Атаман Платов (сборник) - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 38 стр.


– Ваше слово, поручик?

– Невиновен! Вполне присоединяюсь к мнению делопроизводителя.

– Ваше, есаул?

– Невиновен! Нельзя предавать смерти человека, если нельзя доказать его вину.

– И мое мнение – "невиновен", – сказал Вершицкий. – По чести и совести мы не можем постановить иного приговора. К тому же он единогласный и сомнений нет никаких… Мы получим нагоняй, но мы не могли поступить иначе. Пишите приговор!

Больше получаса ушло на писание приговора, наконец, он подписан и положен перед председателем. Часы показывали половину второго, когда председатель приказал мне открыть двери и позвать подсудимого для объявления ему приговора.

Я раскрыл дверь. Весь балкон был забит народом.

– Ввести подсудимого, – сказал я, – для выслушания приговора.

Шатаясь и поддерживаемый конвойными, вошел несчастный татарин в комнату. Суд встал и Вершицкий торжественно начал читать приговор. Татарин ничего, конечно, не понимал. Он очень плохо говорил по-русски, а язык приговора был ему совсем непонятен. Его, очевидно, поразили торжественность и серьезность. Вершицкий и судьи стояли за столом, а я по другую сторону от стола, около двери, впереди своего столика. По мере того, как Вершицкий читал, лицо стражника бледнело все больше. Глаза закатились. Крупные капли пота покрыли лоб. Торжественность показала ему, что его конец пришел.

– И потому суд постановил признать стражника такого-то "невиновным", – закончил чтение приговора Вершицкий.

Вздох всей аудитории за дверями судилища был ответом на приговор. Татарин беспомощно склонился на плечо сапера.

– Переводчик, объясни ему приговор! – сказал Вершицкий. Тот сказал несколько слов по-татарски. Бедняга не понял его.

– Но я не виноват… – чуть слышно начал он. – Я не виноват… Аллах видит, что я не виноват… – Он задохнулся и с мольбой посмотрел на судей.

– Скажи ему еще раз, – приказал Вершицкий переводчику, – видишь, он так испугался, что не понимает ничего.

Публика вплотную притиснулась к дверям, оттеснив часовых.

– Ты не виноват, суд нашел, что ты не виноват, – кричал ему уже переводчик.

– Не виноват… Что это значит? – спросил оправданный, не веря еще своим ушам, что страшная смерть отошла от него. – Что будет со мной?.. повесят?.. – Весь дрожа и бледнея еще больше, поднял он глаза на меня.

– Нет, нет, – сказал я. – Нет, ты свободен!

Он посмотрел на судей, на меня, поднял глаза и руки к небу и вдруг с раздирающим душу воплем повалился на пол и, схватив меня за ногу, стал целовать сапог. Меня так и подкинуло. Я силился высвободить свою ногу, но не мог. Бедный судорожно сжимал ее и, истерично плача, выкрикивал – славу Аллаху и благодарность нам. Наконец, мы общими усилиями подняли его. Он никак не мог успокоиться. Слишком уж переволновался. Слишком уж страшен военно-полевой суд!

Не переставая плакать, стражник вышел вон из комнаты и, шатаясь, направился домой; с его преобразившегося счастливого лица не сходила улыбка и губы все время повторяли: велик Аллах и русские офицеры!

Князь Вачнадзе и революционеры бросились поздравлять нас. Это взорвало Вершицкого.

– Ваше поздравление совершенно неуместно, подпоручик, – обратился он к Вачнадзе. – Это доказывает лишь то, что вы не уверены в поступках своих же офицеров, мундир которых имеете честь носить и вы. Будьте уверены, что, если бы улики были против него, то никто из нас не задумался бы подписать смертный приговор. Мы исполняли долг, и нетактично поздравлять нас с этим.

– Мы все не обедали еще и ждали вас с обедом, – сказали другие офицеры, – чтобы выпить за счастливое окончание суда. Все рады, что не пришлось услышать смертного приговора, все рады за стражника.

– Это дело другое и мы с удовольствием принимаем вашу любезность, – сказал Вершицкий. – Действительно, полевой суд так страшен, что даже судьей неприятно быть, а воображаю состояние подсудимого.

