Весь разговор происходил часу в пятом, а к началу утренних занятий Елисеев уже является и сокрушенно докладывает, что ничего не нашел. Пугали они ведьму и полицией, да она ото всего отказалась.
– Нешто можно, грит, всех пьяницов упомнить, что ко мне по ночам лазают. – Говорит только, а сама, подлюга, всех помнит и всеми делами сама заправляет, ведьма проклятая. Под ее началом и жулики состоят, они и раздели-то парня. Теперь одно остается – покупать мундир и шинель.
– Да где вы купите?
– Были бы деньги, а купить завсегда можно, – отвечают саперы. – Те же воряги и продадут.
– А сколько же денег нужно?
– Рубля за три все справить можно, вот только где денег достать?
Это действительно вопрос. По тогдашним временам три рубля была такая сумма, что достать ее было трудно не только у солдат, но и у офицера.
– Хорошо, я дам, – говорю я и даю три рубля из денег солдатской лавочки.
– Посылай купить шинель и мундир, – говорю Андрееву.
– Благодари их благородие, аспид, – шипит фельдфебель, – да убирайся в роту… А уж я тебя по всей форме, подлеца, разделаю.
Купили одежду, набили подлецу морду, как следовает. Спасли от суда и от бесчестия и парня и роту; все так провели, как бы отец для сына своего сделал.
Прихожу домой, смотрю, денщики со всех ног бросаются, наперебой угодить стараются, заботу о моей особе самую нежную высказывают. Чего это они так сегодня заработали?! А немного спустя мой Федорчук не может уже больше удержаться и докладывает, что провинившийся парень плакал в роте и громко Бога молил за мое здоровье.
– Да как и не молить, отлепортовали бы и крышка ему…
Теперь же жизнь пошла другая, – навыворот… Фельдфебеля и унтера уже не начальство, а "шкура". Боятся они теперь своих подчиненных. Прежде они были промежуточной инстанцией между офицерами и солдатами, – и тем и другим близкие, свои.
Разве можно было свернуть головы солдатам раньше при таких фельдфебелях, как Андреев, да взводных, как Елисеев? Вот революционеры, да либералы и принялись травить начальство из солдат. Слово "шкура" было подхвачено обществом, которое свою же армию обливало ядом незаслуженного презрения. Обиделись унтера и ушли в себя. Очень дельно и хорошо определил свое положение в роте новый фельдфебель Симонов, сверхсрочный унтер-офицер еще старого закала.
– Какой я теперь фельдфебель, если за всяким пустяком должен к ротному бегать! Раньше у нас этого и в помине не было. Каждый шел к фельдфебелю. Фельдфебеля и взводных пуще офицеров боялись.
Как молния мелькнуло у меня в голове воспоминание об Андрееве. "Не докладайте фельдфебелю", – просил солдатишка офицера, сделавшего ему замечание. Бежал следом и просил.
– Прежде мы были начальники, – печально говорил новый фельдфебель Симонов, – а теперь мы что… Шкура! – гневно вырвалось у него ненавистное слово. – Шкура!
Глава XX. Одичавшие от воли
Печальные результаты русско-японской войны заставили общество ближе присмотреться к своей армии. В поисках причин поражения горечь и обида направляли людей по ложному пути, к совершенно неправильным выводам. Вместо того, чтобы понять свои ошибки, свою лень, неумение и порочность, общество накинулось страстно и безудержно на власть. Ее обвиняли в неспособности, в бессилии и в злобной реакционности. Общество стало открыто на сторону революционеров и принялось с ними вместе разрушать старое государственное здание. Когда же армия, руководимая офицерами, проявила присущее русскому народу чувство порядка и стала на защиту государственности, – то революционеры и общество еще больше ополчились против офицерства.
Писаки разные писали в таком духе, что солдата, мол, учит больше унтер, а офицер ничего не делает. Писаки не понимали, что дело-то наше много труднее. Вся наша служба, работа и жизнь зиждилась на формуле: "За Веру, Царя и Отечество… до последней капли крови!"
