Доктор прав Ваха, произнося эту речь, слегка зевнул: ему хотелось спать; обычно воздержанный в еде, сегодня он, нарушив свои здоровые привычки, съел и выпил лишнее. Стараясь исправить оплошность, Ваха быстро заморгал, прогоняя дремоту, и с преувеличенной живостью продолжал:
- Почему это происходит, спрашиваю я вас, милый пан Йозек, почему? Почему, по примеру дворян, мы не объединимся, почему не подадим друг другу руки, не знавшие грубой физической работы, почему мы забываем о своей ценности и незаменимости? Мы оба, милый пан Йозек, деятели суда, я, с вашего позволения, его глава, вы - моя правая рука; а разве в старые времена вершить суд не было привилегией королей? Аристократия - та неприступна, она не допустит чужого в свой круг; так давайте равняться на нее! Они женятся и выходят замуж только за людей своего круга, последуем же их примеру! Правда, моя семья несколько отступила от этого правила - вот Бетуша - да не красней ты, зяблик, - обручилась с пригожим офицером, двухцветное сукно вскружило ей голову, ну, ничего, офицер тоже своего рода чиновник, хотя владеет не пером, а саблей, сабелькой вострой, ха-ха-ха! Зато Гану я никому не отдам, кроме своего, только своему. Сколько помню, все мои предки были чиновниками, и эту традицию нарушать нельзя. Как вы на это смотрите, пан Йозек?
- Я позволю себе целиком присоединиться к вашему мнению, пан надворный советник, - сказал Йозек и робко посмотрел на Гану.
Гана вспыхнула и потупилась, не зная, куда девать глаза; у нее было такое чувство, будто он облизал ее лицо мокрым языком. "Господи, - думала она, - что мне делать, как защититься?" Сердце у нее стучало так, что отзывалось в голове, к горлу подступила тошнота, словно Гана проглотила какую-то гадость.
Довольный ответом Йозека, с удовлетворением заметив, как вспыхнули щеки дочери, папенька вынул из кармана перламутровый перочинный ножик со штопором, хранившийся в замшевом футляре, и поднялся со стула - массивный, переевший и перепивший, - чтобы откупорить бутылку красного вина, которая стояла на буфете. До того на столе было только пиво.
- Так выпьем за это бокал доброго Мельницкого вина, - торжественно провозгласил пан Ваха, вытаскивая пробку.
В этот вечер, когда сестры, пожелав доброй ночи, поцеловали руки родителям и, выслушав напутствие отца о благонравных снах, удалились в спальню, Гана была так неестественно весела, что Бетуша не на шутку перепугалась. Посвященная в тайну уговора Ганы с Тонграцем, Бетуша справедливо полагала, что новое осложнение, внесенное паном Йозеком, должно повергнуть сестру в глубокую печаль. Но Гана хохотала до слез, тщетно заглушая смех подушкой, а Бетуша замирала от страха, понимая, что смех этот не к добру. Она лежала тихо, вслушиваясь в темноту, желая убедиться, не ошибается ли она, принимая плач за хохот, ей хотелось, чтобы это был плач, она бесхитростно рассудила, что, раз уж все так случилось, слезы были бы куда естественнее, а значит, и лучше. Но она не ошиблась, Гана смеялась.
- Пожалуйста, не паясничай, чему ты смеешься? - спросила Бетуша. - Ничего смешного нет.
- Ничего? - не унималась Гана. - Папенька привел Йозека, чтобы он ухаживал за мной, а ухаживал за ним сам! Как он льстил, как увивался возле него, как обхаживал, какие влюбленные взоры бросал на этого слизняка, на эту мерзкую крысу! И это наш отец, и я должна его почитать! Он дал мне жизнь и теперь не знает, как от меня избавиться! Такой образине лижет пятки, только бы он соблаговолил увести меня из дому и спать со мной в одной постели! Мы, чиновничья знать, подадим друг другу руки, даже если эти руки потные! Как ты думаешь, ноги у пана Йозека тоже потеют? Наверняка, а я буду снимать с него ботинки и надевать шлепанцы!
