Воевать, однако, Грузии бесконечно приходилось в силу различных причин во все века. Когда мы проезжали через перевалы Кавказского хребта на машине, ездили смотреть далекие монастыри и церкви, перед нами расстилался пейзаж вековой неизменяемости и великой красоты. Вот среди этих гор, в этих лощинах по направлению к Манглиси, бились полчища врагов с грузинами: закройте глаза, и вы услышите храп коней, лязг мечей, вопли и стоны. Закройте глаза – и перед вашим взором потекут потоки крови, покатятся отрубленные головы, разрубленные мечами лошади. То, что Карл Густав Юнг называл "коллективным подсознательным", вставало здесь с неслыханной живостью передо мною, и я вдруг поняла, как никогда, этот страстный, жестокий, нежный, артистичный народ, в чьей памяти смерть соединена с храбростью и борьбой, а любовь – с местью, народ, для которого борьба, война всегда соединены были с защитой своей независимости – самой реальной защитой. А потому они для него священны.
"Нет людей более жестоких и в то же время более нежных, чем грузины, – сказала мне одна москвичка, давно уже живущая в Тбилиси. – Они могут быть такими даже одновременно! Я долго не могла привыкнуть к этой полярности, противоречивости. А потом, кажется, и сама стала такой же". Об этой противоречивости говорит и Пастернак в своих знаменитых "Волнах". Уж кому лучше знать, как не ему, покровителю и учителю стольких грузинских поэтов! Впечатлительность, музыкальность, какой-то сверхутонченный артистизм соединяются в этой культуре с кровной местью, с неимоверной жестокостью к тому, кто обозначен как "враг". Оперы, балеты, предания, фильмы – все это о смерти и борьбе. Мать замуровывает своего сына живым в стену крепости " ("Сурамская крепость"), чтобы крепость служила опорой от врага! И церковь – всегда освящает и благословляет самую жестокую борьбу.
Древние камни, древний язык, древняя литургия – за пять веков до принятия христианства Киевской Русью здесь уже был расцвет культуры. Разве они могут забыть это сегодня? Поэтому и самое христианство здесь не мирное, а нацеленное на борьбу и на победу. Даже слово "здравствуйте" – обычное ежедневное приветствие – означает в переводе: "Победа".
82
Темперамент здесь горячее, чем в западных, рациональных религиях, и вера – не для медитаций и не для "поворачивания другой щеки" под удар. Святых и чудотворцев просят о помощи – об уничтожении врага.
"Шепот" и "голоса" моих древних предков, живших здесь с незапамятных времен, большей частью – бедных земледельцев, были поэтому не всегда успокоительными. Я явственно слышала их среди этих покрытых весенними маками холмов, возле серебристой реки с форелью, в этих долинах с виноградниками. Национальные цвета Грузии – черный и темно-красный, цвет тяжелого красного вина, – всегда говорят о крови и смерти. Среди своих предков здесь я не могла найти ни рафинированных артистов, ни интеллигентных книжников, а только любовь к земле, к почве. Звуки тяжелой работы и войны, стоны убийств и смерти заглушали мне прекрасные напевы лирических строк о любви, созданных дворянскими поэтами, современниками Пушкина и Лермонтова. И моя грузинская бабушка, молодая крестьянка, пришедшая жить в маленький городок с мужем-пьяницей, прожившая жизнь в нищете и побоях, так и не научившаяся читать и писать и работавшая всю жизнь прачкой, – вдруг она встала передо мной как символ силы и веры. Ведь она не поколебалась ни минуты, чтобы сказать своему сыну, ставшему потом главой государства, с чисто материнской бестактностью и безапелляционностью: "А жаль все-таки, что ты не стал священником!" То, чем он стал, ее не интересовало. Он не стал служить Богу, как она этого хотела. Сын был восхищен ее непреклонностью. Но вспоминал также: "Как она меня била! Ай-яй-яй, как она меня била!" И в этом, по-видимому, был для него знак ее любви.
Я помню бабушку Екатерину, хотя еще восьмилетней девочкой видела ее всего раз. Я не понимала по-грузински – это, наверное, было обидно для нее. Но она гладила меня по лицу своей костлявой бледной рукой и протягивала конфеты на тарелочке, а потом утирала той же рукой слезы со своих щек. Я была тогда так напугана ее строгой, бедной внешностью, а теперь искала хоть какую-то частичку ее жизни – что-то на память…
В Грузии было много незаметных скромных дальних родственников с ее стороны, все они никогда ничего себе не
83
требовали и старались жить незаметно. Инженер, винодел, дирижер оркестра, учитель – они были грузинами и никогда не стремились к Москве. Я знала лишь троюродную сестру отца – старуху Евфимию, как-то перед войной приехавшую в Москву повидать отца, и он узнал ее после нескольких десятилетий. Сейчас я никого не могла разыскать, чтобы расспросить их о бабушке. Партия и правительство дали мне шофера, но не захотели помочь найти родственников-грузин. Может быть, они все исчезли? Может быть, могли бы рассказать мне что-либо о преследовании их после хрущевской речи? Я не знаю ничего о них, кроме того факта, что они существовали, так как они были детьми этой Евфимии.
