Но если безумие Октава подтвердится, она лишь сильнее станет его любить. "Ему понадобится вся преданность, на какую я способна, и эта преданность никогда его не обманет, - думала она со слезами на глазах, и сердце ее переполнялось великодушной любовью и мужеством. - Может быть, преувеличивая свой долг, Октав считает, что молодой дворянин, который еще ничего не совершил в жизни, обязан поспешить на помощь грекам? Ведь хотел же маркиз несколько лет назад, чтобы Октав вступил в Мальтийский орден! В роду де Маливеров было немало кавалеров Мальтийского ордена. Может быть, он полагает, что раз эти прославленные люди были его предками, то и он должен хранить верность их обету и сражаться с турками?"
Арманс вспомнила, что в день, когда были взяты Миссолунги, Октав сказал ей: "Никак не пойму невозмутимого спокойствия моего дядюшки-командора: ведь он кавалер Мальтийского ордена и благодаря этому получал до революции изрядный доход. И мы еще хотим, чтобы фабриканты нас уважали!"
Чтобы успокоить себя, Арманс пыталась найти какое-нибудь разумное объяснение поступкам кузена: "Может быть, к долгу, которым считает себя связанным благородное сердце Октава, присоединяются еще и личные причины? Может быть, желание стать священником, которое он высказывал еще до того, как некоторая часть духовенства добилась успехов, вызвало какие-нибудь разговоры на его счет? Может быть, кузен думает, что, сразившись с турками и не посрамив своих предков, он будет достойнее своего имени, чем занимаясь в Париже каким-нибудь незначительным делом, которое всем покажется странным и даже подозрительным? Он ничего не говорил мне об этом, потому что не принято рассказывать женщинам о таких вещах. Он уже привык к полной откровенности со мной и боялся, что забудется и все мне скажет... В этом разгадка его резкости: он не хотел невольно сделать мне неподобающее признание".
Так, утешая себя, Арманс придумывала одно за другим объяснения, рисующие ей Октава ни в чем не повинным и великодушным. "Он кажется неправым только потому, - со слезами на глазах думала она, - что он такой хороший".
ГЛАВА XX
A fine woman! a fair woman! a sweet woman!
- Nay, you must forget this.
- O, the world has not a sweeter creature.
"Othello", act IV.
Пока Арманс одиноко бродила по парку Андильи, закрытому для посторонних, Октав в Париже готовился к отъезду. Какое-то непонятное ему самому спокойствие то и дело сменялось в его душе безграничным отчаянием. Нужно ли нам описывать все оттенки страдания, отмечавшего каждую секунду его жизни? Не наскучат ли читателю эти печальные подробности?
Октаву казалось, что над его ухом кто-то все время разговаривает, и это странное и неожиданное ощущение не позволяло ему хоть на мгновение уйти от своего горя.
Самые безразличные вещи напоминали ему об Арманс. В своем безумии он дошел до того, что, увидев на какой-нибудь афише или объявлении буквы "А" и "З", немедленно начинал думать о той самой Арманс Зоиловой, которую давал себе слово забыть. Эти мысли жгли его, как огонь, и всякий раз представлялись ему такими неотразимо новыми и увлекательными, словно он впервые за бог весть сколько времени вспомнил кузину.
Все вокруг словно сговорились против него. Он помогал своему слуге Вореппу укладывать пистолеты. Болтовня этого человека, радовавшегося тому, что едет вдвоем с хозяином и имеет право во все вмешиваться, немного развлекала Октава. Вдруг в глаза ему бросилась надпись, выцарапанная на оправе одного из пистолетов и состоявшая из сокращенных слов: "3 сентября 182... года из этого пистолета пыталась стрелять Арманс".
Он взял в руки карту Греции и развернул ее: оттуда выпал красный флажок на булавке - один из тех, которыми Арманс отмечала позиции турок во время осады Миссолунги.
Октав выронил карту и словно остолбенел от отчаяния.
- Видно, не суждено мне ее забыть! - воскликнул он, подняв глаза к небу.
Тщетно пытался он овладеть собой. Все, что его окружало, было связано с Арманс; всюду он видел первые буквы дорогого имени вместе с какой-нибудь памятной датой.
