Первый человек - Альбер Камю 24 стр.


2. Неведомый для самого себя

О, да, все так и было, такова была его детская жизнь, такова была жизнь на нищем острове его квартала, подчиненная голой нужде, в невежественной, полуглухой семье, в то время как в нем самом кипела мальчишеская кровь, и он рос с ненасытной любовью к жизни, с упрямым жадным умом, в неустанном упоении земными радостями, порой нарушаемом внезапными вторжениями незнакомого мира, от которых он терялся, но ненадолго, стремясь понять, узнать, освоить этот новый для него мир, и действительно осваивал его, потому что подступал к нему открыто и прямо, не пытаясь проникнуть в него окольным путем, полный готовности и доброй воли, но не опускаясь до заискивания, и, в сущности, его никогда не покидало спокойное знание, уверенность, да, именно уверенность, что он достигнет всего, чего захочет, и что для него никогда не будет ничего невозможного в земных делах, но только в земных, и он незаметно для себя привыкал (был приучен своим голым детством) чувствовать себя на месте везде, потому что ему не нужно было никакое место, а только радость, свободные люди, сила и все, что есть в жизни прекрасного и загадочного и что купить нельзя. Благодаря все той же бедности, он научился со временем получать деньги, никогда о них не прося и не делаясь их рабом, и теперь, в свои сорок лет, царя над столькими вещами в жизни, по-прежнему был глубоко убежден, что не стоит и последнего бедняка, а уж по сравнению со своей матерью - просто ничто. Да, так он жил, играя на ветру, на море, на улице, под тяжестью лета и зимних дождей, без традиций и без отца - хотя отца он вдруг обрел на целый год, как раз тогда, когда это было нужнее всего, - и собирая по крохам среди людей и обстоятельств [] необходимое знание, чтобы выстроить для себя хоть какую-то систему поведения (которая годилась в тот момент и в тех обстоятельствах, но оказалась недостаточной потом, перед раковой опухолью мира) и создать свою собственную традицию.

