Дело было сделано. Думал немедленно вернуться в Рязань, но встретил Валю Горозеева и он затащил меня к себе домой. Собственно к своей мамаше, которая давным-давно разошлась с его отцом. Она жила уроками музыки. Тяжелая жизнь и либеральное общество студентов и студенток сделало и ее такой же неуравновешенной, настроенной революционно. У нее был целый склад журналов, выходивших во время свобод. Валя стал мне показывать все эти "Стрелы", "Молнии" и прочий социальный бред, с самыми грязными карикатурами, с нападками на правительство и полицию.
Особенно поразила меня картина, изображавшая улицу между двумя рядами трехэтажных домов. Улица залита кровью. Лежат убитые дворники, студенты, рабочие, городовые. Вверху два ангела уносят на небо студента. Убитый студент с браунингом в руке лежит распростершись на тротуаре, а его "чистую" душу ангелы влачат на небо. Зато внизу картины черти волокли в ад души городовых.
Валя весело смеялся и, указывая на карикатуры, говорил то за одних, то за других. Видимо, и он колебался в своих политических воззрениях.
– Почему журнал решил отправить студента-безбожника на небо? – спросил я Валю.
– Как безбожника? – удивился он.
– А разве ты не знаешь, что социал-революционеры отрицают и Бога!
– Это не эсеры, – вмешалась его мама, – а анархисты и боевики. Они действительно отрицают религию и даже Бога, говоря, что все произошло само собой. Впрочем, и эсеры почти все атеисты.
– Тогда зачем же они своих тянут на небо?.. А это что? – указал я на другой рисунок.
– Это Мин и Риман расстреливают железнодорожников на станции Перово. Беспощадно расправились!
– А разве революционеры не расправлялись в свою очередь беспощадно? – спросил я. – Кто начал первый кровопролитие?
Валя замолк. Мамаша собрала журналы, сложила их на этажерку и поджала губы. Разговор переменился. Валя рассказывал, что Ефимьев, фельдфебель первой роты нашего выпуска, навещал их довольно часто. Окончив академию, он пришел очень веселый и заявил, что только теперь он себя почувствовал настоящим офицером. Раньше стеснялся: так и казалось, что все смотрят, как на недоучку.
Это меня взорвало. Заявление Ефимьева, конечно, имеет свое основание. Все и повсюду вечно укоряют офицеров в том, что они не имеют высшего образования. Поэтому, мол, отсталые, ничего не знают, ничего не читают, бьют солдат и… проиграли войну. Таково мнение толпы, руководимой партийными вожаками. А мое мнение как раз обратное: нам помешали выиграть войну имению офицеры с высшим образованием.
– Вам это кажется удивительным, – обратился я к Валиной мамаше, которая смотрела на меня насмешливо. – Извольте-с факты: офицеры с высшим образованием, офицеры генерального штаба проиграли войну, а не мы. Это они, в силу высших тактических и стратегических соображений, начали бои с ничтожными силами и этим приучили японцев побеждать. Тюренчен, Вафангоу, Дашичао – все были ненужные сражения. В них мы потеряли веру в себя. Нужное же сражение, генеральное, мы выиграли. Мы, офицеры без высшего образования. Ляоян бесспорно выиграли мы, а нас заставили его бросить, отступить.
– Сама Ляоянская позиция, – продолжал я, не смущаясь явным несочувствием хозяйки, – построенная Ефимьевыми под руководством их гения, генерала Величко, оказалась никчемушной. Весь бой разыгрался на горах, впереди построенной ими позиции. Академический взгляд одно, а настоящее дело – другое. Поэтому пехотинцы и засели на горах, в наскоро вырытых окопах и раскатали японцев, отбив все атаки. Как видите, высшее образование наших инженеров-академиков нам не пригодилось.
Валя Горозеев и его мамаша смотрели на меня уже с некоторым сочувствием.
– Ну это были теоретики, – заметил Валя.