– Брр!.. – произнес кто-то в стороне.

– А как подпрыгнул делопуд, когда татарин схватил его за ногу! – воскликнул Вершицкий.

Все весело захохотали.

– Еще бы не подпрыгнуть, – смеялся и я. – И так нервы натянулись во время суда… меня даже дрожь заколотила, когда он завыл и повалился на пол.

– Повалишься, – серьезно заметил командир второй роты, – виселица не шутки. Не только он, но и все мы были уверены, что его вздернут, когда принесли вам письмо. Мы все поняли, что генерал Вольский настаивает на наказании для примера прочим, вот почему и побаивались, что суд не осмелится оправдать. Оказывается, вы осмелились, и это только заставляет нас радоваться, что вы не сошли с пути истины! – закончил он шуткой.

Вершицкий промолчал. Обед шел весело. Публика расшалилась. Это была реакция после долгого напряжения нервов. Князь Вачнадзе поднял стакан вина и сказал очень двусмысленный тост, хитро переплетая, по кавказскому обычаю, свою речь примерами.

Ему больше из приличия, чем из сочувствия, ответили "ура" его единомышленники. Они посматривали на Киселева. Тот хмуро ел, делая вид, что не обращает внимания на молодежь. Нахальство князя и молчание подполковника мне не понравилось. Я встал и поднял бокал.

– Князь, – обратился я к Вачнадзе, – слушая ваш великолепный тост, я невольно вспомнил Жуковского. Он тоже расхваливал военных, исполнявших свой долг…

Все подняли глаза на меня.

– Так вот, я и предлагаю, господа, всем выпить за здоровье нового певца "восстания" русских воинов. Алла-верды вам!.. Ура!

Все сначала опешили, но моментально поняли: очень уж явственно произнес я не "во стане русских воинов", – а именно "восстания" русских воинов. Больше всех понравилась моя речь Вершицкому. Он, непьющий ничего, весело смеялся, аплодировал и, налив в свой бокал вина, подошел ко мне чокнуться. Громкое "ура" приветствовало мою шутку. Вачнадзе скушал ее полностью. Придраться было невозможно, – но невозможно было и не понять.

Глава XIII. Выписка газет

Полковник Исаевич приехал вскоре после суда. Он отболел два месяца и теперь вернулся, чтобы, пробыв для формы несколько дней, заболеть снова. Он сам не скрывал этого.

– Мною недовольны и мне лучше уйти, – уклончиво сказал он старшим. Распространился слух, что Червинов до мельчайших подробностей узнал уже все о бригаде. Узнал, что сам Исаевич играл в большого либерала, а за ним и много других офицеров, что газеты в бригаде исключительно левого направления. Исаевич получил от генерала приказ вывести этот левый уклон. Оттого-то он и болеет, что ему неловко теперь играть отбой.

Откуда публика узнает все, – прямо удивительно. Действительно, не прошло и трех дней с приезда Исаевича, а он уже отдал приказание собраться после обеда всем для обсуждения вопроса о выписке журналов и газет.

– Прямо, как в оперетке, – говорили злостные либералы. – Скоро нам предпишут, как институткам, читать отсюда и досюда, пропуская запрещенные места. Ладно! Посмотрим, чья возьмет…

Собрание открылось речью Исаевича. Он издалека и очень осторожно начал говорить о том, что журналы и газеты нашего собрания очень левого направления. На это могут обратить внимание. Это может быть причиной нежелательных разговоров или даже слухов об офицерском собрании. Он полагает, что офицеры выслушают его слова и примут их к сведению при выписке новых журналов.

Командир второй роты попросил слова.

– Все это очень удивляет меня, – начал он. – Мы, офицеры, вольны делать в своем собрании, что найдем необходимым, решая каждый вопрос большинством голосов. Решение большинством голосов исключает какую-либо тень подозрения насчет образа мыслей офицерства. Нельзя сказать, что выписывает заведующий библиотекой. Если бы это делалось одним лицом, можно было бы подумать, что это лицо нарочно выписывает издания левого направления. Выписка же производится всеми офицерами в особом собрании. Можно ли запретить офицерам знакомиться со взглядами левых газет и партий? Думаю, нельзя, уже по одному тому, что было бы странно не делать разведку в сторону неприятеля.

