– Мы дали указание товарищу Марковичу, чтобы он в этом деле строго руководствовался своими профессиональными знаниями, не отступая от принципов демократического правопорядка и общественной морали. Мы не можем не доверять человеку лишь потому, что он социал-демократ или коммунист. Пролетарская мораль не должна брать примера с морали буржуазной, где господствуют протекция и кумовство.
– Вы говорите так, будто речь идет об организованном заговоре правых.
– Факты всегда останутся фактами, будь то заговор или нет!
– По-вашему, товарищ, выходит, что подлинные, истинные факты – это то же, что казуистика отживших законов и постановлений?
– А дело с валютой?
– Вы считаете, что Андришко руководствовался в этом случае жаждой наживы и дурными побуждениями?
– Товарищ секретарь еще очень молод! Если бы вы были таким же ветераном рабочего движения, как я, вы бы так не говорили! Каждый может поскользнуться, товарищ! Святых нет, а если и есть, то даже им своя рубаха ближе к телу! Мы должны быть твердыми, строго взвешивать факты и только факты. Особенно теперь, когда речь идет о члене рабочей партии, о нашем товарище!
В тот же день, поздно вечером, Мере побывал у бургомистра. Андришко был бледен, глаза говорили о бессонных ночах. Прежде всего Мере расспросил его о том, как проходило заседание национального комитета. Андришко рассказал.
– Товарищ Мере, – сказал он в заключение, – немало трудностей мне пришлось испытать в своей жизни. Испания… Лагеря интернированных в Южной Франции… Война, падение Франции… Был на строительстве военных объектов. В Байонне нас погрузили в старые барки, чтобы перебросить в Англию. В это время немцы были уже в Бордо. В семи километрах от берега на нас налетели немецкие штурмовики. Трудно описать, товарищ Мере, что там творилось. Старые солдаты причитали и скулили, как необстрелянные щенки. Когда стала приближаться вторая волна самолетов, один из кадровых французских офицеров на глазах у всех выстрелил себе в рот из пистолета: помешался от страха. Барка наша была разбита в щепки. Мы цеплялись за доски, лишь у некоторых были пробковые пояса. Я уже не помню, сколько все это продолжалось. Нам на помощь вышло английское судно, но орудийным огнем немцы заставили его вернуться. Потом французские рыбаки подобрали тех, кто был еще жив и кого сумели найти. В море нас так разбросало, что мы уже не слышали друг друга… Вот так и попал я в немецкий плен… И я скажу вам, товарищ Мере: тогда, на барке во время воздушного налета, я не потерял головы. Не потерял я ее и в открытом море. Но здесь, на заседании национального комитета, меня совсем сбили с толку.
– Я вас понимаю, товарищ Андришко.
– Они поставили мне в вину то, что сам я искренне считал нужным и правильным. Теперь, конечно, все изменилось, но тогда нельзя было делать иначе. Законы и постановления не были рассчитаны на тяжелую обстановку, которая сложилась в то время. Я знаю законы и постановления. Знаю, изучил их. Изучал и старые, плохие законы, пока не было новых. Только зря я их учил, они все равно были неприменимы к тем условиям. А теперь все, что я делал тогда, считают злоупотреблением властью… И к тому же еще приплетают мою личную жизнь, мою дочь… Одним словом…
Спокойный, товарищеский тон Мере, его четко сформулированные вопросы, теплый ободряющий взгляд, располагающий к откровенному разговору, умное и честное лицо – все это понемногу успокоило Андришку. Он заулыбался, глаза его загорелись, и он по порядку рассказал подоплеку каждого обвинения.
– А дело с валютой? – спросил Мере серьезно.
Андришко рассказал и об этом.
– Собственно говоря, закон этого не запрещает, и это делает каждый, у кого есть деньги. Так почему же одним можно, а месячный заработок трехсот рабочих должен пропадать?
– Партия борется с валютными махинациями и спекуляцией, – сказал Мере скорее для того, чтобы услышать, что ответит на это Андришко.