– Позвольте-с, дальше о практиках. Не вышло толку и из офицеров с высшим образованием генерального штаба. Сами они, образованные-то, не кинулись в бой, а сидели сзади да посылали дивизии и корпуса против Куроки по перекрещивающимся направлениям, без разведки, без связи, без руководства. Наши полки не столько бились с японцами, сколько перемешались между собой. Академики напутали так, что пришлось отступать, чтобы распутать. Выигранное сражение проиграли… Мукден – то же самое. Да и вся проигранная война так… Только необразованные недоучки своей кровью и отстояли еще честь армии и России. Можете все это передать господину Ефимьеву…
– Что же касается поднятия общего уровня знаний офицеров, – то это можно только приветствовать. Нам, саперам, нужен тоже диплом инженера. Нужен для того, чтобы не смели сказать, – не инженер-де, потому и ошибся. Только диплом не всеобъемлющий, как у военных инженеров, а поспециальнее и поближе к делу.
– Да и пехоте тоже нужен диплом высшего образования, чтобы не смели недоучками звать. Пусть устроят училища не с двухлетним курсом, а с трехлетним, даже четырехлетним и дадут им право высших учебных заведений. Вот это было бы дело. Тогда ни академия генерального штаба, ни инженерная, ни юридическая и не нужны. В штабы попадали бы прямо из строя лучшие и более способные к военному делу офицеры. Они бы не сидели по тылам и не берегли бы свое здоровье. Тогда, наоборот, каждый стремился бы вылезти вперед, чтобы выделиться, чтобы быть лучшим между лучшими.
– Как вышлю с Куропаткиным? Носились с ним: академик, профессор… ученик генерала Скобелева… Носились до тех пор, пока не увидели, что все пропадет, если его дальше оставить. Тогда обратились к неучу, солдафону Линевичу. Разве это не вселенская смазь академикам всяких сортов! Разве это не блестящее доказательство, что и все ваши академии – схоластика, а жизнь – истинная школа.
– Да вы сами революционер! – воскликнула мамаша Горозеева, смотря на меня уже совсем другими глазами. – А ведь правда. Взяли-то солдафона Линевича, не имевшего высшего образования. Вот изведу Ефимьева, когда придет.
Название "революционер" странным образом польстило мне. Удивительно, как даже маленькая похвала портит людей. В душе, по убеждениям, по жизни, наконец по врожденным привычкам я никак не мог бы даже стать похожим на революционера. А вот поди же… Похвалила малознакомая дама – и что-то зачесалось. А не из-за того же масса молодежи шла в их ряды… Из-за чувства мелкого удовлетворения личного тщеславия…
Ведь если революционеры хотели двигать жизнь вперед, улучшать ее, лечить от язв и недостатков, – то, казалось бы, путь прямой и один: иди на работу. Занимай должности офицеров, чиновников, полиции, жандармов, даже городовых и дворников. Личным примером и постоянной работой приноси пользу. Но это показалось им слишком серым, будничным и трудным. Да и орех не по зубам пришелся…
Там, в партиях лучше, там похвалы, геройство, привольная жизнь без работы и разнузданная свобода. Если Господь Бог захочет наказать, то Он отнимает прежде всего разум, – говорит народная мудрость. И Господь отнял тогда разум у русской интеллигенции, даже у многих представителей и носителей власти. Истинное наказание… Проиграли войну и теперь накинулись сами на свое – взялись разрушать государственную постройку – вместо улучшения ее и поправки. Все это мне стало ясно еще в Омске, куда мы попали прямо из Манчжурии. Короткое пребывание в столице теперь еще ярче подтвердило те выводы.
Глава V. Деревня
Пробыл в Петербурге я всего с неделю, а дома успела разыграться история. Младшие братья заболели скарлатиной. Мама с остальными уехала в Филатово, и меня по приезде отправили туда же. Скарлатина осложнилась у Кости. Его возили в Москву и делали трепанацию. За ухом образовался гнойник, угрожавший прорваться во внутреннее ухо, а там и до мозга недалеко. Врачи спасли Котьку, но папа провозился с ребятами до самого конца моего отпуска, и я его видел лишь урывками, приезжая изредка из деревни за закупками.
Филатово преобразилось. Петербургские родственники не хотели больше жить в старом растрескавшемся доме. Для них дядя Гриша выстроил дом в Николаевке между старым садом и железной дорогой.
