Люсьен Левен (Красное и белое) - Стендаль Фредерик 15 стр.


- Да, очень хорошо для вас, маркиз, но я при Людовике Четырнадцатом был бы только торговцем, в самом лучшем случае Самюэлем Бернаром в миниатюре.

К их великому сожалению, подошел маркиз де Санреаль, и беседа приняла совершенно другое направление. Заговорили о засухе, которая должна была разорить владельцев неорошенных полей, стали обсуждать необходимость сооружения канала, который подавал бы воду из лесов Баккара.

Люсьену оставалось только одно утешение, разглядывать Санреаля вблизи; он представлялся ему настоящим типом крупного провинциального помещика. Санреаль был тридцатитрехлетний толстяк с волосами грязно-черного цвета. Он притязал на очень многое, в особенности на добродушие и простоту, не отказываясь, однако, от желания слыть остроумным и тонким человеком. Эта смесь противоречивых претензий, а также соответствующая его огромному для провинции состоянию самоуверенность делали его чрезвычайно глупым. Вряд ли можно было назвать его круглым дураком. Но это был пустой и до невозможности претенциозный человек, в особенности же был он невыносим, когда пытался острить.

Одной из его любимых забав было, здороваясь, сжать вам руку так, что вы вскрикивали от боли; он и сам, желая пошутить, кричал во все горло, когда ему нечего было сказать. Он старательно утрировал все манеры, способные убедить в его добродушии и непринужденности, и, видимо, сто раз на дню твердил себе: "Я самый крупный собственник в этой местности, следовательно, должен быть не таким, как все".

Если какой-нибудь носильщик заводил на улице ссору с одним из его слуг, он стремглав бросался туда, чтобы поскорей положить конец делу, и готов был убить носильщика. Он прославился и выдвинулся на первое место среди самых энергичных и благомыслящих людей благодаря тому, что собственноручно арестовал одного из тех несчастных крестьян, которые были неизвестно за что расстреляны по приказу Бурбонов в связи с каким-то заговором, или, вернее, бунтом, вспыхнувшим во время их царствования. Эту подробность Люсьен узнал значительно позднее. Единомышленники маркиза де Санреаля стыдились этого, да и сам он, удивленный своим поступком, начал задумываться над тем, к лицу ли было дворянину, крупному землевладельцу, исполнять обязанности жандарма и, что еще хуже, выхватывать из толпы какого-то несчастного крестьянина, чтобы подвести его под расстрел без суда и следствия по приговору военной комиссии.

Маркиз только в одном походил на любезных маркизов времен Регенства: начиная с полудня или часу он всегда бывал почти совершенно пьян; а было два часа, когда он подошел к г-ну де Ланфору. В таком состоянии он говорил без умолку и был героем всех своих рассказов. "Этому не приходится занимать энергии, и в девяносто третьем году он не подставил бы голову под топор, как благочестивые овечки д'Окенкуры", - подумал Люсьен.

У маркиза де Санреаля с утра до вечера был открытый стол, и, рассуждая о политике, он всегда придерживался высокого и напыщенного слога. У него на это были свои причины: он знал наизусть десятка два изречений г-на де Шатобриана, между прочим, и то, в котором говорится о палаче и шести других лицах, необходимых для управления департаментом.

Чтобы удержаться на этой ступени красноречия, он всегда имел под рукой, на маленьком столике красного дерева, стоявшем рядом с его креслом, бутылку коньяку, несколько писем из-за Рейна и номер "Gazette de France", борющейся против последствий отречения 1830 года в Рамбулье. Всякий входящий к Санреалю должен был выпить за здоровье короля и его законного наследника Людовика XIX.

- Черт возьми! - воскликнул Санреаль, обращаясь к Люсьену. - Быть может, мы еще будем вместе сражаться, если когда-нибудь у главных легитимистов в Париже хватит ума сбросить с себя иго адвокатов!