Музей в Гори хранил фотографии бабушки, ее старые очки, больше ничего… Все остальное мне надо было добывать в глубинах памяти "коллективного подсознательного", в фантазиях, в той церкви, куда она всегда ходила, и в очень немногих рассказах очевидцев. Хотя ее и поместили во "дворец", последние годы ее жизни обозначены отрезанностью от родичей и друзей: к ней никого не пускали. Кто знает, была ли мирной ее кончина? Отец приехал повидать ее незадолго до ее смерти, и тут она ему и выдала свое последнее материнское слово. Кто узнает, чем прогневили старуху партийные и чекистские стражи? По какой причине она приготовила сыну столь полное презрение к его земной славе? Но ничто не могло изменить ее, она была – как эти горы, как эта сухая земля и скалы.
И никто не сказал это еще лучше, чем Ахматова:
Это рысьи глаза твои, Азия,
Что-то высмотрели во мне,
Что-то выдразнили подспудное
И рожденное тишиной,
И томительное, и трудное,
Как полдневный термезский зной.
Словно вся прапамять в сознание
Раскаленной лавой текла.
Словно я свои же рыдания
Из чужих ладоней пила.
84
Но здесь же, в той же самой Грузии живы были тени всех Аллилуевых, от немки-бабушки до полуцыгана-дедушки, принесших на эти солнечные берега тени своих предков из разных концов земли. Если дедушка Аллилуев был известным "бунтарем" и наградил своих детей стремлением к правде, то от бабушки шел артистизм, хороший вкус, умение танцевать и актерствовать, а также непреодолимое стремление к порядку, организованности и самодисциплине. Со стороны Аллилуевых мы никогда не слышали о неудовлетворенных амбициях, о жажде власти, да и о кровавых битвах. Все они наслаждались в Грузии ее глубокой любовью к красоте и мастерством в искусстве, знали пряную южную кухню, любили солнце и тепло, а потому в старости каникулы и отпуск всегда соединялись у них со стремлением к Черному морю.
Мария – Маргарита Айхгольц из местечка Вольфсольден в Вюртемберге отправилась в 1814 году на Кавказ со своими двумя внебрачными детьми. Кто знает – что за тайна скрывалась в этом? Чьи это были дети? Какие душевные качества были скрыты в этой короткой записи, обнаруженной немецким историком Карлом Штумпфом и сообщенной им затем моему старому покойному другу Клаусу Менарту? Профессор Менарт десять лет звал меня посетить деревушку Вольфсольден – и я собиралась, собиралась и пока прособиралась, дорогой профессор Менарт умер.
Он родился в Москве в самом начале века в семье ,,русских немцев", и отец его основал большое шоколадное дело в Москве – ныне это фабрика "Красный Октябрь". В 1914 году семья уехала в Германию. Потом после пришествия нацистов Клаус Менарт, политический журналист и историк, переехал в Америку. Мы встретились в 1967 году, когда он захотел проверить, существует ли на деле эта "немецкая линия" в нашей семье. Он признался позже, что не очень поверил в это, прочтя мои "Двадцать писем". Однако, когда по его инициативе Карл Штумпф разыскал запись о Марии Маргарите Айхгольц, – профессор Клаус Менарт сделался моим другом навсегда. Я бесконечно жалею теперь, что не побывала в Германии и не попыталась с его помощью раскопать эти наши корни. Потому что немецкий язык всегда жил в семьях моих двоюродных братьев Аллилуевых, и нельзя забывать старую культуру и музыку Германии.
85
В Грузии немецкие переселенцы были счастливы при царях, но подверглись высылке после второй мировой войны. Я пыталась разыскать что-нибудь о них в Тбилиси, и мне сказали, что "хорошие кирпичные дома немцев все еще стоят, но никого не осталось". Однако они все жили когда-то здесь, в этих солнечных краях, возделывали виноград и делали хорошее белое вино. Все их души тоже скрывались где-то в горах неподалеку, шептали что-то в листве деревьев, шелестели в высоких травах долин. Все они стали частью Грузии, гостеприимной страны, всегда открытой пришельцам с востока и с запада.