Разве можно объяснить веру? Разве не известно было, что всякая попытка объяснить веру приводит к безверию и к ересям? Что мы смеем объяснить в вере? Какое право мы имеем говорить о Боге?.. Значит, и не болтай попусту. Молись утром и вечером перед иконой, или пой молитвы, стой на вытяжку. Перед Богом стоишь! Кланяйся Ему в землю…
Второе Царь. Можно ли объяснить Царя? Начнешь объяснять, да так запутаешься… Царь для солдата должен быть почти таким же недосягаемым, как Бог. И он будет слушаться его не рассуждая. Самая верная дисциплина.
Зазубрил, что такое есть знамя, и почитай его как святыню, тоже не рассуждая. Начнешь рассуждать и заменишь святое знамя, с изображением креста и лика Спасителя, какой-нибудь красной тряпкой. Это мы уже видали.
Отечество! Защищай его до последней капли крови. Бей врагов внешних и внутренних. Тоже и здесь не много нужно рассуждений. Рассуждения непременно приведут к спорам, да ссорам, к партиям и… Эрфуртской программе. И это мы уже видели.
Вместо того, чтобы улучшить положение унтер-офицерского класса, его стали унижать, сводить на нет. Явилось новое направление и у солдат: нежелание быть унтер-офицером. Добились того, что унтер-офицер стал переходить на сторону солдата. И армия оказалась расколотой.
Офицер далек от солдата главным образом тем, что не живет с ним одной жизнью. Не ест с ним, не спит в казарме, не слышит его разговоров, не делит с ним его досуга. Не ведет с ним задушевных разговоров.
Благодаря же пропаганде это отдаление может превратиться в пропасть. И не только умышленная пропаганда несет это зло. Нет. Также распущенность и болтовня.
А теперь с возвещением "свобод" все стали болтать. Болтает плохие слова дума. Болтают газеты и журналы. Болтают неладное враги внутренние. Доболтались и солдаты. Нужно уходить, Симонов прав, что тоже не хочет оставаться дальше на сверхсрочной службе. И я тоже решил покинуть строй, ставший мне теперь чуждым.
Я отлично понимал, что прежде, чем обучать сознательно солдата, нужно обучить всю Россию. Нужно чтобы каждый, до последнего мужика, был наставлен в школе в вере и в любви к царю и к отечеству… Тогда на этом "фундаменте" можно было бы и выводить узоры по системе наших теоретиков.
А у нас не только обучения всеобщего не было, а никто из представителей власти, ни из русской интеллигенции не задавался даже вопросом о воспитании нации. Не нашлось тогда человека в России, который эту задачу поставил бы во главу угла. Как важнейшую и главнейшую, как жизненную задачу.
Немногочисленные школы попали в руки революционеров. Фундамент рекрута, молодого солдата, был шаткий. Дисциплина ослабла. А разве может существовать хоть какая-нибудь армия без дисциплины? Подумал я, подумал и подал рапорт о командировании меня в С.-Петербург, в военно-электротехническую школу.
Я никогда не был приверженцем кулака и сам не любил этот вид воспитательского воздействия. Как я уже имел случай сказать, среди нас, учеников Николаевского инженерного училища, вообще не было мордобоев. Особенно того времени, до японской войны, когда живо было еще влияние Шильдера и Ивкова, старые традиции, когда еще в стенах родного Михайловского замка веял дух наших предшественников – юнкеров Лескова и Достоевского.
Мне ясно было, что заменять кулак унтер-офицера критикой на него – дело пагубное. Ведь унтер был начальник без особых прав в отношении подчиненного. Чем ему было поддержать свой авторитет? Бегать жаловаться к фельдфебелю? Назначать не в очередь на работы? Делать выговоры? Все ведь это на смех курам: это не для крепкого и сильного народа, стоявшего еще на примитивной, патриархальной ступени. Вот унтера и пускали в ход то, что уважалось народом. Смею заверить, что безрассудства или злобы не было, злоупотребления кулаком не было тоже. Хорошего, работящего и честного солдата не били никогда.