Вся семья дяди уже переехала в деревню. Приехал также дядя Владимир Сергеевич. Он оставался по-прежнему парализованный и ходил на костылях. Сделался совсем седым и на вид стариком.
Мы наслаждались деревней вовсю. Купались, гуляли в роще, я ходил на охоту. Вечером нередко отправлялись целой компанией на станцию встречать поезда.
Главным воспоминанием о тогдашней деревенской жизни осталась бешеная жара в комнатах по ночам. Окна мы запирали ставнями из опасения, что мужички могут пошалить. Думали ли уже тогда мужички о шалостях или нет, – не знаю наверное. Очень уж далеко мы стояли друг от друга.
Случайно однако пришлось побеседовать и с мужичком, и беседа получилась примечательная. На купанье мы должны были ходить через громадный капустный огород. На нем – сторож, как водится, глубокий старик, до того ветхий, что нельзя было с ним разговаривать из-за глухоты. Иду как-то купаться, встречаю другого мужика. Поздоровались.
– Что думаешь делать? – спросил я. Вопрос естественный, – раньше я никогда не видал его около пруда.
– Да вишь, хотим карасей в пруде половить.
– Разве Григорий Сергеевич приказал рыбу ловить? – удивился я.
– Не-е, мы для себя… – угрюмо и смотря как-то в сторону ответил мужик.
– Разве позволил Григорий Сергеевич?
– Чаво там позволил?! – дерзко вскинул на меня глазами мужик. – Чать рыба-то Божья!
– Рыба-то Божья, – согласился и я, – да пруд-то дядин, а не твой.
– Да ён ничаво не скажет.
– Ну, коли не скажет, хорошо, лови себе на здоровье… А много карасей?
– Много… большие, в ладонь будут. Знаменитые караси. Да у яго и сетки-то нету… – оправдывался уже мужик. – А мы ничаво, мы половим малость и таё… Яму фатит.
– Хорошая капуста, – переменил я неприятный для нас разговор. – Чья капуста-то?
– Капуста?.. Капуста вишь не наша. Эфто место кажинный год снимает один московский. Эфто место, видишь, наше, только оно ни к чему. Врезалось клином между Проней, барской усадьбой и деревней. Только и годится, что под капусту. Обчество и сдает место московскому.
– А почем? Сколько туг десятин?
– Шесть десятин.
– Почем же сдает общество?
– Дешево, за двадцать пять цалковых.
– А сколько заработает московский на этом деле?
– Надо полагать, рублев 500 возьмет чистогану, – прикинул мужик в уме.
– Сколько же лет уже, как сдаете?
– Да годов десяток будет.
– Пять тысяч! – воскликнул я. – Да ведь если бы сами работали, то вам, значит, больше бы осталось.
– Вестимо больше. Работаем чать мы, сторожим мы, собираем капусту и грузим в вагоны мы же опять. Вся работа наша.
– А денежки получает он, московский…
– А денежки получает ён! – ответил мужик и загреготал.
– Так отчего же вы сами не работаете? Ведь общество ваше имело бы уже не пять, а может быть десять тысяч денег. Целый капитал! Могли бы школу устроить. Запасный магазин, лавку, все что угодно.
– Это мы и сами очень понимаем, только нам это нельзя.
– Почему?
– Потому, обществом работать нельзя.
– Отчего нельзя? Нет людей, кто бы сумел работать?
– Не! Люди-то есть, только обчеством нельзя работать. Ничаво не получится… Обчество, потому… Никак нельзя.
– Ссориться, что ли, станете?
– Нельзя! Вот тебе и весь сказ. Сказано, обчеством нельзя.
– А куда идут деньги, что за аренду получаете? – Мужик не сумел объяснить, я не сумел уразуметь. Оказывается, мы плохо понимали друг друга. Так я и не узнал, куда шли деньги за аренду. Тогда мне это не было интересно, теперь я жалею, что не мог допытаться, что делало общество с деньгами. Разговор перешел на политику. Вернее, на вопрос о земле.
