В этот день в замок Сен-При, который находился в трех лье от Карвиля, был приглашен на обед кюре Дюсайар. Этот кюре был страшен для всех, кого он ненавидел, и, кроме того, был крупной шишкой в Конгрегации, но компенсировалось это тем (а это и спасает цивилизацию во Франции, где все находит свою компенсацию), что грозный Дюсайар, в Карвиле ничего не боявшийся, не очень-то любил разъезжать по большим дорогам один в своем кабриолете. Поэтому он был чрезвычайно рад, когда увидел доктора в замке Сен-При.
Эти два человека могли натворить друг другу бесконечно много зла, но предпочли заключить между собой своего рода дипломатическое соглашение. Дюсайар был холоден и неречист, зато мог бы шутя управлять целой префектурой. Санфена он считал немного помешанным; не проходило дня, чтобы он не видел, как доктор, увлеченный своим тщеславием, совершал ту или иную глупость. Но стоило Санфену забыть о своем горбе, как он способен был завладеть вниманием всего общества и покорить остротой своего ума даже какую-нибудь владелицу замка. В окрестностях Авранша множество замков, в которых страшно скучают, несмотря на все, что придумывает правительство.
Дюсайар ужасно опасался коварных анекдотов доктора, которые тот умел мастерски преподносить, особенно когда рассказывал их в салоне герцогини. Ведь кюре был царь и бог в феодальном замке, возвышавшемся на горе, у подножия которой мы только что наблюдали за работой карвильских прачек.
Кюре и его дипломатичный приятель-доктор обменялись любезностями, чем весьма шокировали графиню де Сен-При, которая не могла понять, как люди такого сорта осмеливаются выбирать ее салон для своих препирательств.
Проводив кюре верхом, Санфен вернулся домой, и тут, когда он остался один, его охватила черная тоска при воспоминании о случае с прачками. Но через минуту к нему пришло утешение: его вызвали к красивому парню в косую сажень, которого, несмотря на его двадцать пять лет, только что хватил самый настоящий удар. Доктор провел с ним ночь и применил все положенные средства, но был искренне рад, когда на рассвете это красивое существо все же умерло.
- Вот прекрасное тело, оставшееся без души, - говорил он себе. - Почему это моей душе нельзя в него перебраться?
Доктор был единственным сыном фермера, разбогатевшего на продаже национальных имуществ; он занялся медициной, чтобы заботиться о своем здоровье, и стал искусным охотником, чтобы угрожать своим оружием шутникам. За деятельность, часто тягостную для его слабого здоровья, он вознаграждал себя тем, что имел возможность видеть, как умирают красивые мужчины, и так запугивать небольшое число хорошеньких больных женского пола, которых поставляла ему округа, что они страстно желали его видеть.
Маленькая Ламьель была достаточно смышленой и сейчас же сообразила, что, если тетка отослала ее в деревню, случилось нечто из ряда вон выходящее. Благочестивая г-жа Отмар не отпускала ее от себя ни на шаг.
Первым и вполне естественным желанием девочки было подслушать то, что старалась скрыть от нее тетка. Для этого нужно было всего-навсего сделать крюк, а потом вернуться и спрятаться за усаженной деревьями земляной насыпью, возвышавшейся над прачечной. Но Ламьель догадалась, что ей придется слушать брань и грубые слова, а это ей было в высшей степени противно.
И тут ее осенила гораздо более соблазнительная мысль.
"Если я побегу очень быстро, - подумала она, - я успею добежать до лужайки, где у нас танцуют и где мне удалось побывать лишь один раз в жизни. Мне хватит времени добраться туда и попасть домой до того, как вернется тетка".
Почти весь Карвиль состоял из одной очень широкой улицы. Посередине была площадь. В одном конце деревни был мост через Ублон, а в другом, в сторону Парижа, - красивая церковь в готическом стиле. Дальше было кладбище, и за ним три большие липы, под которыми танцевали по воскресеньям, к великому неудовольствию кюре Дюсайара. По его словам, этим оскверняли прах почивших, так как липы находились не дальше сорока шагов от могил. На главной улице, почти напротив кладбища, стоял домик, который община предоставила учителю - г-ну Отмару. Оттуда можно было видеть место гулянья под липами и слышать скрипку, игравшую танцы.