Война опять-таки показала и следующее: наибольший процент потерь несли в своем составе офицеры, за ними унтера. Значит, и те и другие служили по чести. Общественное мнение не поняло даже и этого и, как бешеное, накинулось на них. Плохие учителя… вынесло оно им приговор после неудачной войны. И стало, походя, поносить и ругать их. Дошли до того, что даже самый проигрыш войны переложили на их плечи.
А что могли сделать эти честные слуги Царя и России, когда их посылали в бой по частям? Они безропотно шли и бились, то под Тюренченом, то под Вафангао, то защищая крепость Порт-Артур, которая, к слову сказать, – только в воображении профанов была крепостью. Их, как пешек, двигали и в огонь и в воду. Они не рассуждая, безропотно несли свою жизнь. По старой русской формуле – переносили холод, голод и прочие солдатские нужды… Во имя защиты – Веры, Царя и Отечества!
В последние дни Артура на Высокую Гору приходили солдаты по одиночке, со словами: "умирать пришли за Веру, Царя и Отечество". Приходили добровольно умирать… Пусть приведут подобный пример из жизни другой армии!
Общество не заметило великого подвига своего офицера, унтера и солдата. Глаза общества были залиты злобой, что наполняла прессу тех годов. Общество, глупо повторяя злые слова об армии, обидело не ее, а себя, весь народ свой.
Но злое слово сделало свое дело и поднесено оно было искусно. Вон даже Белков и Святский, чисто русские люди, а служат ему от всего сердца, не умея читать между строками. Не видя, что сами помогают врагам отечества. Эти враги представлялись им друзьями народа.
Ну, и пусть насаждают революцию, пусть ведут народ и армию к бунтам, а я отойду в сторону, в электротехническую школу, – так думал я. Мне было тяжело это решение. Я любил строй, любил солдат, любил армию больше всего на свете. Сколько раз у меня проступали даже слезы обиды, когда я читал несправедливые нападки на нее, бездоказательные, нечестные, злобные нападки. Хорошее, славное, подвижническое не замечалось… А сколько их было, этих подвигов!
Вот матросы, не желающие сдавать миноносец. Они тонут вместе с ним. И уходя в холодную, бездонную пропасть океана, они прощаются с жизнью кличем: За Веру, Царя и Отечество!.. Вот солдаты, тщетно старающиеся удержать вдесятеро сильнейшую армию, переправляющуюся через Ялу. Их засыпают градом снарядов в их жалких окопчиках. Недальновидные политики хотели по обыкновению, – "за пятак да с бархатом", – выиграть войну без расходов от казны. Не давали денег на укрепление позиций. Живым мясом хотели заградить путь врагу. А мясо и впрямь было лихо подготовлено. Не прикажи отступать, и все полегли бы до одного за "Веру, Царя и Отечество".
Общество не поняло ни подвига, ни трагедии офицерской и солдатской души и осудило нас же за Тюренчен, за Порт-Артур и за Цусиму.
Общество напало на свою армию, стало даже радоваться ее неуспехами и безумно кричать: "чем хуже, тем лучше!" Общество стало ругать офицера и солдата, а в то же время рукоплескать иудам-предателям, хлопотавшим за границей, чтобы иностранцы, – упаси Бог, – не дали денег на продолжение войны.
Революционное злое слово полезло всюду. Офицеров, верных присяге и слову дворянина, стали называть черносотенцами, опричниками, палачами народа. И ничего нельзя было поделать. Решительно ничего: клевета на офицера и армию, как ядовитые газы, ползла всюду, смущая умы даже родственников офицеров и находя слабых среди самих офицеров. Простаки – теоретики по Марксу и Энгельсу и прочей их братии – думали, что стоит воцариться конституции или республике с знаменитой трехвосткой: "свободой, равенством и братством", – и все переменится, как по мановению волшебного жезла.