Люсьен ответил так, что имел счастье понравиться более чем полупьяному маркизу, и, начиная с того утра, которое кончилось за стаканом глинтвейна в одном из местных ультрамонархических кафе, Санреаль совсем примирился с обществом Люсьена.

Но близкое знакомство с доблестным маркизом имело свои неудобные стороны: он не мог слышать имени Людовика-Филиппа, чтобы не выкрикнуть каким-то странным и визгливым голосом: "Вор!" Эта его острота постоянно заставляла покатываться со смеху большинство знатных дам Нанси, иногда раз десять за вечер. Люсьен был очень шокирован этими вечными повторениями и вечным смехом.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Наблюдая в шестидесятый или восьмидесятый раз занимательное действие этой хитроумной шутки, Люсьен решил: "Я буду дураком, если хоть одной своей мыслью поделюсь с этими провинциальными комедиантами; у них все неестественно, даже смех; в самые веселые моменты они думают о девяносто третьем годе".

Это наблюдение имело решающее значение для успеха нашего героя. Некоторые его слова, слишком искренние, уже повредили той симпатии, которой он начал пользоваться. С тех пор как он стал лгать всякому встречному с той беззаботностью, с какой поет стрекоза, симпатия эта восстановилась и даже в большей степени, но вместе с непринужденностью исчезло и удовольствие. Люсьен горько расплачивался за свою осторожность: он стал жертвою скуки. При виде любого из высокородных друзей графини де Коммерси он заранее знал, что нужно сказать и какой ответ он услышит. Самые располагающие из этих господ имели в запасе не больше десятка острот, и о том, насколько они были приятны, можно было судить по неизменной шутке маркиза де Санреаля, который считался одним из самых заправских весельчаков.

Впрочем, скука так мучительна даже в провинции, даже для людей, которые сеют ее вокруг себя в изобилии, что тщеславные дворяне Нанси с удовольствием разговаривали с Люсьеном и останавливались с ним на улице. Этот буржуа, довольно благомыслящий, несмотря на отцовские миллионы, был своего рода новинкой. К тому же г-жа де Пюи-Лоранс заявила, что он очень умен. Это было первой победой Люсьена. Действительно, он стал менее наивен, чем был в ту пору, когда уезжал из Парижа.

Из людей, завязавших с ним прочные отношения, более всего отличал он полковника графа де Васиньи. Это был блондин высокого роста, еще молодой, но с лицом, уже изборожденным морщинами, с видом умным и приветливым. Он был ранен в июле 1830 года и не слишком злоупотреблял этим огромным преимуществом. Возвратившись в Нанси, он имел несчастье внушить великую страсть маленькой г-же де Вильбель, кладезю ходячей премудрости и обладательнице очень красивых глаз, пылавших, однако, неприятным, вульгарным огнем. Она властвовала над г-ном де Васиньи, притесняла его, не пускала в Париж, в город, который он жаждал вновь увидать, и особенно настаивала на том, чтобы он близко подружился с Люсьеном. Г-н де Васиньи начал посещать Люсьена. "Это слишком большая честь, - думал Люсьен, - но что станется со мною в Нанси, если даже дома я не буду хоть ненадолго оставаться наедине с собою?" Наконец Люсьен заметил, что, усладив его в достаточной мере самыми лестными и искусными комплиментами, граф перешел к вопросам. Люсьен старался отвечать на нормандском наречии, чтобы позабавиться немного во время этих слишком долгих визитов, ибо для провинциалов, даже самых воспитанных, время как будто не движется: двухчасовой визит для них вещь обычная.

- Какова глубина рва, прорытого между Тюильрийским дворцом и садом? - спросил его однажды граф де Васиньи.

- Не знаю, - ответил Люсьен, - но мне кажется, что перейти его с оружием в руках не так легко.

- Как! Неужели там футов двенадцать - пятнадцать глубины? Но тогда воды Сены должны заливать его дно.