– Хорошо сказано! – послышались возгласы собрания.

– Это раз, – продолжал капитан. – Второе, мы не дети, и странно запрещать нам читать то, что мы хотим. В-третьих, я должен сказать, что командир батальона и полка никогда не председательствует при решении вопросов собрания. Это право принадлежит старшему офицеру батальона. Командир не член собрания, а лишь гость. Присутствие командира стесняет общество высказывать свое мнение и у нас получается уже не наше, офицерское собрание, а нечто официальное… выше нас стоящее. Не лучше ли тогда просто приказать нам, за наши же деньги, – подчеркнул он, – выписать те журналы и газеты, которые найдет нужным начальство? Только я заранее говорю, что такой контроль и недоверие оскорбительны. Я предпочитаю отказаться совсем от газет и собрания, чем быть на положении институтки. Если мне не доверяют, пусть скажут прямо, и я уйду в отставку или в запас. Читать же только "Новое Время" или "Инвалид" меня никто не может заставить, ни обязать. – Он поклонился командиру и сел.

Тотчас же все зашумело, забурлило, будто рой пчел потревожили. Я вспомнил и нашу историю с Яснецким и похоронным обществом. Конечно, за наши собственные деньги мы можем делать, что хотим; но это при условии нашей верности, – подумал я.

А странно, теперь больше всего обиделись революционеры. Они горячо восстали против недоверия к офицерам. Монархисты молчали, как убитые. Они молча слушали спор между командиром и офицерами-либералами. Командир наконец признался, что действует по личному приказанию начальника бригады. Это его требование и он проверит выписку журналов.

– Значит, он не уверен в нас? – заволновались офицеры.

– Значит! – ответил командир. Монархисты переглянулись. Я поймал выразительный взгляд Вершицкого.

– Мало того, – продолжал командир, – я ухожу в отставку и это показывает вам, что он не уверен и во мне. Все это прискорбно и является результатом времени и проигранной войны. Приходится подчиниться, и я настойчиво советую вам не шутить с огнем. Можно сгореть или опалить навеки крылья…

Все переглянулись. Шум и разговор прекратились. Подсчет голосов показал, что мнение в батальоне разделилось на две почти равные части. "Новое время" получило столько же записок, сколько "Русское слово". "Речь" получила большинство голосов. "Нива" и "Русский Инвалид" – меньшинство. Остальные газеты, левых и правых направлений, почти по одинаковому числу голосов.

Тут-то и произошло то, чего никто не ожидал. Исаевич взял список, прочел его и подчеркнул те газеты и журналы, которые нашел допустимыми. Его выбор пал почти исключительно на газеты правого направления.

Революционеры попробовали было запротестовать; но тут полковник встал и сердито заявил, что это его приказание и так будет. Собрание разошлось. Революционеры волновались и спорили вовсю, монархисты радовались, что наконец-то начальство взялось за ум.

– Давно пора прекратить политику в частях, – говорили монархисты. – И не только нужно запретить левые газеты, но и удалить левых офицеров. Хорошо было бы убрать и от нас наших революционеров.

– Я уже давно думал об этом, – неожиданно вставил свое слово и новый командир 1-ой роты Селунский, монархист убежденный. – Мне очень подозрительна работа моих младших офицеров. Они любят работать только в ротной школе. Когда я подхожу, разговоры прекращаются. Вачнадзе и Ананьин, безусловно, что-то говорят солдатам, но что, не могу доискаться. Я был бы счастлив освободиться от них… Но как это сделать?.. Улик нет…

– А что, газве они вгедны? – сразу насторожился Киселев. Не знаю почему, но в этот вечер ему были сообщены нами все наши сведения насчет нашей пятерки, как мы прозвали их. Покупка оружия, прокламации Святского, угроза Вачнадзе офицерам, выписка газет и наконец подозрения Селунского. Длинное лошадиное лицо Киселева подернула едва заметная, злорадная улыбка и глаза заблестели.

– А почему же я не знал этого раньше?