Октав бесцельно бродил по комнате, отдавая распоряжения и тут же их отменяя. "Я сам не знаю, чего хочу, - думал он, охваченный беспредельным горем. - Господи! Неужели это еще не предел страданий?"
Он ни минуты не мог усидеть на месте, делая странные движения, неожиданные для него самого и порою болезненные, но хотя бы на короткое время отвлекающие от мыслей об Арманс. Всякий раз, когда перед ним возникал ее образ, он старался причинить себе сильную физическую боль. Из всех испробованных им средств это было наименее бесполезным.
Иногда он говорил себе: "Я больше никогда ее не увижу! Перед этим горем бледнеет все остальное. Оно, как отточенный кинжал, и я должен непрерывно вонзать его себе в сердце, чтобы притупить острие".
Октав послал слугу купить кое-что из вещей, нужных в дороге: он хотел избавиться от его присутствия, хотел несколько мгновений свободно предаваться беспредельной скорби. Необходимость сдерживаться как будто обостряла ее.
Но не прошло и пяти минут после ухода слуги, как Октаву начало казаться, что ему было бы легче, если бы Ворепп все время был в комнате: страдание в одиночестве представлялось ему тягчайшей из пыток.
- И не иметь права покончить с собой! - воскликнул он, подходя к окну в надежде, что какое-нибудь уличное происшествие займет его хоть на миг.
Наступил вечер. Вино тоже не помогло Октаву: он думал, что опьянение принесет ему сон, а оно лишь усилило его безумие.
В ужасе от мыслей, толкавших его на поступки, которые могли сделать его посмешищем всего дома и косвенно бросить тень на Арманс, он решил, что уж лучше распроститься с жизнью, и заперся на ключ в своей комнате.
Была глубокая ночь. Неподвижно стоя на балконе, Октав смотрел на небо. Он вслушивался в малейший шорох, но вскоре все шорохи стихли. Полнейшая тишина, предоставив молодого человека самому себе, казалось, еще усилила давившую его тоску. Огромная усталость порою погружала его в полудремоту, но в ту же секунду он вздрагивал и просыпался, потому что над самым его ухом вновь начинал звучать неясный гул голосов. К утру мучительная и неустанная тревога до того истерзала Октава, что, когда к нему вошел парикмахер, чтобы его постричь, он с трудом подавил желание броситься этому человеку на шею и рассказать, как ему тяжело. Так несчастный, которого терзает нож хирурга, надеется облегчить свою боль нечеловеческим воплем.
В сравнительно спокойные минуты ему нужно было непрерывно разговаривать с Вореппом. Он вникал в самые пустячные дела и занимался ими с необыкновенным усердием.
Страдание смирило гордыню Октава. Если в его памяти всплывал случайный спор с кем-нибудь из светских знакомых, он поражался неучтивому упорству, с каким когда-то отстаивал свое мнение: ему казалось, что его противник был во всем прав, а он во всем ошибался.
Все неудачи, когда-либо постигавшие его, припоминались ему с болезненной ясностью, и так как он был обречен больше никогда не видеть Арманс, эти бессчетные мелкие огорчения, которые улетучились бы при первом ее взгляде, теперь уязвляли его сильнее, чем тогда, когда они приключились. Он, прежде так ненавидевший скучных посетителей, с нетерпением ждал их. Глупейший человек, явившийся к нему с визитом, был в течение часа его благодетелем. По долгу вежливости Октаву пришлось написать письмо своей дальней родственнице; та чуть было не приняла это письмо за объяснение в любви, так искренне и проникновенно Октав говорил в нем о себе и так сквозила в каждом его слове жажда сочувствия.
В таких беспрестанных терзаниях прошли для Октава первые два дня разлуки с Арманс. Вечером он побывал у своего седельного мастера. Дорожные приготовления подходили к концу, и наутро он мог двинуться в путь.
Следует ли ему еще раз съездить в Андильи? Этот вопрос все время преследовал Октава. Он с ужасом сознавал, что больше не любит свою мать, потому что в доводах, которыми он старался оправдать необходимость этой поездки, г-жа де Маливер не играла никакой роли. Вместе с тем он боялся встречи с м-ль Зоиловой, тем более, что порою не мог не думать: "А не является ли все мое поведение сплошным притворством?"