Бетуша молитвенно сжала под одеялом руки.
- Гана, неужели ты забыла Тонграца?
- Не бойся, он сам меня позабудет, а я стану пани Йозековой! - смеялась Гана. - Голову даю на отсечение, этим все и кончится. Ах, папенька, ну и отличился ты сегодня, ну и любовалась я тобой! Мужчины - повелители мира, а мы их служанки! "Я сказал - и это закон, я сказал, что пряхам должны сниться благонравные сны, - и они будут им сниться"; и будут мне сниться церковные службы, воскресные прогулки и штопка носков или как папенька читает нам "Eine Ohrfeige zur rechten Zeit", все очень благонравное - потому что он так сказал! Он сказал! Ах, как я его ненавижу! Ненавижу! Как бы я радовалась, если бы он умер!
Бетуша села в постели. Пусть Гана немедленно замолчит, не то…
- Ненавижу! - истерическим полушепотом восклицала Гана. Чувства протеста, унижения, ненависти, угнетавшие ее весь день, как бы перебродили и искали выхода. - Ненавижу его, ненавижу маменьку и тебя ненавижу за то, что ты такая послушная, такая серьезная. Да, да! Косоглазая, некрасивая и глупая, коротышка, и нет в тебе ничего, а все-таки нашла себе жениха по вкусу!
Гана видела, как при этих словах сестра выпрямилась и замерла на постели; она представила, в каком ужасе вперила Бетуша в темноту раскосые глаза, как дрожат ее губы от боли и изумления. "Этого Бетуша мне никогда не простит, - подумала Гана, - я смертельно обидела единственного человека, с кем мы более или менее понимаем друг друга, с кем я могу отвести душу". И тем не менее ей хотелось еще сильнее оскорбить сестру.
Добрая, благовоспитанная курочка! Хорошо, что ты такая, и посмотрите, как ей за это воздается! Все это гадко, гадко! A propos я тебя еще не поздравила! Что ж, поздравляю - и ты меня поздравь с паном Йозеком! Пожалуйста, пан председатель, конечно, пан надворный советник, с вашего позволения, я родом из Рыхнова на Кнежне, пан председатель! И вот этот будет моим мужем, я нарожаю ему детей, и он станет их воспитывать по своему образу и подобию! Вот это будет супружество! Но нет, не будет, не будет, я этого не допущу, лучше из окна выброшусь. Хватит, пожила, я никого не просила давать мне жизнь, и никто не имеет права навязывать мне свою волю.
- Гана, думай о боге и молись, он поможет тебе, - шептала Бетуша, дрожа всем телом.
В ответ Гана уткнулась в подушку, словно сама испугалась своих слов, хотела заглушить их и в ярости прошептала, что ей нет дела до бога, а ему - до нее. Это он создал мужчин и женщин, это он все так гадко устроил. Бога нет, или он очень плохой, как Бетуше угодно. О чем она, Гана, может его просить? Ведь это он все на свете устроил так, а не иначе! Он наделил человека слезами, чтобы тот мог оплакивать себя! Все мы его чада - пан Йозек его чадо, Бетуша, папенька, каждый - его чадо. Но Гана не хочет, не хочет, не хочет быть вместе с этими противными чадами, ей все отвратительно, она вообще не хочет жить, хочет умереть.
Бетуша уже вскочила с постели и, разыскивая во тьме халатик, шепотом прерывала Ганины богохульства - она, мол, здесь больше не останется, не будет слушать всякие страшные слова, если Гана завтра же не покается, не пойдет на исповедь и к святому причастию, она, Бетуша, до самой смерти с ней словечком не обмолвится. Но когда она увидела, как мечется на белой подушке темная голова сестры, ее охватила жалость, она забыла о халатике, всхлипывая, прилегла возле Ганы и обняла ее за плечи.
- Я знаю, знаю! - шептала Бетуша на ухо Гане, не отдавая себе отчета, что она знает. - Плачь, Гана, прошу тебя, плачь, и я поплачу с тобой! Думай о Тонграце, он помнит тебя! Вот сейчас он пишет тебе письмо, но ему некуда его отправить.
