Человека звали Хаким. Полное имя было гораздо длиннее, и Эбуген забыл его спустя два удара сердца после того, как услышал. К чему? Всё равно всё эти "ибны" и "абу" не будешь кричать в гуще боя. Однако если бы дело было только в имени… о, если бы Дайчин-тэнгри был так милостив к тому, кто избрал его стезю! Хаким воплощал собой большую часть тех черт, за которые кочевники ненавидят горожан. Острое смуглое лицо с мелкими подвижными чертами, поджарый гибкий стан, скор на язык и на хитрость, вечная улыбка скользит по губам, извиваясь змеей. Ничего не сделает и не скажет без тонкого расчета. Хуже всего было то, что хорезмийца не за что было наказывать. Не трус, не дерзок, неплохой боец.
- Говори, - подумав, Эбуген не сумел найти причину отказать подчиненному в разговоре.
Хаким прижал к укрытой кольчугой груди растопыренную пятерню, наклонил обмотанный чалмой шлем.
- Да воздаст Всемогущий господину десятнику тысячу благ за милость к ничтожному слуге! Дело вот какое - глуп тот охотник, что кормит псов перед охотой, но и того, кто после удачной охоты не поделился со сворой лакомым куском, того Иблис, да отойдет он от нас, также лишил разума…
- Говори проще, - раздраженно одернул хорезмийца Эбуген.
- Слушаю и повинуюсь, господин сотник. Парни последние две ночи провели в седлах, да и прежде спали одни слишком долго. А у нас немало хорошеньких пленниц-урусуток. Ведь мы не так уж плохо показали себя недавно.
- Господин десятник, Хаким прав… - подал голос подъехавший к ним кипчак с крестом на груди. - Прав, хоть он и басурманин. Парни облизываются на пленниц, так что на нижней губе у каждого намерзло, как на вершине Алборз-горы….
- Устами достойнейшего Сатмаза говорит мудрость, господин десятник… Осмелюсь только добавить - когда господин десятник станет господином сотником, ему потребуются верные люди. Разве плохо сразу накрепко привязать к себе десяток? И не назвал ли Потрясатель Вселенной обладание женщинами побежденного врага одной из величайших радостей в жизни мужчины?
Эбуген поглядел на хорезмийца хмуро - вот уж никак не ожидал, что чужак-мусульманин так хорошо запомнит священные предания монголов.
- Потрясатель Вселенной не мог быть не прав, - наклонил он опушенный мехом чёрно-бурой лисицы шлем. Повернулся к всадникам: - Эй, удальцы! Нынче ночью можете выбрать себе пленниц, чтоб они согревали и ублажали вас.
Воины восторженно закряхтели, захлопали ладонями по бедрам. На самом деле, хоть отряд и назывался десятком, а воинов в нем была дюжина - не считая самого Эбугена.
Встав на ночлег на пологом берегу замерзшей реки и выделив по жребию часовых для наблюдения за пленниками и лошадьми, Эбуген лично отправился вместе с воинами отобрать себе и им развлечение. Нетерпеливый Мунгхаг, схватив за ворот шубы сидевшую с края девушку, рванул ее на себя, запустил пятерню под одежду. Девка завопила, сидевший рядом с ней парень молча вскочил и кинулся на Мунгхага.
- Не убивать! - рявкнул Эбуген, и копье в руках уже занесшего его воина развернулось к пленнику пяткой древка. - Сатмаз, переведи им - пусть не ищут смерти, они нужны нам живыми. Но те, кто попытается, будут сожалеть, что выжили, так же сильно, как мои воины будут жалеть, что не могут их убить!
Кипчак невозмутимо заговорил на языке урусутов, чуть повысив голос, чтоб перекрыть страстные хаканья копейщика и сдавленное рычание избиваемого древком пленника.
Поднялся бородатый жрец, одетый в чёрное платье почти до земли, о чём-то заговорил, волнуясь, указывая на своих, на воинов Эбугена, на небо.
- Про что он говорит, Сатмаз? - спросил десятник.
Сатмаз пожал плечами:
- Просит тебя не трогать их женщин. Говорит, что ты можешь казнить его, если хочешь, той смертью, что пожелаешь, но женщин он просит оставить в покое. Говорит, что Бог вознаградит тебя за это.
