Люсьен Левен (Красное и белое) - Стендаль Фредерик 24 стр.


Ее смущенный взор старался избегать взгляда Люсьена.

Самым комическим и унизительным для Люсьена в этом свидании было то, что он провел бессонную ночь, придумывая дюжину прелестных и трогательных фраз, великолепно передававших его душевное состояние. В особенности он заботился о том, чтобы речь его была проста и изящна, и устранил из нее все, что могло бы содержать хоть намек на слабый луч надежды.

Исчерпав тему о Моргене, он подумал: "Время идет, а я трачу его на жалкие пустяки, словно жду не дождусь конца моего визита. Какими упреками я буду осыпать себя, уйдя отсюда!"

Сохрани Люсьен больше хладнокровия, он легко сумел бы найти необходимые любезные слова даже в присутствии старой девы, безусловно, злой, но, вероятно, не слишком умной. Но оказалось, что Люсьен не способен ничего придумать. Он боялся самого себя, еще больше боялся г-жи де Шастеле, и весьма страшился мадмуазель Берар. А страх меньше всего на свете благоприятствует воображению.

Еще труднее было найти подходящие слова оттого, что он не только великолепно сознавал, но даже преувеличивал смешное положение, в котором очутился благодаря полной бесплодности своей фантазии, и это его особенно угнетало. Наконец его осенила скудная мысль:

- Я буду очень счастлив, сударыня, - если мне удастся стать хорошим кавалерийским офицером, так как судьбе, по-видимому, не угодно было создать меня оратором, блещущим красноречием в палате депутатов.

Он увидел, что мадмуазель Берар широко раскрыла свои маленькие глазки. "Отлично, - подумал он, - она считает, что я говорю о политике, и уже помышляет о доносе".

- Я не сумею говорить в палате о том, что глубочайшим образом будет волновать меня. Вдали от трибуны самые пылкие чувства будут обуревать мою душу, но, открывая уста перед высшим и суровым судьей, которого я буду бояться прогневать, я окажусь в состоянии сказать ему лишь одно: "Вы видите, как я смущен; вы настолько заполняете мое сердце, что у него даже не хватает силы открыться вам".

Госпожа де Шастеле слушала сначала с удовольствием, но к концу речи она испугалась мадмуазель Берар: слова Люсьена показалась ей слишком прозрачными. Она поспешно перебила его:

- Вы в самом деле, сударь, имеете некоторые надежды быть избранным в палату депутатов?

Люсьен подыскивал ответ, в котором он с подобающей скромностью мог бы выразить свои надежды, в вдруг подумал: "Вот оно, это свидание, которое казалось мне высшим счастьем". Эта мысль сковала его всего. Он произнес еще несколько жалких, плоских фраз, затем поднялся и поспешил уйти. Он торопливо покидал комнаты, проникнуть в которые еще совсем недавно считал верхом блаженства.

Он вышел на улицу, крайне пораженный, словно ошалелый.

"Я исцелен! - мысленно воскликнул он, сделав несколько шагов. - Мое сердце не создано для любви.

Как! Это первая встреча, первое свидание с любимой женщиной! Как же я ошибался, презирая маленьких танцовщиц Оперы! Жалкие свидания с ними лишь заставляли меня мечтать о том, каким счастьем должно быть свидание с женщиной, которую любишь подлинной любовью. Эта мысль порою омрачала мне веселые мгновения. Как же я был глуп!

Но, может быть, я и не любил совсем… Я ошибался. Как это смешно! Как невероятно! Мне любить ультрароялистку, с ее эгоистическим, злобным подходом к миру, кичащуюся своими привилегиями, двадцать раз на дню впадающую в ярость, потому что над ними смеются! Обладать привилегиями, над которыми все издеваются, - нечего сказать, удовольствие!"

Твердя себе все это, он думал о мадмуазель Берар, он представлял ее себе в ее чепце из пожелтевших кружев, завязанном лентой блекло-зеленого цвета. Это ветхое, и недостаточно опрятное великолепие напоминало ему грязные развалины. "Вот что я нашел бы здесь, присмотревшись поближе".