– Мы тоже боремся. Но это не было спекуляцией. Просто не удалось вовремя сделать закупки. Так что ж теперь, отдать рабочим через три дня деньги, которые наполовину потеряли свою стоимость? Что бы тогда сказали рабочие и работницы? Или, может, оставить деньги в сейфе еще на две недели, пока они совсем не обесценятся?
– Нужно было посоветоваться с товарищами. Решить этот вопрос по-партийному. Как видите, товарищ, мы ничего не можем делать на свой страх и риск.
– А я думал – лучше умолчать. Об этом знал только референт, которому я доверял…
– Это он дружит с вашей дочкой, товарищ Андришко?
– Раньше они встречались. Но молодой человек был женихом дочери Сирмаи, перед тем как им уехать на Запад. По-видимому, теперь, когда они вернулись, снова вспыхнула старая любовь.
– У него, кажется, есть какое-то дисциплинарное взыскание?
– Дело не серьезное. Оно скорее произошло по неосмотрительности, чем из-за нарушения закона. Честный человек. И хотя он из буржуазной семьи, бывший чиновник, но благонадежный…
– Вы в нем уверены, товарищ?
На другой день утром снова заседала комиссия, теперь уже в помещении райкома компартии. Мере подытожил результаты расследования дела Андришко.
– Разве вы не понимаете, товарищи, – сказал он в заключение, – что если бы даже товарищ Андришко и был неправ, то и тогда следовало бы постоять за него? Ведь речь идет о несущественных, о формальных ошибках! Можно ли нам из-за этого сдавать позиции и терпеть поражение от правых?
Секретарь соцдемов вынужден был раскрыть карты.
– Да… Да… – подтвердил он, часто моргая, и усы его смешно зашевелились. – Мы тоже думали об этом. Позиции рабочих партий нельзя сдавать. Это было бы серьезным тактическим промахом. Очень серьезным!
– Так в чем же дело?
– Могли бы помочь, могли сделать так, чтобы товарищ Андришко вышел из этого дела сухим и держал бы ответ только перед партией. И в этом случае, мы думаем, что за два-три месяца прекратились бы всяческие разговоры и домыслы, не так ли?… Одним словом, ссылаясь на болезнь или еще на что-нибудь, он должен добровольно отказаться от своего поста в пользу другой рабочей партии.
Секретарь умолк, как бы ожидая ответа, потом продолжал:
– А на его место мы хотели бы поставить товарища Марковича. Мы его хорошо знаем – замечательный товарищ, старый деятель рабочего движения…
Сразу после обеда начало темнеть. Гитта расчесывала волосы в ванной комнате. Она уже много раз провела редким черным гребнем по своим светлым, спадающим на плечи волосам; ей нравилось, как потрескивают электрические разряды. Потом, быстро сбросив халат, она перешла в гостиную, надела новый костюм. Некоторое время она рассматривала себя в темноватом от сумерек зеркале, примерила несколько безделушек, прикалывая их по очереди на лацкан жакета, и наконец остановилась на желтом янтарном кулоне. Позвонили. В передней послышались шаги, и дверь в гостиную отворилась. В зеркале она увидела входившего Фери Капри-наи. Пружинистым, широким и уверенным шагом спортсмена он прошел через комнату, мягко ступая по толстому ковру.
– Я не рано?
– Нет, нет! Сейчас должны прийти и папа с мамой.
Говорили о погоде, о городских сплетнях. Гитта повесила в гардероб платье. Фери Капринаи рассматривал в углу у стола граммофонные пластинки.
– Новые?
– Несколько штук привезли с собой. Английские и немецкие. Погодите… – Она совсем близко подошла к молодому человеку. – Этот английский вальс очень мил. Я достала его в Вене.
Два-три оборота игла тихо прошуршала по пластинке, потом зазвучал низкий, страстный женский голос.
– Разрешите?
Они начали танцевать на полоске пола всего в один шаг, между окном и большим ковром.
– Я вижу, Руди Янчо теперь снова стал усердно похаживать к вам?