Эбуген восхищенно зацокал языком. В свои двадцать три он видел слишком много служителей небес, что быстро забывали о небе и соплеменниках, завидев блеск монгольских сабель. Одни теряли язык, другие норовили выслужиться перед новыми хозяевами, потакая им во всём. Такие, как этот урусут, были большой редкостью, большой. Храбрость достойна была бы вознаграждения, даже не будь ясного приказа чинить чернорясым как можно меньше обид.
- Скажи ему, Сатмаз, пусть не боится. Его дочери не коснется рука простого воина, я беру ее себе.
Хаким тут же проворно подпрыгнул к дрожащей дочери жреца, вырвал ее из рук матери - дородная старуха только охнуть успела - и кинул ее к копытам коня десятника. Хорезмиец едва не поплатился за свою угодливость - старуха, опомнившись, вскочила на ноги и попыталась вцепиться ему в лицо. Два удара смуглого кулака вернули урусутке подобающую пленнице кротость, отшвырнув в объятия мужа - тот обхватил воющую женщину руками и принялся утешать.
- Сатмаз, ты плохо объяснил им? - нахмурился Эбутен. - Их дочь будет моей, только моей, никто иной не коснется ее.
Кипчак пожал плечами:
- Господин десятник, я хорошо знаю их язык. Мой дядя и я - мы покупали рабов-урусов у булгар. Я хорошо объяснил, эти люди просто глупы.
Да, в этом Эбутен уже и сам убедился, втаскивая дочь жреца на седло. Безмозглая девка шипела и пыталась царапаться, как лесная рысь. На счастье, старшие воины давно научили Эбугена удару, усмиряющему пленниц, - ниже узла пояса, чуть выше женского места. Любая становится смирной. Только воняет пролившейся от боли мочой, и иметь ее потом лучше сзади.
Перегнув всхлипывающую девчонку через седло, Эбуген глянул на пленников и увидел такое, что протер рысьи глаза. Земляк Хакима, один из немногих хорезмийцев в войске, что так толком и не выучил кипчакскую речь, бритоголовый бородач Ибрагим, могучий, как девятиголовый великан-людоед Дьельбеген, волок за собой… да нет же, это никак не могло быть девицей! Тут не Саяны, женщины здесь не носят штанов! Ну вот и шапка свалилась, обнажив коротко остриженные светлые волосы
- Эй, Хаким, твой земляк совсем глуп?! Скажи ему - это не девушка!
Хаким рассмеялся:
- Господин десятник мудростью превосходит Сулеймана ибн Дауда! Аллах и впрямь поступил с Ибрагимом по справедливости, вознаградив мышцами быка за мозги суслика Но тут дело не в его мозгах, Ибрагим - бачабаз! - И, видя непонимание в глазах начальника, пояснил, сияя белозубой улыбкой: - Мой земляк, не во гнев господину десятнику, из тех, кому шайтан, да будет он побит камнями, наливает сладость греха не в переднее женское, но в заднее мужское!
Эбуген не враз вник в цветастую речь мусульманина, а когда вник-таки, то даже передернул плечами от омерзения:
- Сээр! - В его родном племени подобные пристрастия были величайшим нугэлтэй, только черные шаманы могли пробавляться таким безнаказанно. И разве любящие эти дела люди земли Сун и Хорезма не были повергнуты под копыта монгольских коней?! Разве не явило тем Вечное Синее Небо отвращения к их обычаям?
Но, с другой стороны, Ясса не запрещает этого. А теперь, говорят, даже кровь и кость Небесного Воителя, братья Джихангира, не гнушаются этих забав - тот же царевич Хархасун, как шепчутся.
А он обещал воинам теплую ночевку и развлечение.
Так что пусть его…
Дочь жреца всё скулила, долго и протяжно. Вообще говоря, она совсем не подходила под понятия племени Эбугена о красоте - бледная и совсем не толстая, и эти волосы - будто плесень или зимний снег… и удивительно неблагодарная к тому же. Ну или удивительно глупая. Ну что ж - воин Джихангира ставит свой долг выше любых удобств и готов претерпеть любые лишения. Особенно если впереди манит, качаясь хвостами, бунчук тысячника…
Девушек вернули за полночь. Залитых слезами стыда и боли, сжимающихся, как от ожога, при каждом прикосновении. У иных были разбиты лица, другие берегли опухшие вывихнутые руки - чужаки не прощали и намека на строптивость. Подпасок-сирота Тараска норовил отползти от всех и тихо выл, поддерживая руками порванные штаны.
