Жизнь и творчество композитора Фолтына - Карел Чапек 9 стр.


- За ворота? - сказал я. - Но это ошибка: в крепостях колодцы были в стенах города, сударь. Так не годится.

- Но это, мне кажется, несущественно, - возразил пан Фольтэн. - Ведь речь идет о музыке, а не о географии. - Вид у него был раздраженный. - Ну, затем входит герольд Олоферна с трубачами и призывает город Ветилую сдаться. Город отказывается. Потом трубы трубят тревогу, и хор женщин скорбит по поводу начала войны. Это увертюра.

- Извольте проиграть, - сказал я ему. - Тут уже есть что воплощать.

Играл он не очень чисто, но достаточно бегло. После пассажа с девой у колодца он остановился.

- Здесь у меня нет перехода к трубачам и герольду, - извинился он. - я не знаю, как от пасторали перейти к фанфарам.

- Но вы должны сами это знать, пан Фольтэн, - сказал я, - вы должны знать, что там происходит. Но, пожалуйста, играйте дальше!

Он продолжал, и сам исполнил арию герольда. Потом снова остановился.

- А теперь город отказывается сдаться Олоферну. Этого еще нет. А теперь сигнал тревоги, - сказал он и ударил по клавишам, - и плач женщин.

Вся эта сцена длилась восемнадцать минут.

- Пан Фольтэн, так не годится, - сказал я. - Абсолютно не годится. - Вы можете все выбросить и начать сначала.

Он был уничтожен и судорожно глотал слюну.

- По-вашему, это так плохо?

- Плохо, - сказал я. - Мне очень жаль, но приходится это сказать. По большей части у вас там все хорошие вещи, но все вместе очень плохо. Ваша пастораль - Дебюсси, но пастух со свирелью совсем сюда не подходит - это пастух в стиле рококо. А рококо здесь никак не может быть: ведь библейский пастух - это кочевник, сударь, кочевник с копьем! Музыкант должен думать! Дева с кувшином хороша, почти классика. Чистая работа. Но свирель с ней не сочетается - в ней есть что-то от фавна. Не сочетается у вас одно с другим, сударь, звучит нечисто и как-то несерьезно. Словом, это абсолютно исключено. Фанфары - это Верди, "Аида". Ловко скомпонованная вещь, с блеском, драматично и эффектно, только я бы этого сюда не вводил - тут бы нужно что-нибудь более строгое. Тревога в городе - вообще плохо. Это, извините, веризм, натурализм, то есть вообще не музыка. Далее, хор женщин на слова "О горе, горе!". Очень хороший хор, пан Фольтэн. Просто отличный. Его даже жаль включать в оперу - лучше сохранить его как самостоятельное вокальное сочинение. Я бы на вашем месте, пан Фольтэн, вообще оставил сочинение оперы. Опера - не чистый жанр, это театр и многое другое, а не только музыка. Вы могли бы заниматься чистой музыкой - вот, например, дева у колодца или хор женщин. Не знаю, что вам сказать еще…

Он слушал, тихонько касаясь клавиш.

- Наверно, вы правы, - сказал он с усилием. - Во мне так много… И я не могу со всем этим совладать, не могу его причесать, пригладить… - Он вдруг встал и пошел к окну. По спине его было видно, что он плачет.

- Послушайте, пан Фольтэн, - сказал я, - так не годится. Нельзя плакать. Искусство не игрушка, чтобы из-за него плакать. Человек не должен думать только о себе. Важно не то, что в вас, а то, что вы создаете. Желаете сочинять оперу - сочиняйте, но плакать, сударь, ни к чему. Никаких таких чувств, пан Фольтэн. Искусство - труд. Творчество - это труд, труд и труд. Сядьте-ка к роялю и сыграйте мне вариации на тему пасторали. Попробуйте ее как largo, в мажорном ключе.

Он громко высморкался, как ребенок после плача, послушно сел к роялю и не глядя коснулся клавиатуры.

- Пожалуйста, - сказал он, - не надо сегодня! Сегодня я не могу. Покажите мне сами, как вы это мыслите.