– А почему вы отказались идти на совещание, когда мы вас звали? – ответили мы вопросом на вопрос. Он зажевал губами.

– Теперь дело пойдет, – сказал мне Вершицкий, когда мы остались одни. – Киселев не успокоится, пока не узнает всей подноготной. Теперь он и компот забудет и спать перестанет.

Глава XIV. Охота

Мне до такой степени надоела политика, что тошно делалось от одной встречи с "пятеркой". Мои мысли были заняты другим. Каждый свободный день я стремился в Ходжалы к Иванову, чтобы поохотиться на фазанов. Под предлогом настрелять дичи к празднику для собрания, я получил трехдневный отпуск.

В Ходжалы доставили меня на почтовых. Приехал я туда часа в 4 дня, но Иванова не застал, он уже ушел на охоту. Я взял ружье и отправился один побродить к берегу речки Ходжалинки.

В ее зарослях я убил первого в моей жизни фазана, красавца петуха. Возвращаясь домой, встретил у самой станции Иванова. Его трофеем была фазанья самочка. Мы условились выйти на следующий день чуть свет утром, взяв с собой человек пять солдат.

– А теперь пойдем готовить патроны, – сказал Иванов.

Довольно большая комната для проезжающих станционного дома отведена была офицерам. Командир роты, штабс-капитан Унжиев, армянин, с самым некрасивым лицом в мире, покрытом к тому же огромными прыщами, сидит за столом против Дукшт-Дукшинского. Тот еще подпоручик, но успел постареть: бледное, изможденное лицо, длинный нос оседлан очками. Он или читает запоем, или проводит время в созерцании. То впадает в мрачное уныние, то горит восторгом. Эти чувства могут являться к нему из-за пустяка. Увидит бабочку и пришел в восторг. Весь мир кажется ему прекрасным. Потерял очки, не может найти их и готов чуть не покончить самоубийством. Нудный и неприятный тип!

Около окна стоит Святский. В руках палитра, длинная палка, кисти. Он художник-самоучка, воображает, что гений, думает бросить службу и пойти по дороге славы. Мечтает написать большую картину. Теперь работает над деталями к ней.

На кровати лежит труп молодого самоубийцы. Из виска течет струйка крови. На полу револьвер. Самоубийца-офицер, очевидно, левша и застрелился левой рукой, которая беспомощно соскользнула на пол. Детали вырисованы аккуратно. Картина будет большая, в натуральную величину. Смотрю я на все это и думаю, – почему теперь молодые такие мрачные? Взять любого из них. Или обозленный монархист, или еще более обозленный революционер.

Плохое дело политика для молодежи. Политика отнимает радость жизни, беззаботное существование и быстро старит юношу. Делает их самоуверенными людьми, почитающими себя очень умными, и в то же время нетерпимыми в обществе.

Поганое положение у Унжиева. Он вечно улыбается, рот до ушей, старается угодить всем и каждому и со всеми жить в мире. Даже солдаты зовут его отцом родным. Потворствует, значит, им вовсю.

А вот с офицерами ничего поделать не может. Заспорят и хоть вон беги. То Иванов нападет на Дукшинского и Святского. То Святский на Дукшинского и Иванова. Дукшинский тоже флюгер. Сегодня он революционер и готов бросать бомбы, завтра он ярый монархист. Это злит его сожителей, и споры у них без конца.

Унжиев старается всех примирить. Он страшно боится, что эксцентричный Дукшинский может пустить в ход револьвер, с которым он вечно носится. Боится и Святского. А вдруг тот прокламации подкинет или еще что-нибудь учинит. Поэтому он революционер со Святским, монархист с Ивановым и философ-шалава с Дукшинским. Все его не ставят ни в грош…

Увидев моего фазана, Дукшинский пришел в восторг.

– Это вы убили его? Вы стреляете лучше Иванова! Он убил лишь эту серую птичку, – смотрит он на фазаниху. – А это!.. Это прелесть! Какое чудное оперение! Какая красота! Как интересно, верно, быть охотником. Вы идете и завтра?.. Я тоже хочу стать охотником. Где бы достать ружье? Разве нет у почтового чиновника? Какая прелесть бродить по горам. Вот это жизнь! Это настоящая жизнь!.. Нет! Унжиев, разрешите сейчас же поехать в Агдам. Я попрошу ружье у подполковника Вершинского.