- Вы заставляете меня призадуматься… Мне кажется, что дно у него всегда сырое. Но, может быть, там не более трех-четырех футов глубины. Мне никогда не приходило в голову обследовать этот ров, однако я слышал, что о нем говорили как о военном укреплении.

И минут двадцать Люсьен пытался развлечься этим двусмысленным разговором.

Однажды Люсьен был свидетелем того, как г-н д'Антен вывел из терпения г-жу д'Окенкур. Этот милый молодой человек, настоящий француз, нисколько не заботившийся о будущем, желавший нравиться, склонный к веселости, в тот день совершенно сошел с ума от любви и нежной меланхолии; он потерял голову, всячески стараясь быть любезнее, чем обычно. Вместо того чтобы пойти прогуляться и вернуться позднее, как вежливо предлагала ему г-жа д'Окенкур, г-н д'Антен ограничился тем, что шагал взад и вперед по гостиной.

- Сударыня, мне очень хочется, - сказал Люсьен, - подарить вам маленькую английскую гравюру в прелестной старинной раме; я попрошу у вас разрешения повесить ее в вашей гостиной, а если когда-нибудь я не увижу ее на обычном месте, я не переступлю больше порога вашего дома, чтобы дать вам понять, до чего я раздосадован столь жестоким поступком.

- Дело в том, что вы умный человек, - со смехом ответила она ему, - вы не так глупы, чтобы влюбиться… Господи! Может ли быть что-нибудь скучнее любви!..

Но бедному Люсьену редко приходилось слышать такие речи; жизнь его снова становилась очень тусклой и однообразной. Его принимали в гостиных Нанси, у него были слуги в великолепных ливреях, собственный тильбюри и коляска, которые его мать выписала ему из Лондона и которые новизною могли спорить с экипажами г-на де Санреаля и других местных богачей; он с удовольствием сообщал своему отцу анекдоты о лучших домах Нанси. И, несмотря на все это, скучал ничуть не меньше, чем в ту пору, когда, не зная ни души, проводил вечера, гуляя по улицам Нанси.

Часто, собираясь войти к кому-нибудь, прежде чем подвергнуть себя мучениям, которые причиняли ему крики, терзавшие его слух, он останавливался на улице. "Войти ли?" - колебался он. Иногда он еще на улице слышал эти крики. Разглагольствующий провинциал, прижатый к стене, бывает ужасен: когда ему нечего больше сказать, он прибегает к силе своих легких; он гордится ею, и не без основания, ибо часто именно этим превосходит своего противника и заставляет его замолчать.

"В Париже ультрароялисты приручены, - думал Люсьен, - здесь я вижу их в диком состоянии; это ужасные существа, шумливые, бранящиеся, не привыкшие, чтобы им противоречили, способные три четверти часа жевать одну и ту же фразу. Самые невыносимые парижские ультрароялисты, из-за которых все разбегаются из салона госпожи Гранде, здесь показались бы людьми благовоспитанными, сдержанными, говорящими нормальным голосом".

Худшим недостатком, по мнению Люсьена, была манера говорить громко, он никак не мог с этим примириться. "Я должен был бы их изучать, как изучают естественную историю. Господин Кювье в Ботаническом саду говорил нам, что если мы хотим избавиться от отвращения, которое внушают нам черви, насекомые, уродливые морские крабы и прочее и прочее, мы должны методически их изучать, старательно отмечая их сходство и различия".

Когда Люсьен встречал одного из своих новых приятелей, ему волей-неволей приходилось останавливаться с ним на улице. Они смотрели друг на друга, не знали, что сказать, говорили о жаре или холоде и т. д., ибо провинциал, кроме газет, ничего не читает и, после того, как он обсудил газетные новости, ему говорить не о чем. "Право, быть здесь человеком состоятельным - настоящее несчастье, - думал Люсьен. - Богачи менее заняты, чем другие люди, и вследствие этого, по-видимому, более злы. Они проводят жизнь, изучая под микроскопом поступки соседей: у них единственное лекарство от скуки - шпионить друг за другом, и это в первые месяцы несколько скрывает от постороннего их умственное убожество. Когда муж собирается сообщить этому постороннему лицу историю, известную его жене и детям, те сгорают желанием перебить его и самим продолжать рассказ; нередко под предлогом добавления какого-нибудь упущенного рассказчиком обстоятельства они начинают всю историю сначала".