Он вернулся к воспоминанию о г-же де Шастеле, от которого был так далек.

"…Я не только считал, что сам люблю ее, но мне казалось, будто я ясно вижу зарождающееся у нее чувство ко мне".

В это время он о чем угодно думал бы с большим удовольствием, чем о г-же де Шастеле. Впервые за три месяца он испытывал это странное ощущение. "Как! - констатировал он с каким-то ужасом. - Десять минут назад я вынужден был лгать, говоря нежности госпоже де Шастеле! И это после того, что произошло вчера в лесу у "Зеленого охотника"! После блаженного восторга, который овладел мною с того мгновения, из-за которого сегодня утром на ученье я два-три раза сбился с дистанции! Великий боже! Разве я могу хоть немного быть уверенным в себе? Кто бы вчера мне это предсказал? Да что я - безумец, ребенок?"

Упреки, которыми он осыпал себя, были совершенно искренни, но, тем не менее, он отчетливо сознавал, что не любит больше г-жу де Шастеле. Думать о ней ему было скучно.

Последнее открытие еще более удручило Лгосьена; он сам себя презирал. "Завтра я могу стать убийцей, вором, чем угодно. Я ни в чем не могу поручиться за себя".

Идя по улице, Люсьен заметил, что все окружающее вызывает в нем совершенно новый интерес. Неподалеку от улицы Помп находилась маленькая готическая часовня, выстроенная неким Рене, герцогом лотарингским, которою, как истые художники, восхищались обитатели Нанси, с тех пор как три года назад прочли в парижском журнале, что это - прекрасное здание; до той же поры она служила местному торговцу складом листового железа. Люсьен никогда не задерживался взором на маленьких серых гребнях крыши темной часовни, а если и смотрел на них, то его тотчас же отвлекала мысль о г-же де Шастеле. Теперь он случайно очутился против готического сооружения, высотою не превосходившего самой низенькой часовни в Сен-Жермен д'Осеруа. Он долго и с удовольствием стоял около него, внимательно рассматривая малейшие детали; словом, это оказалось для него приятным развлечением.

Вдруг он с подлинной радостью вспомнил, что сегодня вечером в бильярдной Шарпантье будет состязание на почетный кий. С опустошенным сердцем он нетерпеливо стал дожидаться наступления вечера и первым явился в бильярдную. Он играл с настоящим удовольствием, ничто его не отвлекало, и случайно он выиграл. Но напиваться он не хотел. Пить чрезмерно казалось ему в тот день глупейшим занятием; он только по привычке старался не оставаться наедине с самим собою.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Перекидываясь шутками с товарищами, он предавался мрачному философствованию. "Бедные женщины! - думал он. - Они приносят в жертву нашим фантазиям всю свою жизнь. Они рассчитывают на нашу любовь. Да и как им не рассчитывать? Разве мы не искренни, когда уверяем их в нашей любви? Вчера в "Зеленом охотнике" я мог быть неосторожен, но я был самым искренним человеком на свете. Боже мой! Что такое жизнь? Надо быть отныне снисходительным".

Люсьен внимательно, как ребенок, относился ко всему, что происходило в бильярдной Шарпантье; он с интересом следил за всем.

- Да что с вами случилось? - спросил его один из сослуживцев. - Сегодня вы веселый, славный малый.

- Ничуть не странный, не заносчивый, - подхватил другой.

- Прежде, - прибавил третий, полковой поэт, - вы были похожи на завистливую тень, возвращающуюся на землю, чтобы насмехаться над радостями живых. Сегодня игры и смех как будто порхают по вашим следам… и т. д.

Слова этих господ, не отличавшихся особым тактом, хотя и были довольно резки, ничуть не были неприятны Люсьену и нисколько не раздражали его.

В час ночи, оставшись один, Люсьен подумал:

"Итак, единственный человек на свете, мысль о котором не доставляет мне никакого удовольствия, - это госпожа де Шастеле?

