Мастера мозаики - Жорж Санд 9 стр.


- Светлейший, - воскликнул Валерио, поднося к губам полу дожеской мантии, - да, учинили невероятную несправедливость, и душа моя разрывается от горя. Старший мой брат, Франческо Дзуккато, лучший во всей Италии художник по мозаике, самый храбрый наездник и самый честный гражданин республики, отправлен под "Свинцовые кровли" без твоего повеления, без твоего согласия, и я взываю к справедливости.

- Под "Свинцовые кровли"? Франческо Дзуккато! - воскликнул дож. - Да кто же мог так строго наказать столь доблестного молодого человека, столь славного художника? А если даже он и совершил проступок, заслуживающий наказания, почему не уведомили меня? Чье это повеление? Кто из вас, господа, даст мне в этом отчет?

Никто не ответил. Снова заговорил Валерио:

- Прокураторы, которым поручено следить за работой в базилике, должно быть, знают, об этом. Монсеньер Мелькиоре, казначей, уж наверняка знает.

- Узнаю и я, Валерио, - ответил дож. - Поверь, справедливость восторжествует. Пропусти же нас.

- Светлейший, ударь меня своей шпагой, если моя дерзость оскорбит тебя, - проговорил Валерио, не выпуская из рук мантию дожа, - но только выслушай жалобу вернейшего из твоих граждан. Франческо Дзуккато не мог совершить преступления. У него даже и в мыслях не бывает ничего дурного. Заключить его в тюрьму - значит нанести ему удар, от которого ему никогда не оправиться. Да и весть об этом за какой-нибудь час облетит весь город, - если ты не повелишь вернуть ему свободу и не позволишь показаться со своими товарищами перед народом - ведь все так удивлены, не видя его во главе шествия ремесленников. И вот что еще, светлейший, выслушай меня: Франческо хрупок, как тростинка. Если он проведёт больше суток под "Свинцовыми кровлями", ему уже никогда не выйти оттуда; ты потеряешь лучшего художника и лучшего гражданина республики, и знай, произойдет много бед, ибо я…

- Замолчи, юнец! - строго прервал его дож. - Не угрожай, это безрассудно. Я не могу освободить узника без согласия сената, а сенат не даст согласия, не проверив, за какой проступок он понес наказание, ибо подозрение в тяжкой вине должно тяготеть над человеком, раз его заключили под "Свинцовые кровли". Обещаю тебе правый суд. Не сомневайся в отце республики, ко будь достоин его защиты, заслужи ее и веди себя благоразумно и осмотрительно. Только одно могу сделать, чтобы облегчить твою тревогу и тоску твоего брата: разрешаю тебе навещать его, а если он нездоров, ухаживать за ним.

- Благодарю, светлейший, за соизволение, да славится твое имя! - проговорил Валерио, склонив голову и выпустив из рук полу мантии дожа, который продолжал свой путь.

Перед Валерио остановился герцог Анжуйский и произнес с ласковой улыбкой:

- Мужайся, молодой человек! Я напомню дожу, что он обещал произвести скорый и справедливый суд. И, если твой брат похож на тебя, не сомневаюсь, что он доблестный наездник и добрый гражданин. Знай, несмотря на твое поражение, я считаю тебя героем состязания. Мне по душе и твое красивое лицо и твои незаурядные таланты - я хочу привлечь тебя ко двору Франции, если благородная республика Венеция не будет нуждаться в твоих услугах.

С этими словами он снял с себя драгоценную золотую цепь и надел ее на шею Валерио, попросив сохранить ее на память.

XV

Валерио провели в темницу к брату два стражника, вооруженные алебардами.

- И тебя тоже, - воскликнул Франческо, - злодеи схватили и тебя, бедный мой братец! К чему послужило тебе и отсутствие честолюбия и гордости? Святая простота! Они и тебя не пощадили.

- Да я не задержан по воле злых людей, - ответил Валерио, сжимая брата в объятиях, - я здесь по собственной воле. Я тебя не оставлю, я разделю с тобой соломенную подстилку и черный хлеб. Но скажи, кто тебя бросил сюда и за что?