Иногда, выбившись из сил, Люсьен, вместо того чтобы, сойдя с лошади, переодеться и отправиться в высшее общество, оставался распить бутылку пива со своим хозяином, г-ном Бонаром.

- Мне, быть может, придется предложить сто луидоров самому господину префекту, - сказал однажды Люсьену этот смелый промышленник, не особенно почитавший представителей власти, - за разрешение получить из-за границы две тысячи мешков зерна, а между тем его отец получает двадцать тысяч жалованья.

Бонар и к местной аристократии относился не с большим уважением, чем к должностным лицам.

- Если бы не доктор Дю Пуарье, - говорил он Люсьену, - эти… были бы не слишком злы; он что-то зачастил к вам, сударь, берегитесь! Здешние аристократы, - добавил Бонар, - умирают от страха, если парижская почта опаздывает на четверть часа, тогда они приходят ко мне продавать свой урожай на корню; чтобы получить золото, они валяются у меня в ногах, а на следующий день, успокоенные прибывшей наконец почтой, едва отвечают на мой поклон. Я считаю, что не поступаю бесчестно, запоминая их неучтивости и взимая с них за каждую по луидору. Я устраиваю это с помощью их лакеев, которых они ко мне присылают со своим зерном, потому что хотя они и очень скупы, но, поверите ли, сударь, у них даже не хватает смелости прийти самим посмотреть, как меряют их зерно. На четвертом или пятом двойном декалитре этот толстяк, господин де Санреаль, уверяет, что у него грудь болит от пыли; и этот забавный тип мечтает восстановить трудовую повинность, и иезуитов, и весь старый режим!

Однажды вечером, когда офицеры после строевого учения прогуливались по плацу, полковник Малер де Сен-Мегрен, поддавшись порыву ненависти к нашему герою, сказал ему:

- Что означают эти четыре или пять ливрей яркого цвета, с огромными галунами, которые вы выставляете напоказ на улицах? В полку это производит дурное впечатление.

- Честное слово, полковник, ни одна статья устава не запрещает тратить деньги тому, кто их имеет.

- Да вы с ума сошли, что так разговариваете с полковником! - шепнул ему его друг Филото, отведя его в сторону. - Он наделает вам неприятностей!

- Какую еще неприятность может он мне причинить? Мне кажется, он ненавидит меня так, как только можно ненавидеть человека, с которым видишься редко; но, конечно, я не отступлю ни на пядь перед человеком, который меня ненавидит, хотя я не дал ему никакого повода к этому. В данный момент мне пришла блажь завести ливреи, и на тот же случай я выписал из Парижа двенадцать пар рапир.

- Ах, задира!

- Ничуть, господин подполковник. Даю вам честное слово, что из всех ваших офицеров я наименее фатоватый и наиболее миролюбивый. Я желаю, чтобы никто меня не трогал, и сам никого задевать не хочу; я буду вполне вежлив, вполне сдержан со всеми, но если меня заденут, я за себя постою.

Два дня спустя полковник Малер вызвал Люсьена и с деланно-непринужденным видом запретил ему иметь больше двух ливрейных лакеев. Люсьен одел своих слуг в самое элегантное штатское платье, что создавало необычайно смешной контраст с их неуклюжей, простонародной внешностью. Новые костюмы он заказал местному портному. Это обстоятельство, хотя Люсьен и не подумал о нем, было понято как насмешка и принесло ему большую честь в обществе; г-жа де Коммерси осыпала его похвалами. Что же касается г-жи д'Окенкур и г-жи де Пюи-Лоранс, они были от него без ума.