В результате всей травли – хорошие солдаты приуныли, сволочь возликовала. Бунты то и дело вспыхивали то тут, то там… И, однако, все же добиться не могли ничего. Крепок был еще офицер, крепок сверхсрочный унтер и послушно большинство солдат. Знали они, что дай только волю, и одичавшие от свободы толпы зальют кровью всю страну.
Одичавшее от воли общество ничего уже не видело перед глазами и неслось к пропасти, к революции, вслед за своей первой думой. Вот уж к кому были приложимы слова изменника-профессора: Что это? Глупость или преступление?..
Революционеры пришли в неистовство. Бомбы, револьверы, прокламации – работали вовсю. Журналы, один гаже другого, доходили до нас. Естественно, что наше настроение падало. Монархисты все больше чувствовали себя прижатыми в угол. Даже генерал Червинов не наказал ведь в сущности солдат за готовящийся бунт. Наши революционеры поняли это по-своему: не посмел…
Известно, что долгой и настойчивой тренировкой можно приучить даже кошку есть огурцы. Упорными нападками на нашу армию начали приучать и нас к тому, что мы только черносотенцы и опричники. Иной раз даже невольно приходила мысль в голову, а и впрямь не враг ли я своему народу? Может быть, мы мешаем ему идти вперед по пути прогресса, выражаясь высокопарным языком революционеров. Но что же, все эти экспроприаторы, бомбисты, революционеры и прочая левая братия были именно теми водителями прогресса, которого ждал народ?.. Здравый смысл, добрые желания, ложь и глупость так перемешались в одной чашке, называемой общественность, что невозможно было разобраться.
Моя собственная сестра, Леля, учившаяся в Петербурге в женском медицинском институте, студентка значит, и та писала в одном письме, что нахал привязался к ней на улице и шел за ней. – И ни одного городового! – восклицала она патетически, со многими восклицательными знаками. И это в столице… Что же делается в провинции? В следующем письме она жаловалась уже на полицию, что та не разрешила произносить речи на похоронах какого-то социалистического вождя…
Тифлисского полицмейстера, ротмистра Мартынова, ругали на всех перекрестках. Бросали в него чуть ли не каждый день бомбы за ловлю революционеров и тайных типографий. Восхищались бросателями бомб и ругали солдат, которые обстреливали дома с засевшими там революционерами. Восхищались ловкостью экспроприаторов на Эриванской площади и смеялись над конвоем и полицией. Если же что-нибудь угрожало этому самому обывателю лично, даже не его жизни, а удобствам или имуществу, то обыватель громко орал в страхе: "Городовой!.."
Смешно и глупо.
Глава XXI. Попытка сближения
Селунский закрыл, наконец, ротную школу, чем были очень недовольны и Вачнадзе, и Ананьин. Он упорно работал над ротой. Новый фельдфебель мало-помалу забрал сапер в руки. Однажды ко мне пришел каптенармус 1-й роты с просьбой походатайствовать за него об отпуске на месяц.
– А отчего ты сам не пойдешь к командиру?
– Они очень уж сурьезно поступают, – ответил унтер, – придешь к ним проситься в отпуск, а командир и начнет вспоминать проступки: тогда, мол, то-то сделал, тогда другое. Очень его за это рота не любит.
– Не любят дураки да сволочь! – резко ответил я унтеру. – Ты и сам должен понимать, что роту нужно держать в порядке, – как ты должен держать в порядке свой цейхгауз. Если ты знаешь, что у тебя все исправно, смело иди и просись в отпуск. А если чувствуешь за собой грешки, так лучше и не ходи.
К несчастью, штабс-капитан Селунский обладал прискорбным качеством – не нравиться окружающим. Честный, исполнительный, хороший работник, он не пользовался симпатией ни солдат, ни офицеров. Он был тип педантичного работника, то, что получило название "нуда" или "трынчик", работник без страха и упрека. А это именно и не нравилось тогда русским. Они любили больше тип "ничаво", то есть не педанта, а рубаху-парня. Пусть он сегодня подерется, зато завтра пропустит даже проступок.