- Некуда, правда, некуда, - поддакнула Гана и заплакала. - А я его так люблю.
- Он легкомысленный, он фанфарон, и это хорошо, - сказала Бетуша, желая угодить сестре.
И угодила.
- Да, да, - шептала Гана. - Он легкомысленный и потому позабудет меня, а я его - никогда. Зато я познала счастье. Ты знаешь, как долго длилось мое счастье?
- Знаю, ты мне говорила, - сказала Бетуша. - Пять минут!
- Где там пять минут! - возразила Гана. - Самое большое, минуту, только ту первую минуту, пока он объяснялся мне в любви и когда я призналась, как люблю его, а он рассказал, что мать дала ему талисман и поэтому на войне с ним ничего не случится. Но тут же стал говорить, что его отец против нашей женитьбы, что нам надо ждать три года, - и это уже было совсем не то. Зачем он завел об этом разговор! Целых пять минут мы могли бы прощаться и говорить о любви, только о любви, целых пять минут могли быть счастливы и на всю жизнь сохранить прекрасное воспоминание. Ведь я не верю, не верю его трем годам! Даже если я выдержу и устою перед папенькой и Йозеком, он-то - выдержит ли, как ты думаешь? Вот что меня терзает. Но одна минута искупила все. Такое не повторяется, понимаешь? И если бы Тонграц еще тысячу раз сказал, что любит меня, это никогда не сравнится с первым признанием. Но почему счастье длилось только минуту?
- Я все-таки завидую тебе, - созналась Бетуша. - У меня и этой минуты не было. Мезуна мне в любви не объяснялся. Он прямо пошел к нашим, отдайте, мол, мне вашу дочь, затем поговорил о денежном залоге, который должен внести, и все так по-деловому, что даже неприятно.
Долго еще шептались Бетуша с Ганой, пока не уснули рядышком на подушке, мокрой от слез.
12
В течение последующей недели у Вахов о пане Йозеке не упоминали. Всех в первую очередь интересовала война. В пятницу, 22 июня, пруссаки двинули через чешские пограничные горы, и хотя доктор Ваха, как нам известно, все сразу вычитал между строк императорского манифеста и заранее знал исход войны, он с горячим интересом внимал первым слухам о наших победах и комментировал их авторитетно, многословно, с энтузиазмом подлинного австрийского патриота.
- Подите сюда, пряхи, да поживей, поживей, авось и вы что-нибудь узнаете о стратегической ситуации, - ежедневно говорил он Гане и Бетуше, раскладывая на обеденном столе большую карту Чехии; и дочери, к удивлению, весьма охотно откликались на его зов, ибо обе страстно желали скорейшего окончания войны. Не только Бетуша радовалась намеченной свадьбе, но и Гана надеялась, что с наступлением мира ей представится возможность увидеться с Тонграцем.
Об Йозеке, как мы сказали, в течение недели не упоминалось, но в воскресенье, 24 июня, он снова появился у Вахов точно в двенадцать часов и на этот раз был гораздо смелее и разговорчивее. Он позволил себе расхаживать по комнате, расхваливать обстановку и при этом держал руки в карманах. Видимо, прикидывает, что возьмет в приданое и что когда-нибудь после родителей перейдет ему в наследство, - так, по крайней мере, казалось враждебно настроенной к молодому чиновнику Гане. Он с похвалой отозвался о картине, висевшей над диваном, - вышитой крестом панораме Градчан.
- Восхитительная работа, - сказал он. - С тонким художественным вкусом.
Пустая клетка канарейки из разноцветных стеклянных палочек ему тоже очень понравилась.
- Жаль, что нет в ней обитателя, - пошутил пан Йозек.
- Я готов ее вам отдать, пан Йозек, а вы уж для нее какого-нибудь обитателя подыщите, ха-ха-ха, - подхватил папенька.
После этого пан Йозек зачастил к Вахам, пообвык и освоился. Он даже осмелился заговорить с Ганой.