Ио только ли это было в его жизни - эти игры, события, эта отвага, этот пыл, семья, керосиновая лампа, темная лестница, пальмовые ветки на ветру, рождение и крещение в море, и наконец, безрадостные трудовые каникулы? Все это было, да, но было еще и нечто скрытое, смутное, то, что все эти годы подспудно существовало в нем, как подземные воды, которые в лабиринтах горных пещер никогда не видели солнца и все-таки отражают какое-то бледное свечение, но откуда оно идет, непонятно, быть может, из раскаленного центра земли, просачиваясь по каменным капиллярам в черный воздух неведомых гротов и питая чахлые [угнетенные] растения, выживающие там, где жизнь кажется невозможной. И это слепое, никогда не прекращавшееся в нем движение, этот черный огонь внутри его существа, подобный пожару в недрах торфяных болот, когда в глубине бушует незримое пламя, меняя снаружи рисунок трещин и очертания зыбких травянистых островков, так что вся топкая поверхность повторяет внутреннее движение, таящееся под торфом, - из этих незримых толчков по сей день рождались в нем самые неистовые и ужасные из его желаний, его опустошительные тревоги и самая плодотворная тоска, или внезапная потребность ограничить себя лишь насущно необходимым и жажда быть ничем - да, это темное брожение в нем всегда было связано с огромной страной, чью гнетущую тяжесть он чувствовал еще ребенком, страной, где по одну сторону лежало безбрежное море, по другую - нескончаемые пространства гор, а между ними - вечная опасность, не исчезавшая ни на миг, о которой никто не говорил, потому что к ней все привыкли, но которую Жак ощущал в Бирмандресе, на маленькой ферме со сводчатыми потолками и побеленными известью стенами, когда тетя проходила перед сном по всем комнатам, проверяя, задвинуты ли огромные засовы на толстых деревянных ставнях, и он чувствовал себя заброшенным в этот край, как первый переселенец или первый завоеватель, высадившийся на земле, где до сих пор правил закон силы и правосудие ввели лишь затем, чтобы жестоко карать то, чего не могли предотвратить нравы, а вокруг жил народ, одновременно далекий и близкий, внушавший симпатию и тревогу, с которым они бок о бок проводили весь день, и бывало, что зарождалась дружба, но наступал вечер, и эти люди скрывались в своих домах, куда французы не допускались никогда, и сидели там, запершись вместе с женами, которых никто не видел, а если и видели на улице, то не знали, кто эти незнакомки с большими чувственными глазами, прятавшие свои лица, этих людей было так много в бедных кварталах, так много, что от одного их количества, несмотря на всю их покорность и усталость, в воздухе витала незримая угроза, особенно вечерами, когда вдруг вспыхивала драка между арабом и французом, вспыхивала точно так же, как могла бы вспыхнуть между двумя французами или двумя арабами, но воспринималась совсем иначе, и все арабы из соседних домов, в линялых комбинезонах или заношенных джелабах, медленно сходились со всех сторон непрерывным потоком, и наступал момент, когда их плотная масса выталкивала - не атобно, а просто в силу закона своего движения - нескольких случайно затесавшихся в нее французов, подошедших посмотреть на драку, а тот француз, который дрался, на миг отступив, вдруг видел за спиной у противника огромную толпу с мрачными, суровыми лицами - от одного этого зрелища можно было лишиться всякого мужества, но тот, кто вырос в этой стране, знал, что только мужество позволяет здесь жить, поэтому сн в упор смотрел на грозную толпу, не таившую, впрочем, никакой реальной угрозы, кроме своего присутствия и непроизвольного движения, и чаще всего именно эта толпа удерживала яростно дерущегося араба и старалась увести его до прихода полицейских, которых кто-то всегда успевал вызвать: они появлялись мгновенно, скручивали, не разбираясь, обоих дерущихся и волокли мимо окон Жака в участок. "Бедняги", - говорила мать, глядя, как их ведут, крепко держа за локти и толкая в спину, а после их ухода на улице долго еще витал какой-то дух опасности, насилия, страха, и у Жака пересыхало в горле от тревоги перед чем-то неведомым. Да, эта ночь у него внутри, в которую уходили темные, спутанные корни, привязывавшие его к этой прекрасной и страшной земле, к ее жгучим дням и коротким, пронзающим душу вечерам, была как бы второй его жизнью, быть может, более подлинной, хотя и скрытой под внешней обыденностью первой: она складывалась из череды неясных желаний и сильных, непередаваемых ощущений, это был запах школы и конюшен на соседней улице, запах стирки на руках матери, жасмина и жимолости в верхних кварталах, типографской краски в книгах и словарях, терпкое зловоние уборных дома и в скобяной лавке, запах больших и холодных классных комнат, куда он иногда заходил один до или после уроков, тепло нескольких любимых друзей, запах нагретой шерсти и мочи, сопровождавший Дидье, или аромат одеколона, которым щедро поливала длинного Маркони его мать, и Жака тянуло придвинуться к нему поближе на классной скамье, благоухание тюбика губной помады, добытого Пьером у одной из его теток, - они нюхали его все вместе, встревоженные и возбужденные, как псы, бегущие к дому, где побывала течная сучка, воображая, будто женщина и есть это облако сладковатых ароматов бергамота и крема, приносивших в их грубый мир крика, пота и пыли весть о существовании мира изысканного и утонченного, полного невыразимого соблазна, и от него не могли защитить сальности, которые они отпускали, склоняясь над тюбиком, - и любовь к человеческим телам, к их красоте, с детства приводившей его в восторг, так что он смеялся от счастья на пляжах, к их теплу, к которому он всегда тянулся, непроизвольно, как зверек, не для того, чтобы обладать ими, этого он не мог и не умел - просто ему хотелось вступить в их сияние, прислониться плечом к плечу товарища с чувством полного покоя и надежности, и он едва не терял сознание, когда в трамвайной давке женская рука прикасалась к его руке дольше, чем на секунду, - и желание, да, жить, жить еще, глубже окунуться в тепло этого мира, тяга к тому, чего он, сам того не зная, ждал от матери и не получал или не осмеливался получить и что чувствовал возле Брийяна, когда лежал рядом с ним на солнце, вдыхая острый запах собачьей шерсти, или когда встречал другие сильные животные запахи, пронизанные для него нестерпимым жаром жизни, к которому его влекло неодолимо.