Ламьель пустилась бегом по заброшенной дороге, проходившей от прачечной к парижскому тракту, минуя Карвиль.
Дорога привела ее к липам, густые вершины которых выступали над домами; и от этого вида у нее сильно забилось сердце. "Так, значит, я наконец увижу эти красивые деревья!" - подумала она. Из-за этих знаменитых лип она способна была проплакать целое воскресенье, а потом мечтать о них всю неделю.
Ламьель думала, что если она обойдет деревню, ее не увидят ханжи, которые жили рядом с домиком школьного учителя и могли донести на нее тетке. Но в то время, как она бежала по этой заброшенной дороге, ей, как нарочно, встретились четыре или пять деревенских старух с корзинами, полными деревянных башмаков.
Когда-то г-жа Отмар была так же бедна, как и эти женщины, и тем же трудом зарабатывала себе на хлеб; покровительство кюре Дюсайара все изменило. Женщины шли босиком и несли свои деревянные башмаки на голове. Они сразу заметили, что Ламьель одета более нарядно, чем обычно, и решили, что тетка Отмар водила ее в замок к герцогине.
- Эй, эй, больно уж ты разважничалась: сразу видно, что побывала в замке! - сказала одна из них.
- Чего тут рассуждать! - воскликнула другая. - Возьмем да и снимем с тебя твои красивые туфельки! Почему бы не походить тебе босиком, как и мы?
Ламьель не струсила. Справа от дороги тянулось поле, возвышавшееся над ней на несколько футов. Она забралась наверх и отвечала оскорблениями на оскорбления своих обидчиц.
- Вы хотите украсть у меня мои красивые башмаки, потому что вас пять, а я одна. Но если вы меня ограбите, вас посадит в тюрьму бригадир жандармов - он приятель моего дяди.
- Да замолчишь ли ты, змееныш, чертова дочка!
При этих словах все пять женщин принялись орать во всю глотку:
- Чертова дочка! Чертова дочка!
- Если я чертова дочка, - отвечала Ламьель, - то тем лучше. По крайней мере я никогда не буду похожа на таких брюзгливых уродин, как вы; мой отец-дьявол уж постарается сделать так, чтобы мне всегда было весело.
Ценою большой экономии тетка и дядя Ламьель сумели сколотить капитал, приносивший им тысячу восемьсот ливров дохода. Они были поэтому очень счастливы, но скука прямо убивала Ламьель, их хорошенькую племянницу. Умы в Нормандии развиваются рано, и, хотя ей едва исполнилось двенадцать лет, она уже была способна скучать, а скука в этом возрасте, когда она не вызвана физическим недугом, является признаком души. Г-жа Отмар малейшее развлечение считала грехом; по воскресеньям, например, Ламьель не только нельзя было пойти посмотреть, как танцуют под большими липами, но даже не разрешалось садиться у входа в домик, который община построила церковному старосте, так как оттуда можно было услышать скрипку и увидеть хоть краешком глаза эти окаянные танцы, из-за которых лицо кюре делалось желтым. Ламьель плакала от скуки; чтобы утешить ее, добрейшая тетка Отмар давала ей варенья, а девочка, которая очень любила сладкое, была не в силах от него отказаться. Со своей стороны, школьный учитель Отмар, весьма строго относившийся к своим обязанностям, заставлял ее читать по часу утром и по часу вечером.
- Если община, - рассуждал он, - платит мне за то, что я учу читать первых попавшихся детей, тем более должен я обучить чтению свою собственную племянницу; ведь, после бога, причиной того, что она попала в эту общину, являюсь я.
Это вечное чтение было сущей мукой для маленькой девочки, но когда добрейший учитель замечал, что она плачет, он давал ей в утешение немного денег. Несмотря на эти деньги, на которые Ламьель тотчас же покупала пряничных человечков, она ненавидела чтение.