– Чаго там об этом куске говорить, – сказал мужик, – с яго все равно никакого толку. Нам зямли нужно много, а не шесть десятин. Вот если бы, значит, нам помогли выкупить землю у вас, вот это было бы дело.
– А сколько у вас теперь на душу приходится?
– Мало! Три с половиной десятины. Раньше было пять, а теперь три с половиной, да не на душу, а на семью. Что с ней, с трех-то, получишь!
– А прикупить нельзя? Вот если бы вы капусту-то сами сажали, то и земли могли прикупить.
– Сами сажали! – иронически передразнил меня мужик. – Сказано тебе, с обчеством нельзя. Помощь нам нужна… А почему у царя в англицком банке 300 мельонов? – вдруг выпалил он и вопросительно-злобно уставился на меня. – А вон оно что! – подумал я. – Революция уже докатилась и сюда.
– А на что тебе царские деньги?
– Как на что? Да ведь это чать наши деньги. Рассейские!
– Почему ваши деньги? Царь ли, ты ли можешь держать деньги, где хочешь. Хочешь у себя в банке, хочешь в Англии.
– Да ведь это не яго деньги, а наши, мужицкие.
– Да кто тебе сказал эту глупость? Во-первых, я только от тебя впервые услыхал, что у царя в английском банке 300 миллионов. Может, тебе кто наврал? А потом, что ты хочешь делать с этими деньгами?
– Это мужицкие, наши деньги, – упрямо твердил свое мужик. – И царь должон их нам отдать. Вот мы земли и прикупили бы.
"Не дурень ты, паря. Потому-то царь и держит свои деньги в аглицком банке, что знает ваши замыслы", – подумал я. Однако не решился сказать это мужику. Вежливый еще был. Гораздо вежливее дурака и нахала мужика.
Я был до такой степени удивлен этим наглым заявлением, что даже растерялся и не нашелся, что ответить. В уме мелькнула мысль, что, конечно, лучше было бы держать деньги в своем, русском банке, но разве можно царю сделать такую ошибку? А если революция перевернет все? Куда денется тогда нищий император? Мужиченко, видя мое замешательство, смотрел иронически и злобно. Это отрезвило меня.
– А кто тебе сказал про это? – спросил я и сейчас же понял, что сделал ошибку. Но было уже поздно. Мужиченко тоже обратил внимание, с кем говорит, и недоверие сразу закрыло ему рот.
– Читали в газетах. Газеты сами так пишут. Ваши же газеты и пишут! – обрадовался он, что нашел выход. – Нам што, нам все едино, сколько денег у царя, только газеты сами пишут, что лучше бы царь мужику своему помог, а не англичанке. Вот оно што пишут.
"Может быть, и действительно было в газетах", – подумал я. Газеты черт знает что писали. Вот и смутили мужика. Сами мы себе яму роем… До войны меня мужики звали к себе чай пить и на первое место сажали, а теперь вот чем угощают, упреками, да еще плохо замаскированными. Я с недоверием посмотрел на мужика, он ответил таким же взглядом, и мы молча разошлись, даже не попрощавшись.
Этот разговор долго не давал мне покоя и еще более укрепил мое собственное политическое мировоззрение. Я ясно увидал, как глупо, как преступно глупо делать революцию.
Первого июня состоялся приказ о моем переводе на Кавказ. Я тотчас же написал рапорт в Омск, прося разрешения отправиться прямо в Тифлис по окончании отпуска и прислать все бумаги и деньги в Рязань. Добрейший Александр Александрович не замедлил исполнить мою просьбу. Недели через две я получил полный расчет и предписание и стал готовиться к отъезду. Мой денщик Матушкин уложил чемоданы. Меня так заинтересовало новое место службы, что, не досидев до конца отпуска, я двинулся на погибельный Кавказ.