– Эй! – закричал он денщику, – посмотри, нет ли проезжающих, да приготовь мне одеться, я еду в Агдам… Ах, какая роскошь Кавказ! Дикие скалы… фазаны… козы… Ах!!

– Ладно, ладно, – говорил ему Унжиев, – идите ужинать. Завтра увидим, что делать… Посмотрите, какое мясо нам приготовили, прелесть!

Дукшинский поковырял вилкой в маленьких кусочках бараньего мяса, от которого пахло овчиной. Жесткое мясо сделалось еще тверже от неумелой стряпни.

– Это по-вашему, по-кавказски, прелесть, – начал Дукшинский, уже недовольным голосом. – Мне эта прелесть больше не лезет в горло. И это отвратительное сало или жир… Черт знает что!.. Все губы потом покроются этим жиром, от которого воняет… Жир стоит во рту, все облипнет… Горячим чаем, и то не отмоешь скоро. Черт побрал бы ваш Кавказ! Я хочу есть, а тут или солдатский борщ, какую-то солено-кислую бурду подают, или эту баранину… Нет ли чего другого? Хоть огурцов или помидоров?.. Я бы теперь съел рубленую котлетку или сочное филе-соте.

Он жевал мясо и делал гримасы.

– Вот ваша баранина, – Дукшинский вынул пальцами изо рта какую-то жилу и показал нам. – Разве это можно есть?

– Ну вас к черту, Дукшинский! – крикнул на него Иванов. – Вы думаете, это вежливо – показывать всякую дрянь, что вы изо рта выудите. Ведь мы едим! Тошнит от ваших фокусов. Это вам не Тифлис и не ресторан Онон, а Ходжалы, где ничего достать нельзя.

– Да я не вам показываю, а Унжиеву.

– А мне что показывать? – сказал тот, – я ем, что и вам подано.

– Тьфу! Проклятое сало, весь рот облепило…

– Да чего вы плюете в мою сторону! – возмутился и Святский. – Брызги летят во все стороны… Невежа!

Все посмотрели укоризненно на Дукшинского.

– А черт с вами!.. – бросил тот вилку на стол. – Осточертела мне и эта проклятая жизнь в проклятых Ходжалах, и вы все надоели со своими капризами… Просто слова сказать нельзя. Сил нет быть с вами… в этих диких горах… Завтра же подаю рапорт о переводе… А не переведут, – застрелюсь! – истерически вскрикнул Дукшт-Дукшинский, вскочил из-за стола и убежал, хлопнув дверью.

– Видели? – спросил Иванов, обращаясь ко мне. – Не типик ли? Только что перед этим восхищался Кавказом, а теперь стреляться от Кавказа хочет.

– Ненормал! – важно произнес Святский.

– Очень нервный человек, – подтвердил и Унжиев. – Впрочем, оно и понятно. Мы все заняты. Иванов охотой, Святский рисованием, я ротой, а он целыми днями ничего не делает. Слоняется из угла в угол, мечтает поступить в юридическую академию, а сам только воздушные замки строит. Вот и сбесился.

Мы уже укладывались спать, когда Дукшинский вернулся. Ночь, как всегда, стала очень холодной. Он потребовал горячего чаю. Угрюмо сел за стол и подпер рукой голову. Лицо было мрачное, отчаянное. Я, впрочем, недолго видел его. Усталость за день взяла свое, и я скоро крепко заснул.

Еще черти и не думали начинать свои ежедневные кулачки, как денщики разбудили меня и Иванова. Было совершенно темно и холод пробирал все тело. Прочие сожители сладко посапывали, укрывшись с головой одеялами. Мы торопливо оделись и вышли на двор. Адский, пронзительный холод тотчас же забрался под летнее пальто. Нас ждали саперы, человек пять, все любители охотники.

– Далеко идти? – спросил я Иванова.

– Далеко! Верст семь, зато хорошие места. Много фазанов.

Назад Дальше