Как-то в воскресенье, когда нельзя было никуда улизнуть и тетя не давала ей даже выглянуть в открытую дверь, чтобы, чего доброго, она не увидела вдали какого-нибудь подпрыгивающего в такт музыке чепца, Ламьель обнаружила на книжной этажерке "Повесть о четырех сыновьях Эмона". Гравированная на дереве картинка ей очень понравилась; потом, чтобы лучше понять, что на ней изображено, она, хоть и с отвращением, бросила взгляд на первую страницу книги. Эта страница показалась ей настолько интересной, что она мгновенно забыла свое огорчение из-за того, что ей не дали поглядеть на танцы; вскоре она не могла думать ни о чем ином, кроме четырех сыновей Эмона... Эта книга, конфискованная Отмаром у какого-то вольнодумного ученика, перевернула все вверх дном в душе маленькой девочки. Ламьель промечтала об этих великих героях целый день, а потом и всю ночь. Хотя она была совершенно невинна, все же ей казалось, что пройтись по кладбищу неподалеку от танцующих под руку с кем-нибудь из сыновей Эмона было бы куда приятней, чем сидеть дома, где всякий раз, когда ей хотелось попрыгать, ее удерживала дрожащая рука дяди. Она с безумным наслаждением прочла почти все книги школьного учителя, хотя не очень-то много в них поняла, но они приятно возбуждали ее воображение. Она проглотила, например, только ради описания любви Дидоны, старый стихотворный перевод "Энеиды", переплетенный в пергамент и помеченный 1620 годом. Любая фабула могла заинтересовать ее. После того как она просмотрела и постаралась понять все книги учителя, не написанные по-латыни, она отнесла самые старые и самые безобразные из них к деревенскому бакалейщику, который дал ей взамен полфунта коринки и "Повесть о великом Мандрене", а также "Господина Картуша".
Мы вынуждены с сожалением признать, что эти повести не отличаются той высоконравственной и добродетельной тенденцией, которую наш благонравный век вносит во все. Видно, что ни Французская Академия, ни премия Монтиона не отразились на этой литературе; потому-то она и не так безнадежно скучна. Вскоре Ламьель только и думала что о г-не Мандрене, г-не Картуше и прочих героях, с которыми знакомили ее эти книжки. Конец, настигавший их всегда на помосте и в присутствии множества зрителей, казался ей благородным; разве не превозносились в книге их храбрость и энергия? Как-то вечером, за ужином, Ламьель неосторожно заговорила об этих великих людях со своим дядей; он в ужасе перекрестился.
- Знайте, Ламьель, что единственные великие люди - это святые.
- Кто мог внушить вам такие ужасные мысли? - вскричала г-жа Отмар.
И до самого конца ужина достойный дядюшка и его супруга, не стесняясь племянницы, только и говорили что о странных речах, которые они от нее услышали. К общей молитве, прочитанной после ужина, школьный учитель не преминул добавить еще "Отче наш", моля небо оградить их племянницу от мыслей о Мандрене и Картуше, а в особенности от мыслей, связанных с чувствами, столь явно преступными.
ГЛАВА IV
Ламьель была девочка весьма смышленая, с бойким умом и живым воображением; она была глубоко поражена этой своеобразной искупительной церемонией.
"Почему это дядя не хочет, чтобы я ими восхищалась?" - думала она, лежа в постели, и никак не могла уснуть.
Потом вдруг ей пришла в голову такая преступная мысль: "А дал ли бы мой дядя, как Картуш, десять экю несчастной вдове Ренуар из окрестностей Валанса, когда инспекторы соляного налога забрали у нее черную корову и оставили ей всего тринадцать су, чтобы прокормить себя и семерых детей?"
В течение четверти часа Ламьель плакала от жалости, а затем сказала себе: "Ну, а окажись дядя на эшафоте, вытерпел бы он, не поморщившись, подобно господину Мандрену, удары молота, которым палач ломал ему руки? У дяди подагра, и он всегда стонет, когда стукнется больной ногой о какой-нибудь камешек".
За эту ночь в уме девочки произошел целый переворот; на другой день она притащила бакалейщику старый перевод Вергилия с картинками; она отказалась от винных ягод и коринки и в обмен получила одну из тех прекрасных историй, которые ей только что запретили читать.