Как порву я своеобразную связь, существующую между нами? Я мог бы попросить полковника отправить меня в N., где я принял бы участие в подавлении рабочих беспорядков. С моей стороны будет невежливо не заговаривать с нею больше: будет похоже на то, что я играл…

Если я чистосердечно признаюсь госпоже де Шастеле, что мое сердце остыло при виде маленькой мерзкой ханжи, она будет презирать меня как человека глупого и лживого, и я никогда больше не услышу от нее ни слова.

Как же так? - думал Люсьен, возвращаясь к мысли о своем поведении. - Возможно ли, чтобы чувство, такое пылкое, такое необыкновенное, буквально заполнявшее всю мою жизнь, - и дни и ночи, - лишавшее меня сна, заставившее позабыть даже родину, возможно ли, чтобы это чувство было вытравлено, уничтожено таким пустяком? Великий боже! Неужели все мужчины таковы? Или я глупее других? Кто мне разрешит эту проблему?"

На следующее утро пронзительные звуки трубы, которые в кавалерийских полках называются "дианой" разбудили Люсьена в пять часов, и он с озабоченным видом стал прохаживаться по комнате; он был глубоко изумлен; он ощущал огромную пустоту, не думая больше только об одной г-же де Шастеле. "Как, - говорил он себе, - Батильда для меня ничто?" И прелестное имя, производившее раньше на него такое магическое действие, казалось ему теперь самым обыкновенным.

Он принялся подробно вспоминать все положительные качества г-жи де Шастеле, но так как он был в них менее уверен, чем в ее неземной красоте, он вскоре вернулся к ее наружности.

"Какие великолепные волосы! Блестящие, как самый лучший шелк, длинные, роскошные! Какого восхитительного цвета были они вчера, в тени высоких деревьев! Очаровательный оттенок! Это не золотые волосы, воспетые Овидием, и не волосы с красноватым отливом, какой мы встречаем у самых прекрасных головок Рафаэля и Карло Дольчи. Может быть, я назову этот цвет не слишком изысканно, но они в самом деле орехового цвета и блестят, как шелк. А чудесная линия лба! Сколько мыслей скрывается за этим высоким лбом, - пожалуй, слишком много… Как я боялся его когда-то!

А глаза! Кто видел когда-нибудь такие глаза? В этом взгляде - бесконечность, даже когда он с полным безразличием скользит по какому-нибудь предмету. Как она смотрела у "Зеленого охотника" на свою карету, когда мы к ней подходили! А как восхитителен разрез этих прекрасных глаз! Как они окружены синевой! Особенно кажется небесным ее взор, когда он ни на чем не останавливается. Тогда ее душа как будто поет в этом взгляде.

Нос у нее с маленькой горбинкой; у женщин мне это не нравится, и у нее мне это никогда не нравилось, даже когда я ее любил… Когда я ее любил, боже мой! Куда мне деться, что делать? Что сказать ей? А если бы она была моей?.. Ну что же, я буду честен в этом, как и во всем остальном. "Мой дорогой друг, я безумец, - скажу я ей. - Укажите, куда мне бежать, и, как бы ни было ужасно это место, я отправлюсь туда". Это благородное чувство оживило немного душу Люсьена.

Чтобы рассеяться, он продолжал свою критическую оценку:

"Да, нос с горбинкой, устремленный к могиле, как говорит напыщенный Шактас, придает лицу слишком большую серьезность. Серьезность - не беда, но суровые ответы, в особенности когда они заключают в себе отказ, из-за этой черты, особенно когда лицо повернуто к тебе в три четверти, приобретают привкус педантства.

А рот! Можно ли представить себе более тонкий и лучше обрисованный контур? Он прекрасен, как самые прекрасные античные камеи. Этот контур, такой нежный, такой тонкий, часто выдает госпожу де Шастеле помимо ее воли. Какую очаровательную форму принимает ее верхняя, немного вздернутая губа, которая словно теряет свои очертания, когда при госпоже де Шастеле скажут что-нибудь такое, что ее растрогает! Она совсем не насмешлива, она не простила бы себе ни малейшей насмешки, однако при каждом напыщенном выражении, при всяком преувеличении в рассказах этих провинциалов как приподнимается уголок ее красивого рта! Из-за одного этого дамы находят ее злой, как говорил когда-то у госпожи д'Окенкур господин де Санреаль. У нее действительно очаровательный, насмешливый и веселый ум, но она как будто раскаивается всякий раз, когда обнаруживает его".