Меня переполняли эти звуки и голоса, неслышимые другим, эти видения, которые почему-то не встретили меня в Москве, где я родилась и прожила сорок лет. Здесь же я чувствовала себя, наконец, на Родине, где воздух, горы, реки все твои, и ты унесешь их с собою, вместе с этими шепотами и голосами, куда ты ни пойдешь отсюда… Древние камни, древние молитвы, древняя красота лиц, песен, танцев. Как хорошо, что мы прикоснулись к этому источнику, – мы, интернационалисты и космополиты. К крошечному народу в три миллиона душ, давшему нам столько вдохновения, красоты, слез, печали, о которых нельзя забыть. И это было правдой не только для меня, но – что крайне удивительно – также для моей дочери-калифорнийки.
86
9
ПАСТЫРИ ДУХОВНЫ
Католикос Грузии уделил много времени, беседам со мной о жизни, смерти и судьбе моего отца. Это неудивительно: пастырю всегда интересно знать, что случается с вероотступником. У него профессиональный интерес к таким делам. Удивительно мне было то, что он посвятил столько внимания последним минутам жизни Сталина.
Он был почти уверен, если не сказать – просто уверен, что почти всякий вероотступник в момент кончины возвращается мыслью и чувствами – последним движением своим – к Богу. Он не собирался сказать мне нечто приятное, нет. Он размышлял для себя. Ему надо было понять нечто очень важное для него самого.
"Смотрите, что случилось с ним, когда он оставил Бога и церковь, растившую его почти пятнадцать лет для служения!" – говорил он мне. Я тоже знала – и писала об этом в "Двадцати письмах", – что опустошение и глубина неверия в человека захватывали отца все больше и больше. А после смерти мамы и через несколько лет после смерти его матери, постоянно молившейся за него, он действительно покатился вниз, в пучину ненависти, которой так содействовала политическая борьба за власть.
"Однако годы образования под влиянием церкви не проходят даром, – продолжал католикос. – Это не проходит бесследно. Глубоко в душе живет тоска по Богу. И я глубоко верю, что последними проблесками сознания он звал Бога.
87
Это случается со всеми ними: под конец они хотят возвратиться назад".
Я рассказывала ему то, что уже описала в "Двадцати письмах" – этот последний жест умирающего: тот суровый взгляд, которым он обвел всех стоявших вокруг, и показал левой рукой с вытянутым указательным пальцем наверх. Этот жест совсем не был обращен "на фотографии на стене" – как интерпретировал его Хрущев (или тот, кто писал за Хрущева его официальные "мемуары"). Это был совершенно определенно угрожающий, наказующии жест, с призыванием Бога там наверху в свидетели… Поэтому некоторые, стоявшие тогда близко к постели, даже отпрянули назад. Это было страшно, непонятно. Потому что после нескольких дней затуманенного сознания оно вдруг на мгновение вернулось и выражалось в глазах. И в следующий момент он умер. Католикос считал, что именно в этом жесте – о котором он раньше не знал, а книги моей не читал – было заключено доказательство последнего обращения к Небу.
Католикос рассказал мне историю, о которой я ничего до тех пор не знала. Во время второй мировой войны Сталина посетила делегация церкви Грузии во главе с тогдашним католикосом Каллистратом. Церковь молилась за победу и беспрестанно собирала средства на оборону. Они не знали, что правительство решило восстановить некоторые права церкви, вновь открыть многие храмы, вызвать из ссылки многих священников, открыть семинарии: это нужно было для победы, для поднятия духа простых солдат. Ничего не подозревая о таких обширных планах, делегация опасалась наихудшего. Каково же было их удивление, когда Сталин встретил их чуть ли не с распростертыми объятиями, угощал и задавал вопросы вроде: "Скажите, что нужно церкви? Мы все дадим".
Каллистрат возвратился в Грузию потрясенный виденным, потому что он был уверен, что видел перед собой почти что раскаяние, во всяком случае – виноватость. Он рассказывал эту историю много раз в кругах духовенства. В Грузии были восстановлены церкви, три семинарии, прием в которые увеличился. Это происходило тогда по всему Союзу. Каллистрату показалось, что он видел перед собою тогда человека, мучимого совестью. Как знать: быть может, неожиданный
88
контакт со старыми учителями вызвал какие-то позабытые чувства. И среди духовенства Грузии существовало с тех пор мнение, что Сталин был человек, терзаемый чувством вины, – они в этом воочию убедились.
Представители духовенства поняли также очень хорошо во время этого визита, что они были нужны, что церковь была нужна советскому государству как духовная опора во время жесточайшей войны. Они видели, что руководитель партии хотел, чтобы они поняли это. Мы можем только догадываться о том, что, возможно, происходило тогда в его душе. Но духовные пастыри, в особенности такого калибра, его земляки, с которыми он говорил по-грузински (жалуясь, что "забывает язык"), могли увидеть нечто недоступное обыкновенным партийным бюрократам или атеистам. Они ожидали найти его твердокаменным суровым воплощением силы – как его рисовали в военные годы – а на самом деле они нашли раздвоенного человека, внезапно обнажившего перед ними душу и желавшего сделать для них все возможное.