Я не люблю импровизировать, но все же проиграл героическую вариацию на его мотив. Он просто сиял от счастья.

- Это неплохо, - воскликнул он. - Вы думаете, такая увертюра пошла бы?

- Попробуйте теперь сами, - сказал я ему.

Он сел к роялю и точно до последней ноты сыграл мою вариацию; должно быть, у него была необыкновенная музыкальная память.

- Нет, так не годится, пан Фольтэн, - сказал я. - Ведь вы сыграли мою вариацию! Попробуйте что-нибудь свое.

Он, наморщив лоб, стал играть, но у него опять получилась та же вариация, в которую он ввел эту противную тему свирели. Я покачал головой. Он перестал играть и сказал:

- Простите, я сегодня не чувствую истинного вдохновения.

- Да вам не нужно никакого вдохновения, - сказал я. - Музыка, сударь, должна быть такой же точной, как знание. Вы должны знать, что хотите сказать. Размышлять нужно, вы понимаете меня? Никакого вдохновения. Только труд.

Он надул губы, как капризный ребенок.

- Этого я не умею. Я не могу творить, как сухарь.

- Жаль, - сказал я. - В таком случае я ничему не смогу вас научить, пан Фольтэн. Весьма сожалею, но мне больше нечего у вас делать.

Глаза его снова наполнились слезами.

- Как же мне быть? - шептал он сокрушенно. - Я должен закончить свою "Юдифь".

Он был так по-детски огорчен, что мне стало жаль его.

- Послушайте, пан Фольтэн, - сказал я, - давайте поступим так: я буду разбирать вместе с вами "Юдифь" ноту за нотой и буду говорить вам, где что плохо или как бы это написал образованный композитор. А вы уж сами сделаете выводы, как и что исправлять, согласны?

Пан Фольтэн согласился, и я начал давать ему уроки.

Я так пространно описываю свой первый разговор с паном Фольтэном, потому что из него, я полагаю, вытекает несколько выводов. Прежде всего, из него видно, что Фольтэн любил музыку, как ничто другое, и был обуреваем страстью написать оперу; он был способен прыгнуть из окна, если бы ему кто-нибудь в этом воспрепятствовал. Во-вторых, можно отметить, что он действительно был самоучкой и дилетантом, потому что его ставило в тупик задание, которое сущий пустяк для самого посредственного студента консерватории. В-третьих - судя по некоторым отрывкам, которые он мне проиграл, - он обладал удивительным и прекрасным даром. Тем более меня озадачивало и изумляло, что такие удивительно чистые композиции, как та дева у колодца и женский хор, перемежались с более или менее банальными и даже второсортными пассажами, а он совершенно не понимал, какое между ними различие.