Чужаки, что привели девушек и Тараску, сменили часовых - тех, что ездили вокруг, пока от костров доносились отчаянные девичьи вопли и стоны и смех пришельцев. И сменившиеся тут же подъехали к пленникам, выбирая себе потеху.
Они вернули свою добычу ближе к утру.
Отец Ефим, священник Никольской церкви, утешал односельчан как мог - но чем он мог их утешить? Разве напоминанием о рае, которым вознаграждает Господь претерпевших муки земные… но сейчас, когда едва забылась к утру тяжким неровным сном его собственная дочь, так и не позволив к себе прикоснуться отцу, не взглянув на него, спрятав лицо на груди у матери, попадьи Ненилы, он не мог утешить словами о небесной награде даже себя.
Больнее всего было вспоминать, что когда-то, в дни детства отца Ефима, они пришли на эти земли с Черниговщины, спасаясь от половецких налетов. Пришли только затем, чтоб пережить беду похуже любого налета.
На рассвете их подняли. Плетьми, тычками копейных древков, окриками. Изнасилованные с трудом передвигали ноги, девушек поддерживали подруги, гоня гадкое облегчение от того, что срам и беда стряслись не над ними. Впрочем, об этом им думалось недолго. Иноземцы подъезжали к полону, смеялись, тыкали пальцами, выискивая незнакомые лица. Девушки сжимались под наглыми, голодными взглядами раскосых темных глаз.
Значит, нынче вечером - снова… и тех, кому в ту ночь повезло…
Так и вышло. Снова пришли чужаки, снова начали разбирать девок. И снова чернобородый плешак ухватил за шиворот заверещавшего зайцем в силке Тараску, а поганский воевода закинул в седло поповну Алёнку…
В первую ночь одни плакали, другие молились, третьи бранились сквозь зубы черной бранью. Сейчас молчали - и это молчание казалось отцу Ефиму едва ль не страшнее всего остального, что с ними случилось. Кто-то заснул - а он не мог заснуть. Рядом тихо плакала Ненила, и не было слов утешить жену. Можно было только обнять, прижать к себе руками - слабыми, беспомощными руками, которых недостало защитить собственную дочь!
Когда по звездам выходила полночь, от костров раздался шум - поганые вели, натешившись, девок. Всё повторялось. Опять сменившиеся часовые тащили себе пленниц, на сей раз зацепили не одних девок - и молодую вдову Онфимью. Подальше от жадных глаз тысячников, темников, ханов, забиравших лучшее, оставляя цэрегам делить на десятерых поживших баб, едва вошедших в возраст соплюшек да дряхлых старух, монголы торопились попробовать свежатинки. В кои-то веки не дожидаться своей очереди в хвосте из десяти человек, а брать свежее - и даже выбирать!
Тихо плакали вернувшиеся от костров девки. Только одна молчала - Зимка, дочь кузнеца Радима, того, что, вырвав из забора жердь, одним ударом снес поганского всадника… жаль только, угодил не по седоку, а по безвинной скотине. И жаль, что отбить той жердью басурманские стрелы у него не вышло.
- Отец Ефим… - подала она голос. - И ты, дядя Гервасий…
Священник и староста повернулись к круглолицей румяной толстушке.
- Я там… у басурманина одного… улучила время, - она полезла рукой за пазуху. Вытянула нож без ножен - длинное узкое жало нездешней работы.
- Поганин разомлел… я и умыкнула…
- Умыкнула?! - вскинула залитое слезами и кровью из прокушенной губы лицо ее товарка по несчастью Оринка. - Так чего ж ты?! Я бы…
- Ты бы… - ворчливо огрызнулась Зимка. - И тебя бы. Там бы. А другим нашим - дальше мучаться?!
- Доченька, - жалостливо начал отец Ефим, - да чем же ты нам…
И замолк, осекшись. Потому что понял - чем . Понял, как толпа пеших и безоружных землепашцев одним-единственным ножом может спастись от оравы вооруженных и готовых на всё конников.