Из этой ночи рождался и его ненасытный пыл, безумная страсть к жизни, которая не ослабевала в нем никогда и до сих пор помогала ему себя сохранить, лишь делая более горьким - при встрече с семьей после долгой разлуки или перед картинами детства - внезапное и ужасное чувство, что молодость уходит, как это было с женщиной, которую он любил, о, да, он любил ее, любил всем сердцем, всем телом, да, влечение к ней было головокружительным, и когда он отрывался от нее с безудержным немым криком в миг наслаждения, мир вновь начинал пылать, он любил ее за красоту и за необузданную любовь к жизни, отчаянную и беззаветную, она не могла, не могла смириться с тем, что время проходит, хотя знала, что оно проходит в этот самый миг, не желала, чтобы о ней сказали когда-нибудь, что она еще молода, она хотела быть по-настоящему молодой, всегда, и разрыдалась однажды, когда он шутливо сказал, что молодость уходит и жизнь движется к концу: "О, нет, нет, - повторяла она сквозь слезы, - я так люблю любовь", она, такая умная и незаурядная, может быть, именно потому, что была действительно умна и незаурядна, отказывалась принимать мир таким, какой он есть. Как тогда, во время недолгой поездки в страну, где она родилась, когда потянулись потусторонние визиты к тетушкам, о которых ей говорили: "Ты видишь их в последний раз", их лица, их фигуры, их мощи - все это было для нее невыносимо, ей хотелось с криком броситься прочь, или эти семейные обеды, когда на стол стелили скатерть, вышитую ее давно умершей прабабкой, забытой всеми, кроме нее, а она думала о юности этой прабабки, о том, как та в свое время наслаждалась жизнью, и любила жизнь, и была хороша собой, как и она сама в блеске молодости, и все делали ей комплименты за этим столом, а вокруг висели портреты молодых красивых женщин, тех самых, что сейчас делали ей комплименты, будучи уже дряхлыми старухами. Все ее существо восставало против этого, ей хотелось бежать, бежать в такой край, где никто не стареет и не умирает, где красота вечно остается нетленной, а жизнь - первозданной и ослепительной, в край, которого не существует на свете; она плакала, вернувшись, в его объятиях, и он любил ее без памяти.

И сам он сегодня, быть может, даже острее, чем она, - поскольку родился на земле без предков и памяти, где исчезновение тех, кто жил до него, было еще более полным и где старость не находила прибежища в меланхолии воспоминаний, как это происходит в странах с [] цивилизацией, - чувствовал, что жизнь, молодость, люди от него ускользают, а он не может их удержать, и теперь он, как чистая страсть к жизни перед лицом неизбежной и полной смерти, как зыбкая одинокая волна, обреченная однажды разбиться, внезапно и навсегда, хранил одну лишь слепую надежду, что та неведомая сила в темной глубине его существа, которая на протяжении стольких лет поднимала его над обыденным течением дней, питала не скупясь и не изменяла ему даже в самые страшные минуты, не оставит его и впредь и с той же неиссякаемой щедростью, с какой дарила его жизни смысл, подарит ему, когда придет время, примирение со старостью и со смертью.

ПРИЛОЖЕНИЯ

Листок I

4) На корабле. Сиеста с мальчиком + война 14 года.

*

5) У матери - взрыв.

*

6) Поездка в Мондови - сиеста - колонизация.

*

7) У матери. Продолжение детства - он находит детство, а не отца.

Узнает, что он первый человек. Мадам Лека.

"Крепко поцеловав его раза два или три, изо всех сил прижав к себе, а потом отпустив, она смотрела на него и снова обнимала, чтобы поцеловать еще раз, как будто, оценив мысленно всю нежность (ею проявленную), сочла, что мера еще не полна, и. И, сразу же отвернувшись, казалось, больше не думала о нем, как, впрочем, и ни о чем, и даже поглядывала на него порой как-то странно, точно теперь он был здесь лишним и нарушал порядок тесного мира, пустого и замкнутого, в котором она обитала".

Листок II

Переселенец пишет адвокату в 1869 г.: "Чтобы Алжир выдержал лечение своих докторов, он должен быть живуч как кошка".

*

Деревни, окруженные рвами или укреплениями (с четырьмя башнями по углам).

*

Из 600 колонистов, отправленных в 1831 г., 150 умерли в палатках. Поэтому в Алжире такое количество сиротских приютов.

*

В Буфарике люди пахали с ружьем за спиной и хинином в кармане. "Тощий, как из Буфарика". 19 % умерло в 1839 г. Хинин продавался в кафе, как вино или виски.

*

Бюжо решил женить своих солдат-колонистов в Тулоне и написал мэру Тулона, чтобы тот подобрал двадцать здоровых невест. Это были "свадьбы под барабан". Но, приглядевшись, все начинают меняться невестами. Так появилась Фука.

*

Сначала работали все сообща. Это было нечто вроде военных колхозов.

*

"Региональная" колонизация. Шерага была заселена 66 семьями из Граса.

*

Большинство алжирских мэрий не имеет архивов.

