Случайно он попал на мое самое любимое время, в некотором роде мой конек - одиннадцатое и двенадцатое столетья с их схоластикой и расцветом монастырей. Боюсь, я тогда несколько увлекся и, как на лекции, стал трактовать вопросы средневекового номинализма, анализировал "Glossulae super Porphyrium" и даже пустился в полемику со Шмейдлером: я беру на себя смелость утверждать, что письма Абеляра и Элоизы хотя бы отчасти - подлинные. Пан Фольтэн слушал, как будто все это его сильно занимало, хотя не знаю, как могли послужить для его оперы Абеляровы "Glossulae" или "Introductio in theologiam", но я, войдя в профессорский раж, об этом и не думал. Я даже пообещал ему что, если его так интересует этот материал, я снабжу его соответствующей литературой для изучения вопроса. Пан Фольтэн пришел в восторг и заранее благодарил. Мне очень понравилось, что композитор или поэт так серьезно относится к своему материалу, пытаясь овладеть им, как специалист, поэтому я послал ему целую кипу источников, различные абеляровские издания, Хаусрата, Каррьера и еще кое-что. Через некоторое время, встретившись с ним случайно, я задал ему вопрос, как, мол дела с Элоизой. Пан Фольтэн сообщил мне, что трудится над ней неустанно; любовь Абеляра и Элоизы - это благороднейшая и увлекательнейшая тема для оперы, какую себе только можно представить. Меня это порадовало: двенадцатый век с его конфликтом духовного устава и человеческих, уже отчасти предренессансных факторов - действительно интересная и драгоценная эпоха. Я не хотел просить его вернуть первоисточники, коль скоро они смогут послужить ему источником вдохновения или руководством. К сожалению, позднее я потерял с ним связь, так что уже не смог послать ему новое, критически комментированное Гейеровское издание трактата Абеляра "De imitate et trinitate divina"; там было интересное замечание насчет того, почему Абеляр был заключен в монастырь.
Позднее я с глубоким прискорбием узнал, что пан Фольтэн скончался в нищете; мои книги, в частности редкое и ныне недоступное издание Кузена 1849 года, после его смерти, по всей вероятности, погибли. Жаль, очень жаль, что молодой талантливый композитор, по-видимому, не закончил свою оперу об Абеляре и Элоизе; это поистине редкий случай, когда художник подошел к материалу, привлекшему к себе его чувства, с такой глубокой серьезностью и специальной подготовкой.
6
Д-Р Й. ПЕТРУ
Текст к "Юдифи"
Пану Фольтэну меня представили в театре, на какой-то премьере. Я слышал о нем и раньше как о необыкновенно богатом человеке, боготворящем искусство. При первом знакомстве он произвел на меня впечатление человека тщеславного и аффектированного, но в общем сердечного. Мне не понравились его бакены, монокль, золотая цепочка на запястье, вся его надушенная элегантность. Сказать по правде, я подумал: сноб. Он с необычайным жаром и восторгом долго пожимал мне руку и тотчас же пригласил к себе: "К пани Шарлотте и ко мне, на наши интимные музыкальные вечера", как он выразился. Он настаивал до тех пор, пока я не согласился, хотя и с неохотой, и через некоторое время мне пришло печатное приглашение на soiree rnusicale chez Mme et Maftre Beda Folten. Comme chez soi.
Мне довелось присутствовать лишь на одном таком вечере. Фольтэн с развевающимся галстуком и в бархатном сюртуке приветствовал меня с сердечностью, которая переливалась через край.
- Проходите, проходите, - разносился его звучный голос, - вы здесь в мире искусства!