Девушка не отвечала. Вся отдавшись танцу, она тихо напевала мелодию песни.
Светлые, подкрученные усы молодого человека саркастически поползли в стороны, на полном и широком лице появились маленькие складки.
– Видно, большая любовь?
– Откуда мне знать! – коротко ответила девушка, продолжая напевать. Она не улыбнулась и даже не бросила кокетливого взгляда на Фери.
– Ну, конечно, вы только о себе можете знать!
Как будто не слыша его слов, она пела. Потом, повернув голову в сторону, бросила скучающий взгляд в окно. Фери едва заметно привлек ее к себе за талию. Не сопротивляясь, Гитта дала обнять себя, словно так полагалось по танцу. Она уже чувствовала у своего виска его дыхание.
– А сильную бы я получил пощечину, если бы сейчас поцеловал вас?
Девушка как-то странно рассмеялась.
– Как знать!
Его полные выпяченные губы уже коснулись левого виска Гитты. Он запрокинул ее голову. Некоторое время они танцевали молча. Но едва подошли к оконной нише, Фери остановился и прильнул к губам девушки. Сначала они обменялись коротким поцелуем, потом застыли в долгом, перехватившем дыхание…
– Гитта! – прерывающимся голосом заговорил Фери. Лицо его покраснело. – Милая, дорогая! Ты будешь моей, я никому не отдам тебя!
– Но-но! – резко запротестовала она. Потом ее глаза игриво засверкали, и она тихо, подчеркнуто просто сказала: – Это все потому, что вам пришелся по вкусу поцелуй. Не желаете ли вы теперь, чтобы я тут же, как пишется в романах, "страстно отдалась вам"?
– Гитта!
– Тс-с! – она кивнула головой в сторону граммофона и опять стала подпевать низкоголосой певице:
Leg mir nur vertraulich
das Herz zu meinen Fьssen
und wart, wir werden's einmal noch
wirklich geniessen, – doch jetzt hab'ich noch Spleen,
habe'ich noch keine Laune…
Вы понимаете по-немецки?
– Да…
Открылась дверь, и вошел Янчо. Танцующие отпрянули друг от друга.
– Скажите пожалуйста! Я только сейчас заметила, что стало совсем темно, – сказала Гитта. – Руди, зажги свет!
Вице-бургомистр опаздывал. Сначала появилась госпожа Сирмаи. Молодые люди по очереди танцевали с Гиттой, а в перерывах беседовали с ее мамашей у большой, выложенной коричневыми изразцами печки. Янчо был не в настроении и говорил мало.
– Гитта, – начал он во время второго танца, – я не хотел бы ревновать тебя… Это так унизительно!
– Что такое? Что ты мелешь?
– Только то, что я… я не хочу делить свою любовь. Я вижу, как Фери Капринаи…
– Не понимаю, на каком основании ты предъявляешь мне ультиматум… У тебя что, температура? Ты, может, не здоров?
– Ты же знаешь, как я люблю тебя…
– Ну и что же? – с наивным удивлением взглянула она на него.
– Ты сказала, что не отказываешься от своих обещаний…
– У тебя хорошая память! Тогда, может, ты вспомнишь, что я тебе обещала?
– Мы встречались с тобой, об этом говорил весь город…
– Ты хорошо знаешь – мне нет дела до того, что говорит город!
– В сорок четвертом, однажды вечером, в день святого Иштвана…
– …ты сказал, что хочешь жениться на мне. Ну и что?
– Но ты же тогда поцеловала меня, вернее, ответила на мой поцелуй.
– А я и не знала до сих пор, что поцелуи что-либо говорят! Так что же я сказала?
– Тогда ничего. Но потом ты сказала, что…
– Что подождем еще, – не это ли я сказала?
– Но ты добавила: обязательно.
– Да, я и это сказала. Потому что тогда я так чувствовала. Правда, я сказала еще: может быть. Я и теперь говорю: может быть. Давай подождем… Откровенно говоря, меня ничто не заставляет спешить с замужеством. И я не понимаю, почему мне нельзя танцевать с тем, с кем я хочу?