- Доченька… что ж ты это надумала… грех ведь… - беспомощно проговорил он.
- Грешна, батюшка… - прошептала Зима, уронив светлокосую голову. - Грешна, а мочи больше нет. Не хочу больше… такого. Отпусти, батюшка…
Отец Ефим вдруг уразумел, что стоит над нею, заслоняя собой от часовых. Значит - уже согласен?! Мелькнуло дикое - окликнуть поганых… Зачем?! Грех? Нельзя отвергать дар Господень? Так не пущий ли грех - дозволять чужеземцам извалять этот дар в грязи и скверне, превратить в поношение Дарившему и принимавшему дар разом?!
Господи Исусе Христе, Дево-Заступнице, почто оставили нас?
Никола Угодник, вразуми меня, грешного, наставь…
Зима тем временем подползла на коленях к сидевшему рядом парню.
- Митенька… - прошептала она. - Невестой хотела тебе назваться… не убереглась вот… теперь просить пришла. Не погонишь? Поможешь мне?
Парень смотрел на неё несколько ударов сердца - и обнял рывком, прижал к себе.
- Батюшка… - прошептала Зима.
- Помоги вам Господь, дети… - горько выговорил отец Ефим.
- Я за тобой скоро буду… - шептал Митька на ухо Зиме. - Дождись меня, смотри…
- Дождусь, любый… - кивнула она - и вцепилась зубками в ворот его тулупа. Чтоб не закричать, не выдать себя и соседей чужакам, не спугнуть избавительницу-смерть. Напряглись на мгновение скулы, распахнулись глаза. В свете звёзд не видно было, что они - голубые. Потом скулы обмякли, веки приспустились, и Зима словно заснула на груди Митяя.
- Мне… меня тоже… меня… - послышалось однозвучное. Это, вытянув одну руку, а другой продолжая цепляться за портки, полз на коленях к ним подпасок Тараска. Тетка Марфа перехватила его, прижала к себе:
- И тебе тоже, и всем нам хватит, не кричи только, дитятко…
- Меня… Ты? Ты дашь мне?
- Дам, дитятко, - захлебываясь в слезах, шептала Марфа, прижимая к груди встрёпанную соломенную голову мальчишки.
Отец Ефим поднял голову и начал громко читать "Со святыми упокой".
Часовые повернулись на голос.
- Чего это он? Эй, урусут!
- Да тихо ты… - ответил ему напарник. - Это тот, в черном платье, жрец. Их трогать не велено…
- А, ну если жрец… - проворчал первый ордынец. - А чего он развылся?
- Кто же их разберет? - пожал плечами собеседник. - Наверно, обряд какой…
И протяжно зевнул.
Сильный и звучный голос отца Ефима раздавался над заснеженным берегом, над гладью замерзшей реки. Этот голос приходили слушать даже поганцы лесные - вятичи да меря, и иные возвращались в свои дебри, унося на шее крест. Сегодня он провожал своих злосчастных прихожан в последний путь, моля милосердного Бога и Матерь Божью не отвергнуть их, бежавших срама и поругания столь страшным путем. Голосом перекрывал последние стоны и вздохи, тихий влажный шелест стали, проходящей сквозь плоть, журчание крови из ран, шёпот прощанья. Приняли общее решение и те, кого привели ближе к утру. Ушла и его Алёнушка - от рук старосты Гервасия, который сам, последним вонзил нож в свою грудь. Только тогда отец Ефим замолчал. Они остались одни - он и матушка Ненила, среди остывающих тел соседей и прихожан.
- Ну что, отец, наш черед, что ли… - всхлипнула Ненила, расстегивая полушубок на груди.
- Матушка… - горько выдавил отец Ефим. - И ты туда ж…
- Прости, - опустила голову его супруга. - Забыла я - иерей, что кровь людскую прольет, отвергнется сана. До утра, стало быть, ждать… и муки смертные вместе примем… Хоть и невтерпеж мне, что Алёнка там одна…
- Ты меня прости, матушка, - обнял прижавшуюся к нему жену отец Ефим. Прошипел нож, разрезая кожу и плоть на шее, слева. Булькнула кровь из яремной вены, вздохнула попадья, благодарно взглянув в лицо мужу, - и осела к нему на колени.