Однако это подробное перечисление красот и достоинств г-жи де Шастеле не оказывало никакого действия на любовь Люсьена: она не возрождалась. Он рассуждал о г-же де Шастеле, как рассуждает знаток о прекрасной статуе, которую он собирается продать.

"В конце концов она, должмо быть, в душе ханжа; лучшее доказательство - то, что она выкопала эту отвратительную компаньонку. В таком случае она скоро станет злой, сварливой… Да, кстати, а подполковник?.."

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Люсьен задержался немного на этой мысли.

"Я предпочел бы, - думал он с безразличием, - чтобы она была даже чересчур благосклонна к господам подполковникам, только бы не была ханжой; хуже этого ничего не может быть, если верить моей матери. Быть может, - продолжал он с тем же рассеянным видом, - это объясняется ее общественным положением. С 1830 года люди ее круга убеждают себя, что если им удастся восстановить благочестие, то французы скорее признают их привилегии. Истинно набожные люди терпеливы…" Однако было очевидно, что Люсьен не думал больше о том, что говорил самому себе.

В это время его слуга, прибывший из Дарне, вручил ему ответ г-жи де Шастеле на его письмо в семь страниц. Это были, как известно, четыре весьма сухие строки.

Они глубоко поразили его. "Напрасно я так беспокоился и так упрекал себя за то, что не люблю ее больше: это ничуть не огорчит ее; вот подлинное выражение ее чувств". Он отлично помнил, что в "Зеленом охотнике" г-жа де Шастеле с первых же слов просила не считаться с этим письмом. Но оно было такое короткое и такое резкое. Оно до такой степени поразило его, что он забыл о занятиях. Его егерь Никола галопом прискакал за ним.

- Ах, господин корнет, и попадет же вам от полковника!

Не отвечая ни слова, Люсьен вскочил на коня и помчался.

На ученье полковник проехал позади 7-го эскадрона, который замыкал Люсьен. "Ну, сейчас моя очередь", - подумал Люсьен. К его великому удивлению, ему не пришлось выслушать ни одной грубости. "Мой отец, должно быть, попросил кого следует написать этому скоту".

Однако, опасаясь заслужить порицание, Люсьен был крайне внимателен в это утро, а полковник, быть может, не без умысла, несколько раз выстраивал полк таким образом, чтобы 7-й эскадрон оказывался головным.

"Как я глуп, считая себя центром всего! - подумал Люсьен. - У полковника, должно быть, как и у меня, неприятности, и если он не бранит меня, то только потому, что забыл обо мне".

Все время, пока шли замятия, Люсьен не мог ни о чем толком подумать: он боялся оказаться рассеянным.

Когда он очутился у себя дома и осмелился вновь заглянуть в свою душу, он нашел, что его отношение к г-же де Шастеле резко изменилось. В этот день он первым явился на уборку, хотя отправиться к Серпьерам раньше половины пятого было почти невозможно. В четыре часа он приказал заложить коляску. Ему было не по себе, он пошел взглянуть, как запрягают лошадей, и в конюшне придирался ко всяким мелочам; наконец в четверть пятого он с явным удовольствием очутился среди девиц Серпьер. Беседа с ними оживила его, и он мило признался им в этом. Мадмуазель Теодолннда, питавшая к нему склонность, была очень весела, и он заразился ее веселостью.

Вошла г-жа де Шастеле; ее совсем не ждали сегодня.

Никогда еще она не казалась ему такой красивой; она была бледна и немного застенчива. "…И, несмотря на эту застенчивость, она отдается подполковникам!" Эти грубые слова, казалось, вернули его страсти весь ее пыл. Но Люсьен был слишком молод, и ему недоставало светского лоска. Сам того не замечая, он был резок и далеко не вежлив с г-жой де Шастеле. В его любви было что-то свирепое. Это уже не был вчерашний человек.