- Не знаю, - отвечал Франческо. - Впрочем, меня это не удивляет, - разве мы не в Венеции?

Валерио старался утешить брата, убедить его, что он заключен в тюрьму по недоразумению, что скоро его освободят. Но Франческо ответил с глубоким унынием:

- Уже слишком поздно. Большего зла они мне не могли причинить. Они опозорили меня навеки. Не все ли для меня равно отныне, проведу ли я в этой ужасной темнице год или день? Ты думаешь, что нынешним бесконечным днем меня терзали зной или телесные страдания? Нет, я страдал от страшной душевной муки. Это я-то среди воров и обманщиков! Меня после стольких бессонных ночей, такого усердия и преданности, после такой добросовестной работы во славу моей родины должны были сегодня венчать хвалой, мои ученики должны были нести меня на руках под рукоплескания благодарного народа, а я заключен в тюрьму, как Винченцо Бьянкини, убийца и фальшивомонетчик! Вот плоды моих трудов, вот награда за мое мужество! Художник, будь добросовестен, проводи остаток тяжелой, полной опасностей жизни в заботах, удручающих душу и в изнурительном труде; откажись от соблазнов любви, от упоительных радостей, от сладостного отдыха весенними ночами - в тот день, когда ты рассчитываешь получить заслуженный венец, тебя заковывают в цепи, ты покрыт позором! А слепая, легковерная толпа, с таким трудом признающая правду, всегда открывает объятия клевете. Будь уверен, Валерио, сейчас люди, которые знают меня со дня моего рождения, знают, как я люблю свою работу, как ненавижу несправедливость и уважаю законы, эти люди, судящие о человеческой добропорядочности только по неудачам или по успехам, да, поверь мне, - они осудят меня, как только узнают, что я находился в тюрьме пусть даже десять минут. Достаточно людям знать, что я несчастен, и они будут считать меня виновным. Уже не будут отличать моего имени от имени Винченцо Бьянкини; оба мы были обвинены, и оба униженно склонили голову под "Свинцовыми кровлями". Быть может, я получу свободу, ибо я невиновен, но разве он, виновный, не получил свободу? Кто знает, не буду ли и я, как он, изгнан? Разве Венеция не изгоняет тех, на кого падает подозрение? А разве не падает подозрение на всех тех, кто ее изобличает?

Валерио понимал, что у брата слишком много причин для печали и что, убеждая его примириться со своим положением, он только заставит его еще острее почувствовать, как сурова его участь, какими она чревата опасностями. Под вечер Валерио решил выйти за съестными припасами и плащом, но, когда он через дверное оконце позвал тюремщика, тот сказал, что приказано не выпускать его, и даже предъявил бумагу с печатью государственной инквизиции - приказ об аресте обоих братьев Дзуккато, хотя и без указания, за какую вину. Горестный крик вырвался из груди Франческо, когда он услышал об этом.

- Это убьет меня! - воскликнул он. - Палачи! Неужели же они не могли расправиться со мной, не терзая моего брата?

- Не жалей меня, - ответил Валерио, - в их воле было не позволить мне проводить дни и ночи подле тебя. Теперь я благодарен им - ведь я не покину тебя больше.

Много дней, много ночей протекло с той поры, а братья Дзуккато все еще ничего не знали о своей судьбе; ничто не приносило облегчения их горю, их тревоге. Стояла невыносимая жара. В Венеции разразилась чума, воздух тюрем был заражен. Франческо лежал на пыльной соломе и, казалось, не испытывал страданий. Время от времени он протягивал руку, подносил к губам оловянную кружку и глотал солоноватую воду. Он был изнурен, пот струился по его щекам; он вытирал пылающее лицо рваной полотняной тряпицей, которую Валерио берег с величайшей заботой и ежедневно стирал, тратя половину своей ничтожной порции воды. Пожалуй, только эту услугу он и мог оказать своему несчастному брату. У Валерио ничего не осталось. Он отдал свой роскошный костюм за подушку, набитую соломой, и полог для брата. Он оставил себе несколько лоскутов, на которых еще блестело золото и вышивка, - они заменили ему одежду. Напрасно пытался Валерио отдать жемчуга, меч и золотую цепь тюремщикам и хоть немного смягчить тяжкий для Франческо режим - стража инквизиции была неподкупна.