- Сегодня барышня Вахова выглядит, как утренняя звезда, - сказал он ей однажды.
Это было галантно, но не соответствовало действительности - последнее время Гана чувствовала себя плохо, у нее пропал аппетит, ночью ее мучили кошмары, лицо осунулось и посерело, щеки ввалились, под глазами появились черные круги.
Перед тем как сесть за стол, пан Йозек обратился к Гане с такой речью:
- Градец Кралове, в котором многоуважаемая барышня Гана изволила провести большую часть своей жизни, город экстраординарный, исключительно богатый, но и у Хрудима есть свои преимущества, согласна ли со мной барышня? Здешние конные базары общепризнанны, известны по всему краю, а как только откроется церковь Успения пресвятой богородицы, барышня сможет убедиться, что по отделке она никакой другой не уступит. А видела ли барышня, как красивы наши окрестности? Речка Хрудимка, которая здесь протекает, хотя и небольшая, но прогулки вдоль нее прелестны и ни с чем не сравнимы.
- Пожалуйте к столу, - возвестила в эту минуту маменька, появившись с овальным супником в руках.
Гана с признательностью посмотрела на нее. В тоске своей она наивно полагала, что приход маменьки и приглашение их к столу вызваны желанием избавить ее от разговора с паном Йозеком. Разумеется, все обстояло иначе. Ставя супник на стол, маменька подарила Йозеку такую нежную и широкую улыбку, что ямочка появилась у нее не только на левой щеке, как обычно, но и на правой.
- Признайтесь, милый пан Йозек, - обратилась она к гостю, - какое блюдо вы любите больше всего, чтобы я могла спать спокойно. А то все ломала себе голову, что готовить, но так и не знаю, угодила ли вам, не знаю, право, не знаю.
- Сударыня, все, что вы изволите готовить, шарман, - отозвался пан Йозек.
Только теперь Гана в полной мере осознала, что она - совсем одна и что, когда грянет бой, мать будет против нее.
На третий день после этого воскресенья папенька пришел домой помолодевший, разрумяненный, под хмельком. Он покуривал дорогую сигару, так называемую "особую", какую позволял себе лишь по знаменательным датам - в дни рождения или под Новый год, мурлыкал под нос песенку, и все ему было по душе, всем он был доволен. Девушки, в момент его прихода сидевшие возле эркера с вязанием, заслужили похвалу за прилежание; еще не попробовав обеда, который маменька подала на стол, Ваха одобрил ее кулинарные способности, мир вокруг сиял полным блеском, все отвечало его настроению. Газеты были полны сообщений о блестящей победе австрийского оружия у Кустоццы, значит, было о чем поговорить в духе лояльного патриотизма, и папенька говорил без умолку, так что маменьке то и дело приходилось напоминать ему, чтобы из-за политики он не забывал о еде. А поскольку вопросы политики были у него, как мы знаем, тесно связаны с вопросами религии, то вскоре доктор Моймир Ваха от битвы у Кустоццы легко перешел к теме духовной.
- Слушайте, девочки, я вам что-то расскажу.
Это обращение относилось не только к Бетуше, которая продолжала вязать, не только к Гане, сосредоточенно следившей за осой, жужжавшей на окне, но и к маменьке, которая, сложа руки на коленях, сидела за столом, пока отец рассуждал над своей тарелкой, и, улыбаясь, не сводила с него глаз. А его воодушевленная речь, восторженная, задушевная, катилась как по маслу:
- Никто не сможет отрицать, что я добрый христианин и почитаю господа. Но откровенно признаюсь, было время, когда я впал в греховное маловерие и сомневался в справедливости творца. Каким я был безумцем! Всевышний не только справедлив, но и настолько милосерден, что простил мне маловерие и распростер надо мной плащ своей милости. Ах, как хорошо жить, верить и сознавать, что каждое доброе деяние будет вознаграждено! Сегодня я узнал из достоверных источников, что вопрос о моем назначении уже решен, распоряжение о нем уже готовится, да, да, я буду председателем, надворным советником, это во-первых, а во-вторых… наша армия побеждает, Мезуна наверняка получит повышение, а зять - обер-лейтенант звучит иначе, чем зять лейтенант, а что в-третьих?.. Пусть маменька скажет сама, что в-третьих, она наверняка уже угадала!