Его жена оказалась довольно бесцветной и какой-то малокровной особой, но производила впечатление весьма достойной дамы. Она чем-то напомнила мне евангельскую Марту, которая нужна лишь для того, чтобы заботиться oб еде и питье; только порою она робко и как-то по-матерински улыбалась оставшемуся в одиночестве гостю, с которым совершенно не знала, о чем говорить. Зато здесь прислуживали два приглашенных из кафе официанта, хорошо мне знакомых; их облачили в короткие панталоны, шелковые чулки и даже в белые напудренные парики, чтобы они лучше потели, разнося чай и шампанское. Народу там было человек сорок, и многих я знал; добрая половина из них, как и я, пребывали в состоянии недоумения, в то время как другая спешила наполнить свои желудки пищей и вином. Во всем чувствовалась какая-то принужденность и неестественность.
Пан Фольтэн в своем бархатном артистическом сюртучке прохаживался среди этой пестрой публики, одного провожал к буфету, другого по-приятельски похлопывал по плечу, на ходу ухаживая за какой-нибудь музыкальной дамочкой, - этакая странная смесь снисходительности, дружелюбия, рисовки и не слишком естественного фамильярного sans facon или pas de chichi богемы. Через некоторое время нас перегнали в "музыкальный салон", где мы разместились на низеньких диванчиках или на подушках прямо на полу; кое-кто привалился к камину или стоял, опершись о дверной косяк. Начался концерт. Один молодой композитор сыграл свою фортепьянную сюиту, затем какая-то девица исполнила на скрипке произведение длинноволосого и очкастого юноши, аккомпанировавшего ей на рояле, - по-моему, это было неплохо. Но гораздо больше я был захвачен зрелищем, которое являли собой маэстро Фольтэн и его супруга, восседавшие в центре комнаты в креслах, как царская чета, среди раскинувшихся вокруг них на подушках "артистов". Прищурив глаза, Фольтэн одобрительно кивал с видом знатока, а его супруга, крепко сжав губы, явно думала лишь о распоряжениях прислуге. Не знаю почему, но все это вызывало во мне раздражение; возможно, у нас просто нет привычки к такому величию.
По окончании программы Фольтэн взял меня доверительно под руку и увлек в маленький салон.
- Я так рад, что познакомился с вами, - пылко заверял он меня, - и я был бы счастлив оказать вам какую-нибудь услугу.
Я не знал ничего такого, в чем бы мне могли потребоваться услуги пана Фольтэна, а он продолжал говорить, что необычайно, исключительно высоко ценит мои суждения как театрального критика и теоретика искусства.
- Дело в том, что я начал сочинять оперу "Юдифь", - объявил он, слегка зардевшись. - И сам написал к ней либретто. По-моему, - сказал он, расчесывая пальцами свою гриву, - композитор должен сам писать свои либретто, только тогда его произведение будет представлять нечто целостное - в нем не будет присутствовать посторонняя индивидуальность, не будет ничего такого, что бы не вытекало из глубин его интуиции.
Против этого в общем-то возражать не приходилось. С видимым удовольствием Фольтэн повторял это на все лады, пока, наконец, не высказался насчет того, чего он хочет от меня. Не буду ли я-де столь любезен прочесть вышеупомянутое либретто. И не выскажусь ли откровенно, если, подвергнув его наистрожайшей критике, найду в нем недостатки.
- Я, знаете ли, скорее музыкант, чем поэт, - извинился он и потом снова заговорил о том, как безгранично доверяет моему мнению и проч.
Что делать - я съел у него два бутерброда, поэтому мне не оставалось ничего другого, как сказать, что с величайшим удовольствием. Он долго с жаром пожимал мне руку.
- Я пришлю вам рукопись завтра, - сказал он, - а теперь пойдёмте, пожалуйста, к молодежи.
А молодежь тем временем основательно перепилась и издавала вопли, от которых звенели стекла; хозяйка дома только растерянно и принужденно улыбалась, а пан Фольтэн восклицал:
- Резвитесь, резвитесь, дети! Как дома! Вы в мире искусства! Вскоре после этого вечера прибыла рукопись - в огромной корзине полной вина, винограда, лангустов и бог весть еще чего; при виде ее я испытал адское желание отправить все это обратно.