Валерио ничем не мог поддержать брата, зато он все время сидел, склонившись над ним. Он был выносливее, весь был поглощен страданиями Франческо и не чувствовал свои собственные муки; то и дело он переворачивал брата, лежавшего на жалкой подстилке, и обмахивал его большим пером, снятым с берета, щупал пульс на его пылающей руке и следил за его угасающим взором. Франческо больше не жаловался. Он потерял надежду. Иногда он на миг выходил из своего угнетенного состояния и пытался улыбнуться брату, сказать что-нибудь ласковое, но сейчас же снова впадал в какое-то страшное оцепенение.

Однажды вечером Валерио, как всегда, сидел на полу, раскаленном от зноя. Отяжелевшая голова Франческо покоилась на его коленях. Безжалостное солнце садилось в море огня и отбрасывало зловещие отблески на багряные стены темницы - казалось, они беспрерывно поглощали и сохраняли навеки пламя пожара. Чума производила все больше и больше опустошений. Оживление и веселый шум блестящей Венеции уступили место молчанию смерти, - его прерывали лишь похоронный колокольный звон да отдаленное пение псалмов: какие-то благочестивые монахи выходили на канал проводить на кладбище лодку, полную трупов. Вдруг на графитный склон скалы, которая почти не пропускала воздуха в раскаленную камеру братьев Дзуккато, опустилась морская касатка. Черная ласточка с кроваво-алой грудкой резко и пронзительно кричала, в ней было что-то дикое и горделивое. Ласточка для Валерио была дурным предзнаменованием: казалось, она была чем-то встревожена. Несколько раз она призывно крикнула, созывая своих запоздалых спутниц, и взвилась в воздух с посвистом, хорошо знакомым венецианцам, - они всегда со страхом внимали крику ласточек. На этот зов птицы-кочевники слетались в ту пору, когда собирались умчаться в другое полушарие. Они улетали все вместе, и небо темнело от многочисленных стай, - в один день они все до единой исчезали. Отлет ласточек был сигналом истинного бедствия.

Неуловимые насекомые - москиты, беспрерывное тонкое гудение которых раздражает, доводит людей до лихорадочного состояния, а укусы непереносимы, наполняют воздух. Теперь ласточки уже не будут преследовать их высоко в небе, и насекомые станут слетаться в дома, заражать воздух, отнимать сон у бедняков венецианцев - ведь у бедняков нет средств для спасения.

Под "Свинцовыми кровлями", там, где тлетворный, отравленный чумой воздух словно впивался ядовитыми жалами, появление москитов (они появлялись сразу после скорпионов) казалось предвестником смерти Франческо. Его и так уже истомила горячка, но он все же отдыхал за короткие ночные часы, когда долетало до него дуновение свежего воздуха. Теперь он будет лишен и этого: ночною порой москиты проникают в жилища и в особенности туда, куда их привлекает теплое дыхание человека.

Валерио с тоской прислушался. Донеслись пронзительные крики, тревожные пересвисты - ласточки торопливо призывали друг друга; - крики то удалялись, то приближались, то звучали слитно, - птицы словно совещались на крыше перед отлетом и посылали последнее душераздирающее "прости", будто последнее проклятие скорбному городу. Валерио припал к слуховому оконцу: ему было видно только небо. На неизмеримой высоте виднелись черные точки, но птицы уже не описывали больших правильных кругов, как во время охоты, а вытянулись по прямой линии - они все вместе улетали на восток. Ласточки покидали Венецию. Франческо услышал их прощальный крик и прочел на лице Валерио ужас. Когда страдание подавляет человека, он не представляет себе, что муки его могут усилиться, что неминуемы, неизбежны новые страдания, нет у него сил присоединять мысленно будущие беды к настоящим. И, когда беда приходит, он словно уничтожен непредвиденным. Сама смерть, эта неотвратимая развязка, этот закон жизни, почти всеми людьми воспринимается как несправедливость неба, как прихоть судьбы.