- Йозек просил руки Ганы! - выдохнула маменька, переводя взгляд с мужа на Гану, которая, густо покраснев, склонилась над вязаньем.
Ваха в этот момент зажигал окурок особой сигары, которую погасил, садясь к столу. Раскуривая ее, он подтвердил догадку жены, лукаво прищурив левый глаз.
- Гана! Ганочка! Наконец-то! - воскликнула маменька.
Она встала, со слезами радости протянула для благословения руки и направилась к окну, чтобы обнять и расцеловать дочь.
- Но я не хочу его! - сказала Гана, брезгливо отшатываясь, словно не маменька, а сам пан Йозек собирался обнять ее.
Пани Магдалена остановилась на полпути и испуганно оглянулась на мужа. Но доктор Моймир Ваха по-прежнему улыбался.
- Вот как, она не хочет! Так, так. Конечно, у нее столько женихов, что она имеет право выбирать. А почему ты не хочешь пана Йозека, что ты имеешь против него?
- Он противный! - выкрикнула Гана, стискивая пальцами свое вязанье. - Маменька, ради бога, заступитесь за меня, разве вы не видите, какой это человек? Неужто вы хотите, чтобы с таким человеком я была связана на всю жизнь?
Маменька вместо ответа слегка шлепнула Бетушу по спине и нетерпеливым движением головы показала ей на дверь в кухню. Бетуша, покраснев так же, как и Гана, отбросила свое вязанье и, закрыв лицо руками, выбежала. Между тем папенька молча попыхивал сигарой и после каждой затяжки без нужды сбрасывал пепел. У Ганы затряслись руки и ноги. "Лучше бы говорил! - думала она. - Пусть говорит! Хоть бы заговорил!"
И отец заговорил; слова его были так жестоки и грубы, что ко многому привыкшая маменька в ужасе зажала рот ладонью, чтобы не вскрикнуть.
- Он тебе противен, - сказал пан Ваха медленно, и тон его не предвещал ничего доброго. - А думаешь, ты ему по вкусу, дура?
Раздавив окурок сигары в пепельнице, он продолжал, постепенно повышая голос:
- Ты что о себе воображаешь, а? Доска спереди, доска сзади, худосочная старая дева, ощипанная индюшка, ничего не умеешь, ничего не имеешь, ничего не значишь, ничтожество. Ты - дочь председателя окружного суда, и это единственное твое преимущество. Единственная приманка, на которую ты еще можешь подцепить мужа, чтобы в конце концов не остаться вековухой, чтобы не ходить по трактирам продавать редиску, чтобы не кончить свои дни старой продавщицей свечей, а до этого тебе уже недалеко! Никуда ты не годишься, даже в бордель тебя не возьмут, разве что мыть там сортиры да лестницы! Вошь и та находит себе пару, свинья - борова, жаба - жабу, а кого ты нашла? Никого, уважаемая, никого! А когда отец о тебе позаботился, ты, ничтожество, еще выбирать вздумала? Противный! Он, видите ли, ей противен! А кто же тебе не противен? Князь Лобковиц? Ты что о себе воображаешь, падалица, рыжая ветла? Да ты пану Йозеку в подметки не годишься. Он человек, он стремится к своей цели и может стать, скажем, даже председателем апелляционного суда, а ты, ты на божьем свете только воздух портишь! Каждой ниточкой, что на тебе, ты мне обязана и еще смеешь перечить?
Ваха так рассвирепел, что на лбу у него вздулись жилы. Впервые кто-то из членов его семьи отважился воспротивиться ему, и это так его взбесило, что врожденная грубость, сдерживать которую в течение многих лет его обязывали служебное положение, цилиндр, украшавший лысую голову, степенность, примерное поведение отца семейства, пребывающего в страхе божьем и не запускающего дел, хлынула из него мутным потоком.