Либретто оказалось чудовищным: за несколькими превосходными строфами или приличным прозаическим отрывком следовала страница-две бреда параноика; затем вдруг снова появлялся многообещающий отрывок диалога или выразительная сцена - и снова длиннейшие сбивчивые тирады. Из претензий на демонические страсти вырастало нечто маниакальное, чудовищное в своей раздувшейся мыльным пузырем патетике. Действующие лица выплывали неизвестно откуда без всякой связи с предыдущим и исчезали неизвестно куда: половину из них автор вообще забыл включить в список. В первом акте в Юдифь влюблен пастух по имени Эзрон, в третьем он превращается в полководца Робоана, а далее исчезают оба. Сущий хаос. Я никак не мог понять, что всем этим хочет сказать Фольтэн, и снова и снова листал рукопись. Снова перечел диалог Олоферна, написанный мягко позванивающим, неброским ироническим стихом, и вдруг меня осенило: это мог написать только Франта Купецкий!
Эта мысль не давала мне покоя до вечера, когда я, прихватив рукопись, отправился в трактир, где всегда сидел Франта.
- Прочти-ка эти стихи, Франтик, - говорю я, - как они тебе покажутся?
Купецкий подмигнул мне и ухмыльнулся.
- Не дурны. А вот что дальше идет, так это из другой оперы.
Он начал листать рукопись, качая головой. Потом громко заржал.
- Ой, братцы, - хохотал он, - ой, братцы, вот это да!..
- Франта, - сказал я, - взгляни на этот диалог Юдифи, - не похоже ли, что его написал Тереба?
Купецкий покачал головой.
- Значит, Тереба тоже… - пробормотал он. - Да, конечно, ему ведь тоже жрать было нечего!
- И сколько он вам за это заплатил?
- Он? - заворчал Франта. - Мне лично эта мразь дала три тысячи за все либретто, но в этом винегрете от меня осталось только три отрывка. Самые лучшие стихи сократил!
Купецкий заулыбался таинственно, как китайский божок.
- Gesamtkunstwerk. Я так полагаю, что это писало человек пять, по крайней мере. Вот это, например, Восмик. А это, - он надолго задумался над страницей, - кто бы это мог написать? "Юдифь, Юдифь, что шаг твой неуверен?" Этого я не знаю. "В моей груди косматой…" - пожалуй, это Льгота. Помнишь его "…как гулок шаг мужей косматых…" Ты не знаешь Льготу? Такой молоденький дохлятик, прямо как птенчик желторотый…
- Скажи мне, пожалуйста, а как он заказывал вам эту работу? Купецкий пожал плечами.
- Как, как! Пришел сюда… будто случайно. "Ах, как я счастлив видеть здесь любимого поэта!.."
- А на музыкальные вечера он тебя не приглашал?
- Нет. Ему нужна богема, но чтоб при лакированных туфлях. Салон, понимаешь? Он тут вот, в трактире, со мной сидел, этот меценат. Я нарочно делал вид. что пьян вдребезину - чтобы говорить ему "ты": уж он извивался… - Купецкий снова захохотал. - Ну, а потом начал: я-де, мой дорогой, сочиняю оперу, либретто пишу сам…
- …Чтобы было нечто целостное.
- Именно. Но что голова его полна музыкальных мыслей и он не может полностью отдаться либретто. Так что, не хочу ли, мол, я в общих чертах набросать план действия и написать несколько стихотворных монологов - ну, и еще там, что придет в голову. Чтобы у него-де было временное руководство для музыкального вдохновения. Наболтал с три короба. Представляю я себе творческие муки этого композитора…
- И ты попросил у него аванс?
- Откуда ты знаешь? - удивился Купецкий. - Послушай, у тебя нет какой-нибудь работы?
- Нет, - сказал я. - А этот бред сумасшедшего, как ты думаешь, он сам сочинил?
- Прямо, - заворчал Франта. - Для этого у него есть молодой поэт, что к нему в гости ходит. В лакированных туфлях.