Опять дорога-путь. Как все пути в нашей России, дорога была прелестна. Маленький Ряжск. Красивая петля подъезда к Воронежу. Дон… тихий Дон… Тихим его называют, вероятно, потому, что на его берегах всегда бушевали человеческие страсти. По-русски всегда так, – всегда все наоборот. Ах, ты разбойник, – кричит восхищенная мамаша, подбрасывая на руках безобидного младенца. У нас на тихом Дону, – говорит казак, забывая про Емельку Пугачева и Стеньку Разина. Здравствуй Царь-Государь в Кременной Москве, а мы, казаки, на тихом Дону. Формула известная еще со времен Петра I и ярко выражавшая смысл желаний казачества: Не тронь, а то!..
Живописные станицы на вид уютны и домовиты. Вокзалы наполнены массой гуляющей публики и утопают в зелени. Самым некрасивым местом показалась мне столица войска, Новочеркасск: никакой зелени и грязный вокзал. К Ростову опять вид лучше. Вот вторично переехали Дон и помчались на юг. Опять богатые казачьи станицы. Жара "несосветимая" по местному выражению. После двух душных ночей в вагоне, часам к четырем дня, поезд подходил к Владикавказу.
Во Владикавказе я хотел сделать остановку, чтобы посмотреть этот город, а главное – знаменитый Казбек. Во Владикавказе же служил в пулеметной роте и мой давнишний друг и приятель по реальному училищу. У меня было сильное желание навестить его, и мы списались о дне приезда. Мой приятель встретил меня на вокзале и отвез в гостиницу, а не к себе на квартиру.
– Почему? – удивился я.
– Так, – был уклончивый ответ. – Я снимаю маленькую комнату у капельмейстера 81 полка, тебе там не понравится, да и тесно.
– Но в гостинице дорого, а я думал пожить у тебя с недельку.
– Ничего, в гостинице тоже хорошо, я ведь здесь временно и недавно. Меня из 82 полка назначили во вновь сформированную пулеметную роту, – говорил мой приятель.
– Работы много и работа интересная. Люди, как на подбор, молодцы. Забрался как-то к нам в казарму агитатор, а они его арестовали. Революционеры думали было устроить здесь вместе с горцами дебош и интересовались настроением пулеметной команды. Все подсылали узнать, как и что… Ну, после ареста двух разведчиков и притихли. Пулеметы не кишка для поливания улицы. Боятся нашу роту страшно. Да как и не бояться! Восемь пулеметов! снесем в минуту любую толпу. Офицеры молодцы…
– Вот только одно неприятно и тяжело, – продолжал приятель с легким вздохом, – почти все дни приходится нам сидеть в казармах, а когда тревожное время, то и ночи проводим там.
Особенно беспокойно было после бунта в Самурском полку. Слыхал об этом?! Там солдаты убили несколько офицеров и ранили самого командира полка… Все агитаторы проклятые! Они переодевались в солдатскую форму, приходили в казармы и развращали солдат, сбивая их с толку своими речами до того, что те теряли самообладание.
Следствие выяснило полностью, что бунт у Самурцев был подготовлен агитаторами. Нам потому сейчас же было отдано секретное приказание: не выходить из казарм. Опасались, как бы и наши Апшеронцы не устроили дебош. Тут ведь этих агитаторов хоть отбавляй. Каждый кинтошка агитатор! Весь Кавказ – это настоящее осиное гнездо! Не доглядишь, – и живо насмерть ужалят кинжалом.
Ты только подумай, – даже к нам, к пулеметчикам, забрались. Н-ну, можешь представить себе?! В пулеметную роту, в которую из всей дивизии набраны самые лучшие, отборные люди, – и тех пришли с толку сбивать. Наши пулеметчики их немножко погладили сперва, – мой друг сделал выразительный жест, – а потом прямо в жандармское управление.
Начальство сильно взволновано всеми этими революциями и приказало офицерам быть в казармах и днем и ночью. Вот мы и держим очередь: в роте постоянно два офицера налицо. Прямо как в кадетском корпусе!
А всему виной – газетные писания. Ведь это благодаря им наши унтера потеряли силу. Как можно было позволить писать так открыто, что будто наши унтера забивали солдат, мучили их, а офицеры-де ничего не делали… Ближе к солдату! – вопили газетчики, – а то офицеры были далеко от солдат, и мы-де оттого проиграли войну… Наш солдат был будто забит и неразвит…