- С завтрашнего дня, - проговорил Франческо слабым голосом, обращаясь к брату, - я уже не усну.

Он вынес себе смертный приговор. Валерио все понял и припал головой к груди брата. Горькие слезы, которые он до сих пор мужественно сдерживал, жгучими потоками полились по его бледным, впалым щекам.

XVI

Инквизиция обладала такой таинственной, такой неограниченной властью, было так опасно пытаться проникнуть в ее тайны, да и сделать это было так трудно, что спустя три дня после праздника святого Марка уже никто больше не говорил о Дзуккато. Слух об аресте Франческо быстро распространился, но растаял, как волна на пустынном и безмолвном песчаном берегу. И невысокий утес отбросил бы ее и вспенил, но песчаный берег, издавна сглаженный и опустошенный бурями, спокойно принимает волну, и силы оставляют ее, ибо нет там для нее пищи: такова была и Венеция. Тревожное возбуждение и естественное любопытство жителей стихали, как бессильная пенистая волна, разбившаяся о ступени Дворца дожей, где мрачные воды, омывавшие стены подземелья, ежечасно уносили кровь неизвестных мучеников, заточенных в глубоких недрах застенков.

Кроме того, чума внесла во все души смятение и уныние. Работы приостановились, мастерские закрылись. Марини заболел чумой одним из первых и медленно выздоравливал. Чеккато потерял ребенка и ухаживал за умирающей женой. Ярость Бьянкини потускнела перед ужасом смерти. Боцца исчез.

Старик Себастьяно Дзуккато удалился в деревню в день праздника святого Марка, сразу после окончания игрищ, в самом дурном расположении духа из-за того, что он называл сумасбродством и лжеславой своих сыновей. Он ничего не знал о беде и негодовал, не видя их, - ведь они обыкновенно смягчали его гнев своей почтительной предупредительностью.

Чума немного поутихла, и тут старый Дзуккато вдруг испугался за жизнь сыновей. Приехав в Венецию, старик по-прежнему намеревался строго отчитать их, хотя был глубоко встревожен. Он понял, что не любить сыновей не может, и эта мысль его особенно раздражала. Однако не следует думать, что после сцены в соборе Себастьяно примирился с искусством мозаики. Он по-прежнему не терпел это "ремесло" и всех его приверженцев. Хоть он невольно и был захвачен той силой очарования, которая исходит от великих творений, покоряя артистические души, хоть он и прижимал сыновей к груди и проливал слезы умиления, он вовсе не отрешился от своего предубеждения - о превосходстве некоторых отраслей искусства. Если бы он даже захотел, он был бы не в силах на пороге смерти отказаться от понятий, которые упрямо пронес через всю жизнь. Его утешала лишь надежда, что, настанет время, Франческо откажется от низкого ремесла и вернется к мольберту. И вот, решив обратить его на путь истинный, старик пришел в базилику: он думал, что сын приступил к мозаике другого купола. Но базилика была обтянута черной тканью, похоронное пение гулко раздавалось под темными сводами; пламя свечей боролось с последними лучами заходящего солнца и бросало какой-то бледный, красноватый отблеск; и он был страшнее мрака. Воздавали последние почести двум сенаторам, умершим от чумы. Помост с гробами стоял под портиком, священники с явным ужасом торопливо совершали церковный обряд. Старик Дзуккато вздрогнул, увидев два гроба. Но вот он узнал имена умерших и успокоился. Он тотчас же вышел из церкви и опрометью бросился в мастерскую Валерио в Сан-Филиппо. Но там ему сказали, что ни Франческо, ни Валерио не появлялись со дня праздника святого Марка, и старик стал тщетно искать их повсюду, где они обыкновенно бывали. Наконец, измученный тревогой, он разыскал Чеккато. Выслушав мрачные предположения художника, убитого горем, старик подумал, что его сыновья умерли под "Свинцовыми кровлями" от тоски и болезни. Несколько минут он простоял неподвижно, поглощенный своими мыслями, смертельно побледнев. Наконец он на что-то решился и, не сказав ни слова Чеккато и его безутешной семье, отправился к прокуратору-казначею. Он и не собирался обвинять вельможу в беззаконном аресте его сыновей. Старик был покладист по натуре и считал, что подозревать в ошибке или предубеждении должностное лицо - значит не уважать закона. Он был недоволен сыновьями, готов был обвинить их и в лени и в том, что они заносчиво отвечали прокуратору, но хотел любой ценой узнать, что с ними стало. Итак, он смиренно подошел к толстяку прокуратору-казначею, который только и думал, как уберечься от чумы, и сейчас особенно был занят собственной особой. Его окружали пузырьки и всяческие благовония, очищающие воздух, которым он дышал. Старик поклонился ему с такой учтивостью, что Мелькиоре принял его, против обыкновения, довольно снисходительно.