Так он и сидел до свету, гладя ее волосы.
Только перед самой зарей, видно задремал чуток - привиделся ему дивный сон Будто стоит на краю леса огромный старик. Весь словно в тени - только по левой щеке слеза ползет.
- Кто ты, господине? - спросил отец Ефим.
Медленно поднялась левая рука - и в ней священник увидел маленькое, едва больше шапки, подобие своей церкви.
"Мне молились в храме, возведенном тобой".
- Никола… - прошептал отец Ефим. - Угодниче Божий, Никола, заступись, воздай за нас, грешных! За село свое, слышишь?!
Столь же медленно шевельнулась правая рука - и проблеск близящейся зари словно в кровь окунул клинок меча, сжатого в ней.
- Благодарю, благодарю тебя, святой Никола!
И в мгновение перед тем, как очнуться от раздавшихся за спиною воплей на нездешнем наречии, померещилось отцу Ефиму небывалое - будто на плечах у святого - медвежья голова с оскаленной гневно пастью.
Эбуген смотрел и не мог поверить своим глазам. Сто! Почти сто голов отличного полона, годного и валить лес для камнебоев, стрелометов, осадных башен, и тащить их к городским стенам, да хоть телами заслонять воинов Джихангира от стрел, каменьев, бревен, кипящей смолы, стали просто грудой закоченевшей мёртвой плоти. Сто голов! Его трясло, он чувствовал, что покрыт потом, невзирая на зимнюю стужу.
- Часовые… - просипел он онемевшим горлом, сам не услышал себя, и уже завизжал: - Часовые!!!
- Здесь, господин деся…
Он развернулся, выхватывая саблю из ножен. Один покорно склонил голову, только зажмурив узкие глаза, и сабля десятника снесла ему круглую скуластую башку. Другой осмелился вскинуть руку - сабля отличной хорезмийской стали, какая была в десятке только у Эбугена, рассекла ладонь и предплечье вдоль, выйдя рядом с локтем. Жалкий глупец с воем ухватился за жуткую культю, из которой хлестала кровь и торчали белые кости. Эбуген отрубил ему левую - на сей раз поперек, в запястье. И только когда этот срам своего рода, роющийся в навозе червь, блоха на обосранной заднице шелудивого шакала, с воем рухнул на колени - только тогда сабля десятника свистнула в третий раз, даря ему облегчение.
Голова прокатилась по снегу три с половиной шага и замерла. Рядом упало в вишневую лужу порубленное тело.
Десяток - теперь уже действительно десяток - молчал, боясь вздохнуть. В такой ярости люди Эбугена видели предводителя впервые.
В звенящей над берегом тишине вдруг раздался смех. Эбуген едва не подпрыгнул на месте от неожиданности и бешенства. Кто?! Кто посмел?! Смерть второго дурака будет для него пределом мечтаний!
Смеялся урусутский жрец в черном. Он вдруг пошёл на Эбугена, выставив вперед палец, тыча им, указывая, обвиняя, что-то выкрикивая - выкрикивая торжествующим, радостным голосом, словно он был победителем. Застонав от ярости, Эбуген рванулся вперед и в пятый за утро раз взмахнул саблей.
Голова с длинными волосами и бородой покатилась по телам соплеменников. Тело в черной одеяоде рухнуло чуть поздней.
У ног десятника лежала дочь жреца, прижав руку к окровавленной груди, такой упругой и желанной еще недавно. С посиневших губ - их так хорошо было лизать и кусать! - сползала на щеку почерневшая, заледенелая струйка. Глаза плотно закрыты. Что за дура… что за тупая, неблагодарная, лесная дура! Ведь она даже понравилась ему, у него, десятника, была собственная кибитка, и в этой кибитке еще не было женщины - она могла бы занять это место! Могла бы заметить - он выделял ее, берег для себя… они всё - просто лесные твари! Безмозглые, хуже любого зверя, имеющего понятие о цене жизни. Десятник, присев, вытер саблю о подол какой-то бабы и убрал клинок в ножны.
- Что он говорил? - спросил Эбуген, пихнув носком сапога бок в черном платье. - Что он сейчас мне кричал?
Тишина была ему ответом.