Люсьен написал матери об истории с ливреями; полковник, со своей стороны, довел ее до сведения министра. Люсьен этого ожидал. Он заметил, что в ту пору в гостиных Нанси к нему стали относиться с большим уважением; объяснялось это тем, что доктор Дю Пуарье показал ответные письма своих парижских друзей, у которых он осведомлялся о положении и капитале дома Ван-Петтерс, Левен и К°. Ответы эти были как нельзя более благоприятны. "Эта фирма, - сообщали ему, - принадлежит к числу тех немногих, которые при случае либо покупают сведения у министров, либо делят с ними пополам барыши, полученные в результате этих сведений".

Г-н Левен-отец был особенно склонен к этим не совсем опрятным делам, которые, если заниматься ими долго, приводят к разорению, но придают человеку вес и приносят ему полезные связи. Во всех присутственных местах у него были свои люди, и его вовремя предупредили о доносе, посланном на его сына полковником Малером де Сен-Мегреном.

История с ливреями его весьма позабавила, он ею занялся, и месяц спустя полковник де Сен-Мегрен получил по этому поводу из министерства крайне неприятное письмо.

Ему очень хотелось услать Люсьена подальше, в промышленный город, где рабочие уже начали организовывать Общества взаимной помощи. Но так как, будучи командиром части, надо уметь подавлять свои желания, полковник, встретив Люсьена, сказал ему с фальшивой улыбкой простолюдина, пытающегося слукавить:

- Молодой человек, мне сообщили о вашем послушании: я имею в виду ливреи; я вами доволен; заводите себе столько ливрейных лакеев, сколько вам заблагорассудится, но поберегите кошелек папаши!

- Покорнейше благодарю вас, полковник, - неторопливо ответил Люсьен, - папаша писал мне об этом; готов даже биться об заклад, что он виделся с министром.

Улыбка, сопровождавшая последние слова, глубоко задела полковника. "Ах, если бы я не был полковником и не стремился к чину генерал-майора, - подумал Малер, - каким славным ударом шпаги поплатился бы ты за свои слова, высокомерный нахал!" - И он поклонился корнету решительно и резко, как старый солдат.

Таким-то образом, сочетая силу с осмотрительностью, как говорится в нравоучительных книжках, Люсьен действительно удвоил ненависть, которую к нему питали в полку; но в лицо ему не привелось услышать ни одной колкости. Многие из его сослуживцев были с ним любезны, но он усвоил себе дурную привычку говорить с ними ровно столько, сколько требовала самая строгая вежливость. Благодаря такому приятному образу жизни он смертельно скучал и не принимал участия в развлечениях молодых офицеров его возраста: он отдавал дань порокам своего века.

К этому времени впечатление новизны, произведенное на душу нашего героя обществом Нанси, совершенно притупилось. Люсьен знал наизусть всех персонажей. Ему оставалось только философствовать. Он находил, что здесь больше непринужденности, чем в Париже, но естественным следствием ее было то, что глупцы в Нанси были куда более несносны. "Чего совершенно недостает этим людям, даже самым лучшим из них, это оригинальности". Оригинальность Люсьен замечал иногда лишь у доктора Дю Пуарье и у г-жи де Пюи-Лоранс.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Люсьен в обществе никогда не встречал г-жу де Шастеле, видевшую, как он упал с лошади в день своего приезда в Нанси. Он забыл о ней, но по привычке почти ежедневно проезжал по улице Помп. Правда, он чаще смотрел на либерального офицера, шпионившего у читальни Шмидта, чем на ярко-зеленые жалюзи.

Однажды, после полудня, жалюзи были подняты; Люсьен увидел красивую оконную занавеску из вышитого белого муслина; он сейчас же, почти бессознательно, пришпорил свою лошадь. Под ним была не английская лошадь префекта, а маленькая венгерская лошадка, которой это очень не понравилось. Венгерка так разозлилась и начала выделывать такие необычайные прыжки, что Люсьен два или три раза чуть не вылетел из седла.

Назад Дальше