- Довольно, довольно, - сказал он, прикрывая нос большим платком, пропитанным соком можжевельника, и знаком приказывая Дзуккато держаться поодаль. - Ни шагу дальше, милейший! Не подходите так близко и задерживайте дыхание! Клянусь колпаком дожа, проклятые времена - не знаешь, с кем разговариваешь. А не больны ли вы? Ну-ну, что там у вас?

- Ваша высокочтимая милость, - отвечал старик, втайне несколько уязвленный таким бесцеремонным приемом, - вы видите перед собой старосту цеха художников, мастера Себастьяно Дзуккато, своего смиренного раба, отца…

- A-а, узнаю, - подхватил Мелькиоре, не двигаясь и делая только вид, будто хочет поднести дряблую руку к черной шелковой скуфейке, надвинутой на его приплюснутый, оплывший жиром затылок. - Утешительного мало, мессер Дзуккато. Вы человек честный, а вот сыновья у вас неслыханные мошенники.

- Ваша милость! Это чересчур, хотя я не отрицаю, что сыновья мои порядочные сорванцы, очень легкомысленны, очень упрямы и заняты пустым, никчемным делом. Я знаю, они навлекли на себя немилость господ магистров и вашу в особенности. Я уверен, что они совершили какую-то серьезную ошибку, ибо ваше доброе отношение к ним сменилось строгостью. И я пришел не оправдывать их, но постараться смягчить вашу суровость и просить о милосердии. Прошу вас принять во внимание, что воздух заражен, стоит непогода, у моего старшего слабое здоровье - пребывание в тюрьме так пагубно отразится на нем, что сын мой навсегда запомнит наказание и исправится.

- Ваш сын действительно болен, как мне говорили, - возразил прокуратор. - Но кто же не подвержен заразе! Я сам чувствую себя прескверно, и, если б не заботы моего лекаря, я бы погиб. Но необходимо беречься, очень беречься! Клянусь колпаком дожа! Я советую вам, господин Себастьяно, тоже беречься.

- Ваша милость изволили сказать, что сын мой Франческо болен? - перебил его испуганный Себастьяно.

- О, пусть это вас не тревожит: в тюрьме больных не больше, чем повсюду. Нам известно по точным подсчетам, что под "Свинцовыми кровлями" узников умирает не больше, чем в других тюрьмах республики.

- Под "Свинцовыми кровлями", ваша милость? - воскликнул старик. - Ваша светлость сказали - под "Свинцовыми кровлями"? Неужели мои сыновья там?

- Клянусь колпаком, да, там, и они не заслуживают меньшего за воровство и все свои жульнические проделки.

- Бог ты мой! Монсеньер, вы просто решили меня припугнуть! - произнес старик Дзуккато твердым голосом, отступая на шаг. - Быть не может, что мои сыновья - узники "Свинцовых кровель".

- Они именно там, повторяю, - отвечал прокуратор, - и я не выпущу их оттуда, пока не закончится расследование и не произойдет суд. Ими займутся, как только моровая язва утихнет. Но, клянусь колпаком дожа, боюсь, что им грозит участь похуже, ибо они преступники: расхищение общественной казны карается пожизненной ссылкой.

- Что за дьявольщина! - крикнул старик, приблизившись к прокуратору. - Знайте же, мессер, те, кто это говорит, лгут, а те, кто упрятал моих сыновей под "Свинцовые кровли", поплатятся! Я этого не оставлю, пока есть во мне хоть капля сил!

Назад Дальше