Кроме того, я вынес из первого урока убеждение, что мы с паном Фольтэном никогда не найдем общего языка. Он явно принадлежал к тем художникам, которые считают искусство самовыражением и самовоплощением, каким-то средством для беспредельного проявления собственного "я". Я никогда не мог примириться с таким пониманием искусства - не скрою, все личное кажется мне как бы наносным, искажающим художественное произведение. То, что в тебе, ты сам со всем твоим своеобразием и индивидуальностью - лишь материя, а отнюдь не форма; если ты художник, то ты пришел сюда не для того, чтобы умножать эту материю, а для того, чтобы придать ей форму и порядок. У меня всегда перехватывает дыхание, когда я читаю в "Писании": "В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною; и Дух Божий носился над водою". Возносился в отчаянии, ибо то была лишь материя без формы, материя "безвидна и пуста". "И сказал Бог: да будет свет. И стал свет". Это можно истолковать как первое познание себя: материя осознала самое себя и в потрясении смотрит на себя в брезжущем рассвете; это начало всяческого формотворения. "И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы". Сказано: я отделил". Это означает: расчленил, отграничил и очистил. "… и отделил воду которая под твердью, от воды, которая над твердью. И стало так. И назвал Бог твердь небом… И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша, И стало так… и назвал Бог сушу землею… И увидел Бог, что это хорошо". Поскольку же было сказано, что "в начале" сотворил бог небо и землю, тем самым было сказано, что не само возникновение, а только вот это отделение и упорядочение явилось истинным началом и божественным творческим актом. Я не мастер толковать Священное писание, я только музыкант и понимаю это следующим образом: вначале ты один, материя безвидна и пуста; ты один, и твое "я", твоя жизнь, твой талант - все это лишь материя: не творчество, а лишь сотворенность. Как бы широко ты ни распахивал свое "я" и ни наполнял свою жизнь - ты все равно не более как материя, пустынная и хаотичная, над которой дух божий возносится в отчаянии, не зная, куда опуститься. Ты должен отделить свет от тьмы, чтобы материя обрела форму; ты должен отделять и отграничивать, чтобы возникли ясные контуры и предметы предстали перед тобой в полном свете, прекрасные, как в день своего сотворения. Ты творишь лишь постольку, поскольку ты придаешь форму материи; творить - значит расчленять и все снова и снова создавать конечные и незыблемые границы в материи, которая бесконечна и пустынна. Отделяй, отделяй! Иначе твой мир рухнет бесформенной материей, на которой еще не почила милость божия. Ведь уже слушая и глядя, воспринимая органами чувств и познавая, ты различаешь предметы или звуки; насколько же строго и умно ты должен их разграничить, если ты творец, который пытается идти по стопам божьим! Отделяй, отделяй! Пусть твое творение исходит из тебя - все равно его начало и конец лежат в нем самом; его форма должна быть столь совершенной, что в ней не должно оставаться места ни для чего другого, даже для тебя самого, - ни для твоей индивидуальности, ни для твоего честолюбия, ни для чего из того, в чем находит себя и наслаждается собою твое "я". Не в тебе, а в самом твоем творении находится та ось, вокруг которой оно вращается. Все дурное и нечистое искусство вытекает из того, что в нем осталось личного, что не воплотилось в иную форму и не стало отдельной вещью, - это и не сухое место, что бог назвал землею, и не средоточие вод, что он назвал морем; это болото, материя нерасчлененная и пустынная. Большинство художников, как и большинство людей, лишь до бесконечности умножают материю, вместо того чтобы придать ей форму; у одних она извергается подобно адской лаве, у других отлагается подобно осклизлому илу на берегах вод - и снова и снова кипит и громоздится земля безобразная и неискупленная, чающая грозного и прекрасного акта творения. Отделяй! Отделяй! - никогда не потеряет силы и не перестанет устрашать этот строгий закон, закон дня первого.

Ибо и сатана проникает в искусство, стараясь подпортить; вы узнаете его без ошибки, ибо он от природы тщеславен и суетен. Он кичится материей, оригинальностью или могучестью; всякая чрезмерность, всякие бурные страсти овеяны его пагубным дыханием; всякая гигантомания, всяческая пышность и блеск раздуваются его нечистой и судорожной гордыней; все дешевое, показное, бульварное в искусстве - это краденые блестки его обезьяньей спеси; все недоконченное и незавершенное - это поспешные следы его лихорадочного нетерпения и вечного ничегонеделания; всякая фальшивая и показная форма - это взятая напрокат маска, которой он тщетно старается прикрыть свою безнадежную пустоту. Всюду, где работает художник - как везде, где речь идет о человеческом превосходстве, - увивается дух зла, подстерегая случай показать себя, чтобы искусить и вселиться в тебя. Сам творить не умея, он норовит завладеть тобой. Чтобы испортить твое творение, он насылает порчу на тебя, разъедает твое нутро при помощи самопохвальбы и самодовольства. Чтобы обмануть тебя, чтобы ты не узнал его в его истинном, бесформенном облике, он выдает себя за тебя самого, принимая на себя защиту твоих интересов. "Это я - шепчет он тебе, - я, твой гений, твой демон, твое гениальное, жаждущее славы "я". Пока я с тобой, ты велик и независим и будешь творить, как захочешь: лишь себе будешь служить". Ибо дьявол никогда не требует, чтобы ты служил ему - только себе, себе служи; он отлично знает, почему поступает так, знает, как управлять человеческими душами и поступками. Его вечное несчастье, как и его сила, заключается в том, что у него нет ничего своего: мир принадлежит богу, и нечистый дух не имеет в нем своего дома. Ему дано лишь ломать то, что не принадлежит ему, и никто не может быть уверен, что дьявол не вмешивается в его дела. Одного только дух зла не умеет: творить чисто и совершенно.