Он не решался ответить себе "да", меж тем все громче звучал голос искушения: "Я обещал моей бедной матери, что приеду проститься с ней, это мой священный долг". "Нет, жалкий ты человек! - восклицала совесть. - Твой ответ - просто хитрая уловка, ты совсем не любишь свою мать!"
В эту минуту душевного смятения Октав машинально взглянул на театральную афишу и увидел напечатанное крупными буквами слово "Отелло". Оно напомнило ему о существовании г-жи д'Омаль. "Быть может, она приехала в Париж, чтобы послушать "Отелло"? В таком случае мне надо еще раз повидаться с ней. Пусть она считает мой отъезд прихотью скучающего человека. Я долго скрывал свой план от друзей, но уехал бы уже несколько месяцев назад, если бы не денежные затруднения, о которых богатым друзьям рассказывать невозможно".
ГЛАВА XXI
Durate, et vosmet rebus servate secundis.
Vergilius.
Октав отправился в Итальянскую оперу. Г-жа д'Омаль действительно сидела в своей ложе. С ней был некий маркиз де Креврош, один из тех фатов, которые неотступно осаждали эту прелестную женщину. Менее умный или более самонадеянный, чем другие, он воображал, будто графиня к нему благосклонна. Как только Октав появился в ложе, все остальные перестали существовать для г-жи д'Омаль. Взбешенный и обескураженный, маркиз ушел, но и уход его остался незамеченным.
Октав сел у барьера ложи и по привычке - в этот день он меньше всего старался произвести впечатление - начал болтать с г-жой д'Омаль так громко, что порою заглушал певцов. Нужно сознаться, что он несколько перешел грань дозволенной дерзости, и, будь в партере Итальянской оперы такая же публика, как в других театрах, она развлекла бы его, шумно выразив свое негодование.
В середине второго акта "Отелло" тот служащий театра, который гнусавым голосом предлагает зрителям оперные либретто, подал Октаву следующую записку:
"Сударь! Обычно я не удостаиваю вниманием глупое позерство. Кругом развелось столько позеров, что я их замечаю, только когда они мне мешают. Вы с милейшей д'Омаль поднимаете такой шум, что не даете мне слушать. Замолчите.
Имею честь быть и т. д.
Маркиз де Креврош.
улица Вернейль, 54".
Эта записка очень удивила Октава и вернула его к житейским мелочам; он почувствовал себя, как человек, на миг вырванный из ада, и сразу же решил изобразить на своем лице радость, которую вскоре действительно почувствовал. Он понимал, что лорнет Кревроша, несомненно, устремлен на ложу г-жи д'Омаль и что если после получения записки у графини станет скучающий вид, соперник Октава будет в восторге.
Мысленно употребив слово "соперник", он едва не рассмеялся. В его глазах промелькнуло необычное выражение.
- Что с вами? - спросила г-жа д'Омаль.
- Я вспомнил о своих соперниках. Кто на свете, кроме меня, способен так ловко сделать вид, что имеет у вас успех?
Это глубокомысленное замечание доставило графине больше удовольствия, чем самые страстные рулады несравненной Паста.
По требованию графини Октав поужинал вместе с нею, потом проводил ее домой и поздно вечером остался наконец один. Он был спокоен и весел. Как отличалось теперь его расположение духа от того, в каком он был после ночи, проведенной в лесу Андильи!
Октаву было нелегко найти себе секунданта. Он так холодно держался с людьми и имел так мало друзей, что страшился показаться навязчивым, обратившись к одному из своих светских знакомых с просьбой сопровождать его к г-ну де Креврошу. Вдруг он вспомнил о некоем г-не Долье, отставном офицере, с которым состоял в родстве и, хоть и редко, но все же встречался.
В три часа ночи его слуга передал записку привратнику г-на Долье. В половине шестого утра последний уже был у Октава, и они вместе отправились к г-ну де Креврошу, который принял их несколько жеманно, но в общем вполне благовоспитанно.
- Господа, я вас ждал, - непринужденно сказал он. - Надеюсь, вы окажете мне честь и выпьете чаю вместе с моим другом, господином де Мейланом, которого имею честь представить вам, и со мною.
Выпили чай. Когда все встали из-за стола, г-н де Креврош назвал Медонский лес.