- Он не сумасшедший?
- Похоже, нет, - произнес поэт Купецкий. - Впрочем, про поэтов тут ничего нельзя сказать с достоверностью.
Когда Фольтэн пришел ко мне за рукописью, я повел разговор примерно так:
- Послушайте, Фольтэн, это не годится. Как вы и сами изволили заметить, художественное произведение должно представлять собою нечто целостное. А эта рукопись, которую вы называете либретто, выглядит так, как будто ее сочиняли пять человек. Как если бы вы взяли пять текстов, написанных пятью разными авторами, разрезали их на кусочки и кое-как слепили воедино. Тут же нет ни начала, ни конца, в каждой сцене иной стиль, иное звучание, совсем другие действующие лица… Короче, Фольтэн, вы можете это выбросить!
Он несколько раз судорожно проглотил комок в горле, моргая с несчастным видом, как провинившийся школьник.
- Доктор, - заговорил он, заикаясь, - может быть, вы сами хотели бы придать этому приличный вид? Разумеется, не бесплатно.
- О, нет. Простите, но как вы можете покупать у нескольких людей тексты, а затем выдавать их за свое собственное либретто? Так не поступают!
Он был удивлен и даже немного оскорбился.
- А почему бы нет? "Юдифь" все равно мое духовное детище! Сделать из нее поэму или оперу - это моя идея, сударь!
- Это правда, - сказал я ему. - Только до вас эта идея почему-то пришла в голову какому-то Иоахиму Граффу, и Микулашу Коначу, и Гансу Саксу, и еще Опицу, Геббелю, Нестрою и Кейзеру, а оперу о ней написал какой-то Серов - и еще Ветц, Онеггер, и Гуссенс, и Эмиль Николаус фон Резничек. Но именно поэтому о Юдифи можно написать еще дюжину опер, - добавил я поспешно, увидев, как он сникает, - все дело в том, как этот материал понят и подан.
Он заметно воспрянул духом и просиял.
- Вот именно! И это понимание чисто мое! Знаете, как Олоферн пробуждает в девственной Юдифи женщину… он пробуждает в ней такую яростную эротическую одержимость - только потому она его и убивает… Потрясающая мысль, не правда ли?
Я готов был его пожалеть - он явно не имел ни малейшего представления о том, как это тривиально.
- Полагаю, - сказал я, - что все в гораздо большей степени зависит от музыки. Знаете что, предложите какому-нибудь порядочному драматургу написать для вас все либретто целиком, и пусть он поставит свою подпись, понимаете?
Он снова с жаром пожимал мне руку и трогательно благодарил.
Я-де его понял и влил в него новые силы и новое желание работать - чем это, не знаю. И снова он прислал мне великолепную корзину с ананасами, вальдшнепами и "Марией Бризар". Наверно, это было связано с тем, что он считал себя страстным сенсуалистом и гедоником.
Примерно через месяц он явился снова, сияя больше, чем когда-либо.
- Пан доктор, - провозгласил он победно, - несу вам свою "Юдифь"! Теперь это, наконец, то самое! Я вложил сюда всю свою концепцию. Полагаю, на этот раз вы останетесь довольны и композицией, и развитием действия.
Я взял рукопись.
- Вы написали это сами? Он глотнул слюну.
- Сам. Все сам. Я никому не мог доверить свое видение Юдифи. Это настолько точное представление…
Я начал перелистывать рукопись и через минуту ориентировался в ней как дома. Это был доморощенный перевод Геббелевой "Юдифи", местами бесстыдно изуродованный и нашпигованный сухими пародийными стишками Купецкого, полоумными тирадами и "косматой грудью" Льготы.
- Мне этого достаточно, Фольтэн, - сказал я. - Вас сильно одурачили. На четыре пятых это плагиат "Юдифи" Геббеля. С этим вы не можете выйти на публику.