– Он влюблен в тебя?
– Ну, и что ж тут такого? В меня влюблялись и другие. Ты тоже увлекался этой Матильдой… или как ее там. Наверное, и она говорила тебе "может быть", наверняка говорила! Или по крайней мере думала так.
Усталым и печальным голосом Янчо сказал:
– С тех пор как ты здесь, я только ради тебя не встречался с нею…
– Ради меня? Не понимаю! Если тебе хорошо с ней, то почему вы не встречаетесь? А если нет, то какую жертву ты приносишь этим мне? Разве я говорила, чтобы ты с ней не встречался?… Если ты считаешь возможным каждый день просить моей руки и в то же время встречаться с ней… Я ничем не связывала тебя и не связываю!..
Янчо молчал. Фери Капринаи, заметив, что "общество впало в меланхолию", поставил быстрый фокстрот и пошел танцевать с Гиттой. К восьми часам пришли Сирмаи и Альбин Штюмер. Госпожа Сирмаи угостила мужчин в курительной комнате водкой и пригласила отужинать. Штюмер вежливо отказался, сказав: "У нас совсем небольшой разговор". Вскоре пришел Гутхабер. Совещание началось.
Насупив брови, Янчо смотрел только на Гитту. Девушка сидела впереди, рядом с Фери Капринаи. Янчо видел поблескивающий в свете электрической лампы ее узкий лоб, ее волосы, четкий, удлиненный профиль, уголок ее глаза. Гитта была красива, и Янчо казалось, будто каждое ее движение, каждый жест отзываются в нем нестерпимой, страшной болью. Внезапно им овладело беспокойство. Речь зашла об адвокате Марковиче. Альбин Штюмер сообщил, что соцдемы любой ценой хотят выдвинуть его кандидатуру на пост бургомистра, и коммунистам трудно будет отклонить их предложение.
Сирмаи задумался.
– Хорошо! Очень хорошо. На это можно согласиться. Я никогда не был антисемитом. В конце концов, это наш человек, и я наверняка знаю, что он ненавидит коммунистов. К тому же Маркович не сторонник этого знаменитого рабочего единства. Англофил…
– На первое время он безусловно будет хорош. Но впоследствии, само собой разумеется, бургомистром должен стать дядюшка Йожи, – вмешался в разговор Фери Капринаи.
– На это можно пойти, мы не ошибемся.
Янчо придвинулся со своим стулом вперед, к Альбину Штюмеру.
– О чем, собственно говоря, идет речь? – спросил он у него.
Председатель национального комитета удивился его неосведомленности.
– Ведь об этом весь город говорит!
– А я думал, что господин бургомистр болен…
– Как же! Кстати, ты знаешь, что твои данные пришлись ко двору?
Слово взял Сирмаи.
– Настоящие сторонники Андришки, по существу, только на кирпичном заводе представляют собою организованную группу. Вот ее-то и надо будет обезоружить. Нужно как-то решить все их наболевшие и не терпящие отлагательства проблемы. Я уже беседовал с заместителем председателя завкома. Честный, лояльно относящийся к нам человек. Социал-демократ. У них трудности с продовольствием… Они было наняли какую-то машину… Завтра по этому вопросу там будет собрание. Очень своевременно Гутхабер собирается продавать свой грузовичок "темпо"…
– И мне хорошо, что город его покупает, – вставил Гутхабер. – Я как раз хочу приобрести "додж" из списанного американского военного имущества.
– Завтра на собрании соцдемы уже могут сообщить рабочим о подарке городской управы. У них будет теперь своя машина, которую они в любое время смогут использовать. Решится вопрос со снабжением столовой продуктами. Потом, попозже, я как-нибудь и сам наведаюсь к ним, – в конце концов это предприятие находится в ведении города. Пообедаю с ними, словом…
В ту ночь Янчо спал мало. Полночи он взволнованно, словно спеша куда-то, бродил по улицам. На рассвете холод загнал его в дом, и он, как был, в одежде, повалился на постель. Но не пролежав, наверное, и двух часов, встал.