Слава богу, теперь я могу, наконец, говорить только об искусстве; но я должен был сказать о боге и о сатане, потому что нет искусства вне добра и зла. Если вам кто-нибудь скажет это - не верьте ему. Наоборот, о искусстве есть место и для самой возвышенной добродетели, и для отвратительнейшей низости и порока - ему это присуще больше, чем какой-либо другой человеческой профессии. Есть искусство чистое, которое пытается создать произведение чистое и совершенное, искусство, в котором форма вещи выношена, выкристаллизована, искуплена и, я бы. сказал, обожествлена - ибо творение может нести отпечаток как отчетливой святости, так и неясного проклятия. Все зависит только от тебя; чем больше ты любишь мир, с тем большим усердием ты будешь пробиваться к полному познанию таинственно-совершенного бытия вещей. Твой урок тебе задан не для того, чтобы ты мог проявить себя, но для того, чтобы ты очистился, освободился от самого себя; не из себя ты творишь, но выше себя; твердо и упорно добиваешься лучшего видения и слышания, более ясного понимания, большей любви и более глубокого знания, чем то, какое было в тебе, когда ты только начинал создавать свое произведение. Ты творишь для того, чтобы на своем творении познать форму и совершенство окружающего тебя мира. Твое служение ему есть служение богу, есть богослужение.

И, наоборот, есть искусство нечистое и проклятое…

На этом обрывается текст Карела Чапека

Свидетельство жены автора

О композиторе Фолтыне должны были рассказать еще несколько человек - из их "показаний" сложилась бы детальная картина последних дней героя. К сожалению, автору уже не пришлось выслушать своих свидетелей, как не смог он прочесть и их письменных материалов. На листке бумаги осталось лишь несколько записей, тихих и безмолвных, как смерть. Всего несколько строк, написанных почерком бесконечно мне милым, который дороже даже его лица, его голоса. Эти строки мало что сказали бы непосвященному, но у меня было преимущество недавних вечеров, проведенных с ним под одной крышей, когда мы могли говорить о его работе, - трагическое, но все же счастье.

Для Карела Чапека тот, о ком он писал, был живее любого живого человека; обычно неразговорчивый, он мог часами рассказывать о своем герое; глаза его горели, и лицо освещалось каким-то особым выражением, делавшим его красивым, - это было всегда, когда он говорил об искусстве. Потому я так много знаю о композиторе Фолтыне. Но добавить много к свидетельствам других рассказчиков я все же не решаюсь - мне кажется, за многоточием, поставленным смертью, не должно следовать слишком много чужих слов.

Я знаю, автор хотел, чтобы Фолтын наконец слепил кое-как свою оперу "Юдифь". В результате плагиата, обмана и кражи художественных мыслей он породил жалкое и чудовищное музыкальное произведение, в течение многих лет бывшее его манией. Сам он не вложил в него ничего, кроме болезненного тщеславия быть артистом - человек, столь неспособный проявить себя уже в школе, в любви, во всем.

- Может быть, когда-то в нем что-то и было, что им так завладело. - рассказывал мне однажды Карел Чапек; сумерки сгустились, и мы не видели даже глаз друг друга, - но его, беднягу, убила фальшивость - он попал в мир жизненной лжи и уже не смог выбраться из него обратно. Он был воплощением лживой фантазии, в нем не оставалось ничего от правдивой действительности, он порвал с нею нравственные связи понимаешь? И как, на какой основе хотел он творить, несчастный?..

Разумеется, никто не хотел принять его оперу, хотя в ту пору, когда он был еще богат, он пытался устранить препятствия и трудности с помощью денег; но однажды, когда он уже был нищ и беден, он отыскал "своих людей", которые помогли "Юдифи" появиться на свет божий.

Назад Дальше