Фольтэн покраснел и снова судорожно глотнул.
- А если подписать так, - слабо защищался он: - "По драме Геббеля - Бэда Фольтэн".
- Не делайте этого, - предостерег его я. - С Геббелем там сейчас такое творят, что это вопиет к небу; казнить за это надо. Давайте я лучше сразу брошу это в огонь.
Он вырвал у меня рукопись и прижал к груди, как величайшую драгоценность.
- Только посмейте, вы! - завопил он; глаза его горели отчаянной ненавистью. - Это моя Юдифь! Моя! Это мое, мое видение. И совсем неважно, что… что…
- Что это уже кто-то написал, не так ли?
Я видел, что ему абсолютно недоступна, так сказать, моральная сторона проблемы, что он по-детски влюблен в свою Юдифь; он мог бы покончить с собой, если бы кто-нибудь доказал ему, что он заблуждается. Я пожал плечами.
- Возможно, вы правы, Фольтэн. Когда человек что-то любит, оно в известной мере принадлежит ему. Я вам вот что предложу. Я буду продолжать считать ваше либретто плагиатом и жульничеством, а вы считайте меня идиотом или чем хотите, и все.
Он ушел от меня глубоко оскорбленный. С того времени он не называл меня иначе как литературным блохоловом, педантом-калекой и еще не знаю как. Что правда, то правда: ненавидеть он умел, как истинный литератор. В этом с ним не мог сравниться никто.
7
ВАША АМБРОЖ
Меценат
Было нас трое бедных ребят: скрипач Прохазка, именуемый Ладичка, толстый и заспанный Микеш, по прозвищу Папочка, и я; мы учились в консерваторской школе по классу композиции, и только одному богу известно, чем были живы - скорей всего тем, что брали друг у дружки взаймы одну двадцатикронную купюру, которую в один счастливый вечер Палочка заработал за роялем в каком-то ночном заведении.
Однажды нас позвал наш обожаемый учитель и мэтр и радостно объявил:
- Юноши, я, кажется, нашел для вас мецената!
Оказывается, к нему явился один состоятельный "друг искусства" и сказал, что хотел бы поддерживать материально двух-трех талантливых начинающих композиторов. Сто пятьдесят крон в месяц, мальчики, сказал профессор; конечно, не так много, но все будет зависеть от того, как вы себя поставите - со временем это может принести больше. Так что, босяки, не посрамите меня, закончил старый добряк в умилении, и ведите себя прилично! Помните, что ваши воротнички всегда должны быть чистыми, а шляпу нельзя класть на рояль. Короче, бегите скорей представляться!
Мы помчались во все лопатки. Еще бы! Сто пятьдесят крон - это был невероятный дар небес. Когда мы позвонили у дверей пана Фольтэна, у нас было ощущение, будто нас целое стадо, целый табун многообещающих композиторов в черных обшарпанных костюмах, и мы изо всех сил старались сделаться потоньше, чтобы нас казалось меньше. Горничная в белом фартучке провела нас к пану Фольтэну. Он сидел за огромным письменным столом в шитом золотом парчовом халате и что-то писал. Он поднял голову, надел очки - от чего стал выглядеть старше и строже - и начал внимательно рассматривать нас по очереди. Очевидно (не знаю только почему), наш вид его удовлетворил, потому что он дружески кивнул нам и промолвил:
- Так это вы? Мне вас рекомендовал ваш учитель. Это великий артист, господа! Великий артист и великий человек!
Мы забормотали, что да, конечно, разумеется. Пан Фольтэн позвонил и встал. Я испугался, что мы что-то не так сделали и нас сейчас выбросят вон; Папочка в волнении сопел, а Ладичка, широко раскрыв глаза, рассматривал эту бархатную комнату. Но нас не выгнали, просто вошла та бойкая горничная и сделала книксен, совсем как в театре.
- Анни, принесите господам чай, - приказал пан Фольтэн. - Садитесь, господа; сюда, пожалуйста.