На следующий день была пятница и г-жа Отмар впала в глубокое отчаяние, так как вечером, встав из-за стола, увидала, что один из глиняных горшков пуст, и сообразила, что она вылила в суп скоромный бульон, оставшийся от четверга.
- Велика важность! - необдуманно воскликнула Ламьель. - Только-то и всего, что мы съели суп повкуснее, а может быть, этот остаток бульона еще до воскресенья испортился бы!
Можете себе представить, как ей досталось за эти ужасные речи от дяди и тетки; последняя была не в духе и, не зная к кому придраться, набросилась, как выражаются в Карвиле, на свою племянницу. У девчонки хватило ума не сердиться на добрую тетю, дававшую ей варенье.
Впрочем, Ламьель видела, как искренне убивается ее тетка из-за того, что поела сама скоромного бульона и угостила им других. Этот ужин навел девочку на глубокие размышления. Она все еще думала о нем месяц спустя, когда услышала, как их соседка, кабатчица Марлен, говорила одному посетителю:
- Добряки эти Отмары! Но и глупы же!
Надо вам сказать, что Ламьель питала самые нежные и почтительные чувства к этой Марлен; она слышала, что в ее кабачке смеются и распевают целые дни, причем нередко и по пятницам.
- Так, значит, вот в чем разгадка! - воскликнула Ламьель, как будто озаренная внезапным откровением. - Мои родственники попросту глупы!
За целую неделю она не произнесла и десяти слов; объяснение кабатчицы избавило ее от большой тревоги. "Мне еще таких вещей не говорят, - подумала она, - потому что я слишком мала; это так же, как и с любовью: мне запрещают о ней говорить и не желают сказать, что это такое".
Со времени этого замечательного изречения торговки сидром Марлен все, что проповедовала тетушка Отмар, иначе говоря, все, что представляло собою истинный долг или условную обязанность, принятую среди благочестивых жителей деревни, стало казаться Ламьель одинаково смешным, и она повторяла про себя: "Чепуха" - в ответ на все, что говорили ей дядя и тетя. Не перебрать четок накануне большого праздника, не соблюсти поста в один из постных дней казалось Ламьель таким же пустячным грехом, как и пойти с молодым человеком в лес крутить любовь.
Так росла Ламьель. Ей исполнилось пятнадцать лет, когда у герцогини Миоссан появились вокруг глаз первые морщинки. Мы забыли сказать, что старый герцог к этому времени умер, а его сын, которому достался его титул, пережил отца лишь на несколько месяцев, и герцогиня Миоссан, отправившаяся в Париж покрасоваться своим новым титулом, вернулась в Карвиль весьма раздосадованная, что свет обратил так мало внимания на то, чего она так долго и так страстно желала. Итак, у нее вокруг глаз появились морщинки; это открытие привело ее в отчаяние. Курьер, посланный со всей поспешностью в Париж, привез к ней самого знаменитого окулиста, господина де Ларуза. Этот остроумный человек был очень смущен, когда его попросили утром явиться к постели герцогини; ему пришлось нанизывать на длинную нить одну изящную фразу за другой, прежде чем он придумал греческое слово, обозначающее ослабление, вызванное старостью. Предположим, что это красивое греческое слово было аморфоза. Господин де Ларуз пространно объяснил герцогине, что эта болезнь, происходящая от внезапного охлаждения головы, поражает преимущественно молодых женщин в возрасте от двадцати до двадцати пяти лет. Он назначил строгий режим, вручил герцогине две коробки пилюль с весьма различными названиями, но сделанных из одного и того же хлебного мякиша и горькой тыквы, и настоятельно посоветовал больной остерегаться несведущих врачей, которые могли спутать ее болезнь с другой, требующей ослабляющего режима; итак, надо было нанять себе лектрису, но врач вел себя так дипломатично, что герцогиня первая произнесла роковое слово лектриса и еще более страшное - очки. Окулист притворился, будто погружен в глубокое раздумье, и изрек наконец, что на время лечения, которое могло продлиться от шести до восьми месяцев, будет небесполезно беречь глаза и носить очки, каковые он готов подобрать в Париже у весьма ученого оптика, расхваливаемого в газетах два раза в неделю.