Девицы Серпьер очень веселились; слуга Люсьена принес им великолепные букеты, которые Люсьен заказал в оранжереях Дарне, славящегося своими цветами. Для г-жи де Шастеле не хватило букета; пришлось разделить пополам самый красивый.

"Печальное предзнаменование", - подумала она. Все время, пока веселились девицы Серпьер, она не могла оправиться от изумления. Ее удивляла резкость и нелюбезность, проскальзывавшие во взглядах Люсьена. Она спрашивала, не следует ли ей покинуть этот дом или по крайней мере показать, что она оскорблена, чтобы сохранить уважение Люсьена и соблюсти то достоинство, без которого женщина не может быть серьезно любима мало-мальски чутким мужчиной.

"Нет, - решила она. - Я ведь на самом деле не оскорблена. В том состоянии смятения, в каком я нахожусь, я могу отступить от долга, лишь если позволю себе малейшее лицемерие". Я нахожу, что, рассуждая таким образом, г-жа де Шастеле была глубоко права и проявила большое мужество, вняв голосу благоразумия.

За всю свою жизнь она никогда не была так удивлена. "Неужели господин Левен просто фат, как все это утверждают? И его единственной целью было добиться от меня неосторожных слов, которые я сказала ему позавчера?" Г-жа де Шастеле перебирала мысленно все доказательства того, что его сердце, как ей казалось, было к ней действительно неравнодушно. "Не ошиблась ли я? Неужели тщеславие так обмануло меня? Если господин Левен не скромный и не добрый человек, - неожиданно решила она, - я уже больше ничему на свете не верю".

Потом ею снова овладели жестокие сомнения, и ей стоило большого труда отвергнуть слово "фат", которое весь Нанси соединял с именем Люсьена. "Да нет же, я говорила себе это десять тысяч раз, и в моменты полного хладнокровия. Это экипаж господина Левена и в особенности ливреи его слуг повинны в том, что его считают фатом, а вовсе не его характер! Они не знают его. Эти мещане сознают, что на его месте они были бы фатами; вот и все. Ему же свойственно только самое невинное тщеславие, естественное в его возрасте. Ему приятно смотреть на принадлежащих ему красивых лошадей и прекрасные ливреи. Слово "фат" объясняется лишь ненавистью, которую питают к нему эти отставные офицеры".

Однако, несмотря не решительную форму и поразительную ясность этих суждений, слово "фат" в том состоянии смятения, в каком находилась г-жа де Шастеле, тяжким грузом угнетало ее сознание. "За всю мою жизнь я беседовала с ним восемь раз. Я далеко не знаю света. Нужно обладать удивительной самоуверенностью, чтобы утверждать после восьми встреч, что тебе известно сердце другого человека. К тому же, - думала г-жа де Шастеле, становясь все более и более печальной, - когда я разговаривала с ним, я больше заботилась о том, чтобы не выдать своих собственных чувств, чем наблюдала за его переживаниями… Надо сознаться, со стороны женщины моего возраста самонадеянно считать, что я лучше разбираюсь в душе мужчины, чем целый город".

Мысль эта еще больше огорчила г-жу де Шастеле.

Люсьен смотрел на нее с прежним волнением и думал: "Мой ничтожный чин и недостаточно пышные эполеты оказывают свое действие. Можно ли надеяться на уважение высшего общества в Нанси, имея поклонником жалкого корнета, в особенности когда вас привыкли видеть под руку с полковником, а если полковник почему-либо неприемлем, то с подполковником или по меньшей мере с командиром эскадрона? Штаб-офицерские эполеты необходимы".

Ясно, что наш герой был изрядно глуп, предаваясь подобным размышлениям; надо сознаться, что и счастлив он был не более, чем прозорлив. Не успел он покончить с этими размышлениями, как ему захотелось провалиться сквозь землю: он почувствовал новый прилив любви.

Назад Дальше