Еще не было восьми, когда он пришел в райком коммунистической партии. Около получаса ему пришлось подождать. Но вот к нему подошел дружинник и спросил:
– Ну, видал этого черного, маленького, который сейчас зашел в кабинет? Это товарищ Мере из обкома…
Янчо даже не поздоровался, не представился, а дрожащим голосом сразу начал излагать тысячу раз продуманные и повторенные про себя за ночь слова: "Меня, помимо моей воли, подло и низко использовали…"
Мере сидел молча, спокойно, почти не двигаясь, и не сводил глаз с молодого человека. Он молчал и тогда, когда Янчо торопливо, взволнованно говорил, и тогда, когда ему уже почти нечего было сказать. Потом Мере начал спрашивать. Он расспрашивал обо всем, попросил даже повторить кое-что из того, о чем ему только что, наспех и не совсем связно, рассказал Янчо. Затем он спросил, какое мнение высказывали о Марковиче участники встречи у Сирмаи; спросил даже о грузовичке-хлебовозе Гутхабера, о его "темпо".
Незадолго до десяти часов Мере неожиданно встал, сказав, что ему нужно идти, полол Янчо руку и как будто даже улыбнулся ему.
Молодой человек почувствовал облегчение, и если бы не острая боль, которую он испытывал всякий раз, когда вспоминал о Гитте, ему было бы даже весело.
С двенадцати до шести вечера заседал завком: никак не могли прийти к общему мнению. Уже на протяжении нескольких недель наблюдались перебои в снабжении, и это отражалось на производстве. Многие предъявляли тяжелые обвинения в коррупции генеральному директору; обвинения эти служили поводом для нападок на него во время открытых партийных собраний, а также в стенной газете. И вот в один прекрасный день генеральный директор вступил в социал-демократическую партию. Теперь соцдемовское большинство в комитете стало отчаянно защищать его от рабочих. "Так ли было на самом деле, – говорили они, – или это вам только показалось?" Завком отрицал, рабочие настаивали и приводили факты. Затруднения с продовольствием настолько подорвали авторитет завкома, что рабочие, в том числе и члены социал-демократической партии, открыто выступали за его отставку. Перевыборов комитета требовали и члены завкома – коммунисты. Однако соцдемы цепко ухватились за тот довод, что подаренная заводу городской управой автомашина сразу изменит положение и разрядит обстановку на заводе. В конце концов решили вынести этот вопрос на обсуждение рабочих, при условии, что заводской комитет, в соответствии с решением его большинства, попытается отстоять свою позицию.
В шесть часов вечера в одном из пустующих сушильных цехов было собрано производственное совещание рабочих завода. Зимой это продуваемое со всех сторон помещение было кое-как приспособлено под зал для собраний, но оставалось холодным. Рабочие в пальто, кепках и меховых шапках, разбившись на группы, возбужденно обсуждали вопрос, вынесенный на повестку дня. Настроение стало еще более боевым, когда начали петь.
Заместитель председателя выступил в защиту заводского комитета.
– Пока кое-кто только демагогию разводил да языки чесал, у нас тут несколько человек ходили, пороги обивали и добились результата…
Затем он перешел в нападение:
– Потому что у нас, к сожалению, занимаются болтовней и сами же в нее верят. Ворчат себе под нос, заботятся только о своем брюхе и не замечают тех, кто работает во имя их интересов…
Под конец он заявил:
– С получением автомашины решена и проблема снабжения…
В своей речи он, как бы невзначай, мимоходом, упомянул тех, кто на деньги, собранные рабочими для закупки продовольствия, занимается валютными махинациями. Некоторые решили, что он имел в виду генералы ного директора, и зашумели, однако большинство уже знало о деле Андришки и молчало. Люди любили Анд-ришку, он был для них своим человеком, и они не могли поверить, что он обманывает их.