- Меня начинает раздражать деланная учтивость этого молодчика, - сказал старый офицер, садясь в кабриолет Октава. - Править буду я, вам не следует утомлять руку. Сколько времени вы не были в фехтовальном зале?
- Насколько мне помнится, года три или четыре, - ответил Октав.
- А когда в последний раз стреляли из пистолета?
- Примерно полгода назад; но я не думал, что мне когда-нибудь придется драться на пистолетах.
- Черт подери! - воскликнул Долье. - Это мне не нравится. А ну-ка, протяните руку. Да вы дрожите, как лист!
- Это вечная моя беда, - объяснил Октав.
Крайне раздосадованный, Долье замолчал. Они доехали до Медона, не обменявшись ни словом, и этот час был для Октава самым светлым часом с тех пор, как он понял свое несчастье. Он нисколько не стремился к этому поединку и собирался защищать свою жизнь; если его убьют, виноват будет не он. Тем не менее при существующих обстоятельствах смерть представлялась ему высшим благом.
Они приехали в самое глухое место Медонского леса, но Креврош, еще более жеманный и еще более денди, чем обычно, под глупейшими предлогами отверг несколько полян. Долье весь кипел. Октав с трудом его сдерживал.
- Позвольте мне, по крайней мере, поговорить по душам с секундантом, - попросил Долье. - Я выложу ему все, что думаю о них обоих.
- Отложите это до завтра, - строго ответил Октав. - Не забудьте, что вы любезно согласились помочь мне в этом деле.
Секундант де Кревроша предложил пистолеты, не упомянув о шпагах. Октав счел это бестактным, но сделал знак Долье, и тот немедленно согласился. Наконец противники стали в позицию. Г-н де Креврош, стрелок очень искусный, стрелял первым. Октав был ранен в бедро. Кровь полилась ручьем.
- Теперь мой черед, - холодно заявил он, и пуля оцарапала Креврошу ногу.
- Возьмите свой носовой платок и мой и сделайте мне повязку, - приказал Октав слуге. - Нужно на несколько минут остановить кровь.
- Какие у вас намерения? - спросил Долье.
- Продолжать, - ответил Октав. - Я нисколько не ослабел, чувствую себя отлично. Любое другое дело я довел бы до конца, почему же не покончить и с этим?
- Но мне кажется, оно вполне окончено, - возразил Долье.
- А что стало с вашим недавним возмущением?
- Этот господин не хотел нас оскорбить, - заметил Долье. - Он просто глуп.
Поговорив между собой, секунданты решительно воспротивились продолжению поединка. Октав видел, что секундант Кревроша - человек ничтожный, имеющий доступ в свет, видимо, лишь из-за своей храбрости и благоговеющий перед маркизом. Виконт сказал последнему какую-то колкость, после чего де Мейлан умолк, повинуясь властному окрику своего друга. Долье не посмел больше спорить. Во время этих пререканий Октав чувствовал себя необыкновенно счастливым. В нем теплилась смутная и преступная надежда на то, что рана позволит ему провести несколько дней в доме г-жи де Маливер и, значит, подле Арманс. Словом, де Креврош, багровый от ярости, и Октав, сияющий от счастья, через четверть часа добились того, что секунданты перезарядили пистолеты.
Де Креврош, разозленный тем, что из-за царапины на ноге несколько недель не сможет танцевать, предложил стреляться в упор, но секунданты заявили, что если дуэлянты приблизятся друг к другу еще хотя бы на шаг, то они оставят их в обществе слуг, а сами уедут и увезут пистолеты. Судьба и на этот раз благоприятствовала маркизу: он долго целился и серьезно ранил Октава в правую руку.
- Сударь, - крикнул ему Октав, - теперь подождите моего выстрела: мне необходимо перевязать руку.
Слуга Октава, бывший солдат, смочив платок в водке, быстро и ловко наложил тугую повязку.
- Я чувствую себя вполне сносно, - сказал Октав Долье.
Он выстрелил; г-н де Креврош упал и через две минуты умер.
Опираясь на слугу, Октав добрел до кабриолета и молча взобрался в него. Долье невольно пожалел вслух красивого юношу, чье бесчувственное тело уже начинало коченеть в нескольких шагах от них.