*

Маонцы прибывают небольшими группами с сундуками и с детьми. Слов на ветер не бросают.

Никогда не нанимай испанца. Они создали богатство алжирского побережья.

Бирмандрес и дом Бернарды.

История [Д-ра Тоннака] первого колониста Митиджи. Ср.: Бандикорн, "История колонизации Алжира", стр. 21 История Пирета, там же, стр. 50 и 51.

Листок III

10 - Сен-Бриё

14 - Малан

20 - Детские игры

30 - Алжир. Отец и его смерть (+взрьш)

42 - Семья

69 - Мсье Жермсн и Школа

91 - Мондови - Колонизация и отец

101 - Лицей

140 - Неведомый для самого себя

145 - Подросток

Листок IV

Важна и тема актерства. В самых тяжких горестях нас спасает чувство, что мы одиноки и всеми покинуты, но не до конца, ибо при этом "другие" как бы "смотрят" на нас в нашем несчастье. В этом смысле, можно иногда назвать счастливыми минуты беспредельной печали, когда чувство собственной покинутости переполняет и возвышает нас. И с этой точки зрения, счастье зачастую есть умиление собственным несчастьем.

Разительный пример - бедняки. Бог послал людям самолюбование вместе с отчаянием, как лекарство вместе с недугом.

*

В молодости я требовал от людей больше, чем они могли дать: вечной дружбы, неизменных чувств.

Теперь я научился требовать от них меньше, чем они могут дать: просто товарищества, без фраз. А их чувства, дружба, благородные поступки сохраняют в моих глазах всю ценность чуда: чистый дар благодати.

Мари Витон: самолет

Листок V

Он был королем жизни, увенчанный ослепительными дарами, желаниями, силой, радостью, и за все это пришел просить у нее прощения, у нее, которая была покорной рабыней жизни, ничего не знала, ничего не желала, не осмеливалась желать, и однако сохранила некую истину, которую он потерял, хотя только в ней и есть оправдание жизни.

Четверги на Кубе

Тренировки, спорт

Дядя

Выпускной экзамен

болезнь.

О мать, о нежная, о дорогое дитя, ты выше моего времени, выше подмявшей тебя истории, более подлинная, чем всё, что я любил в этом мире, прости своему сыну, что он бежал от ночи твоей истины

Бабушка: деспот, но прислуживает за столом стоя. Сын вступается за мать и бьет дядю.

ПЕРВЫЙ ЧЕЛОВЕК

(Заметки и планы)

"Ничто не сравнится с жизнью смиренной, невежественной, упорной…"

Клодель. "Обмен"

Или еще

Разговор о терроризме:

Объективно, она несет ответственность (разделяет)

Замени первое слово, а то я тебя ударю.

Не перенимай у Запада самое худшее. Не говори никогда "объективно", иначе я тебя ударю.

Почему?

Твоя мать легла под поезд Алжир-Оран? (троллейбус)

Не понимаю.

Поезд взорвался, четверо детей погибли. Твоя мать ничего не сделала, чтобы этому помешать. Если, по-твоему, она объективно несет ответственность, значит, ты одобряешь расстрелы заложников.

Она же не знала.

Эта тоже не знала. Никогда больше не говори "объективно".

Признай, что есть невинные, или я убью тебя тоже.

Ты знаешь, что я могу это сделать.

Да, я видел.

*

Жан - первый человек.

Использовать тогда Пьера как точку отсчета и дать ему прошлое, страну, семью, мораль (?). - Пьер - Дидье?

*

Отроческая любовь на пляже - и вечер, опускающийся на море, - и звездные ночи.

*

Встреча с арабом в Сент-Этьене. Братство двоих изгнанников во Франции.

Мобилизация. Отца призвали в армию, когда он еще не видел Франции. Он увидел ее и погиб.

(Что бедная семья, такая, как моя, дала Франции.)

*

Последний разговор с Саддоком, когда Жак уже стал противником терроризма. Но он прячет С, ибо право убежища священно. У матери. Их разговор происходит при ней. В конце Ж. говорит: "Взгляни", - и указывает на мать. Саддок встает, подходит к ней, приложив руку к сердцу, и целует ее, кланяясь по-арабски. Жак никогда не видел, чтобы он так кланялся, потому что он из офранцуженных. "Она мне мать, - говорит он. - Моя мать умерла. Я люблю и почитаю ее, как если бы она была моей матерью".

(Она упала из-за террористического акта. Чувствует себя плохо.)

*

Или еще:

Назад Дальше