Позже Хрущев снова обрушился на церковь в своем левацком коммунизме, закрыл многие семинарии и церкви. У Хрущева ведь не было никаких ,,личных проблем" с церковью – как говорил мне патриарх. Но грузинский католикос был убежден, что Сталин стал внутренне терзаемым человеком в результате его отказа от веры. "После его смерти я всегда молился о его душе – сказал он мне, – так как его душе очень нужна помощь".
Я знала – или вернее догадывалась позже, когда стала взрослой и сама пришла к вере, что у моего отца была сложная душа, противоречивый характер и часто двойственное отношение к жизни. Что его инстинктивно тянуло к чистым душам, каковыми была его первая жена Екатерина Сванидзе и позже – моя мама Надя Аллилуева. Они были нужны ему. Ему нужна была какая-то опора, и он находил ее в хороших, чистых характерах. Однако они не выдерживали долго возле него и умирали, и тогда он лишался своих "ангелов" и злобные силы одолевали его. Когда я была еще маленькой чистой девочкой, я тоже была ему нужна, он находил возле меня успокоение и утешение; но когда я выросла и стала влюбляться в не приходившихся ему по вкусу людей, он отвернулся от меня.
89
В музее Сталина в Гори была одна замечательная фотография 1907 года, на которой еще молодой Сталин – двадцати восьми лет – стоит возле гроба своей первой жены. Она была так молода и обладала ангельской, чистой красотой даже в смерти, и он стоит, наклонив голову, с выражением горя на лице и черные волосы падают в беспорядке на лоб. Я видела эту фотографию не раз, но директор музея сказал, что они "сняли ее, так как волосы там не в порядке". О, святая глупость! Им нужно было, чтобы он выглядел уже тогда, как на монументах, – огромным, толстым, тяжелым, каким он не был даже в старости… Нервное, молодое, худое лицо с растрепанными волосами "не годилось для экспозиции". Но это было именно то, что увидели в нем годами позже духовные пастыри, и для них это было обнадеживающим знаком.
В музее Сталина в Гори никак не хотели увеличить прекрасную – и единственную – фотографию отца вместе с его матерью при последнем посещении в 1936 году. Они сидят рядом за столом, очевидно, в ее комнате, и она держит руку на его плече, а у него такое счастливое, такое любящее выражение лица, какого я вообще никогда у него не видела!
Его фотографий во время маминых похорон не существует, так как он на похороны не ходил. Не мог. Придя на прощание, он вдруг разъярился, оттолкнул от себя гроб руками и, круто повернувшись, ушел прочь… Он считал долгие годы мамино самоубийство "предательством". Только лишь в его официальной биографии, выпущенной в конце 40-х годов, наконец, в списке дат и событий была отмечена "смерть Н. С. Аллилуевой, жены и друга И. В. Сталина". До того о ее существовании официально вообще не упоминалось. Очевидно, он наконец "простил" маму за ее "предательство".
В последние годы своей жизни он был невероятно холоден, закрыт ото всех и также от меня, погружен в какое-то мрачное молчание. Только с моими детьми всего лишь за три месяца до смерти он вдруг раскрылся и повеселел. Дети вели себя тогда, как всякие нормальные внуки, а он вдруг сделался обыкновенным дедушкой, угощавшим их всяческими яствами. Крестьянский сын, он жил только политикой всю жизнь,но его душе тоже нужны были какие-то отдушины. Мать занимала в его душе постоянное место и была надежной опорой и ему – никогда его не покидавшей. Жены и дети -
90
были скорее разочарованием. Внуки могли бы быть утешением, но он не удосужился повидать их всех при жизни. "Грешник, большой грешник! – говорил католикос о нем. – Но я вижу его часто во сне, потому что я думаю о нем, о таких, как он. Я вижу его потому, что я молюсь о нем и могу разговаривать с ним во сне. Я видел его осенявшим себя крестным знамением".
Я ничего не могла сказать об этом католикосу. Он призывал к любви и к прощению и видел в этом свою миссию в наши жестокие дни. Я не знаю и не могу знать, прав ли он в своих предположениях. Но я знаю одно: последний момент жизни будет звать каждого из нас к полнейшей честности перед Богом, верим мы в Него или нет. И в этом смысле последний жест моего отца невозможно объяснить иначе, чем обращение к Богу: многие присутствовавшие видели его, и возможно, что каждый истолковал его по-своему. У церкви, у духовенства и у верующих есть, несомненно, право объяснять явления на основании тех понятий, которые составляют основу веры.
91