Это сходилось с их взглядами, выражающимися на их языке "ничаво". Теперь особенно им не нравился педантизм на службе и они жаловались на таких офицеров.
Молчанова же, с его неуравновешенностью, любили. Он теперь принял временно адъютантство, соединив его с прежней должностью казначея. Перегруженный работой, он часто задавал писарям гонку. Сегодня обругает, а завтра шутит и смеется с ними. Писаря рассказывают ему все новости, он их всегда выслушает участливо, а потом накричит на них же, что опоздали с бумагой. Но никто и не думает на него рассердиться.
Как-то вскоре писаря попросили у Молчанова разрешения устроить им в гостинице ужин. – Казаки пьют, и нам хочется повеселиться. – Указание на казанов смутило душу Молчанова. Он разрешил, только приказал молчать об этом. Писаря пришли в восторг и пригласили на ужин и самого Молчанова. Он обратился ко мне за советом.
– Что сделано, то сделано, – сказал я. – Если это станет известно Червинову, быть большой беде. С другой стороны, – почему казаки могут пить, сколько хотят, а саперу нельзя? Я сам люблю своих сапер, даже еще и теперь, и сам выпил бы с ними охотно и потанцевал бы, как с казаками. Только ведь с точки зрения начальства, это преступление.
– Плевать я хотел на их точку зрения. Я пойду к писарям. Пусть потом хоть выгонят со службы… А вы пойдете? – спросил меня испытующе Молчанов.
– Пойду, чтобы посмотреть, как у вас вечеринка выйдет.
Крадучись, как заговорщики, прошли мы оба вечером из наших номеров через базарную площадь и дошли до другой гостиницы. Идти пришлось через двор, где стояли два орудия артиллеристов. Было темно, и нас никто не заметил.
В большой комнате с завешанными окнами стоял длинный стол, и за ним сидели уже наши писаря. Они, конечно, встали, любезно приветствовали своих офицеров и усадили нас рядышком, за серединой стола. Наставлено было все, что только можно было достать в гостинице. Подозрительные сардинки, вонючие кильки, неизменный шашлык.
Мне интересно было видеть, как будут вести себя писаря. Как будут пить, есть вилками, курить. На председательском месте сидел старший писарь по строевой части. Большой, красивый блондин. Всех писарей с литографщиками было человек десять.
Начало ужина прошло очень скромно. Все говорили тихо и чинно пили водку. Ловко справлялись с вилками и ножами. Право, если бы все это разрешалось и писарей не держали бы в слишком ежовых рукавицах бесправия, то они были бы в обществе не хуже почтово-телеграфных чиновников. Писаря считали себя выше простых солдат. Они работают головой, а не ногами, – как выразился старший писарь.
Но на это он получил от меня немедленно ответ: вот именно они, писаря-то, работают не головой, а руками, потому что не составляют бумаг, а их только переписывают. Работает головой тот, кто несет ответственность и за смысл работы. В этом отношении работа солдата, да еще в бою, несравненно труднее и самостоятельнее. Нужно очень и очень работать, именно головой, мозгом, чтобы с честью выйти из сражения.
Отповедь подействовала. Дальше говорили уже осторожнее, избегая критики. А что за разговор для русского человека, если нельзя критиковать? Мы все чувствовали себя точно связанными, каждое слово обдумывали. Писаря пытались было вознести Молчанова и меня за то, что не побрезговали ими. Я тотчас же остановил и это.
– Вы напрасно говорите это слово "побрезговали". Никто и никогда не брезговал вами. Это выдумка. Вы сами отлично знаете, что мы, офицеры, всегда разделяем ваше общество. Я вон на охоте и с Гродзицким, и с батальонным барабанщиком постоянно живу одной жизнью. Вместе едим, рядом спим, вместе и чай пьем. На войне вместе в окопах жили. А что наш устав запрещает быть вместе с солдатами в гостинице, в театре, – так это понятно. Запрещает вместе курить, пьянствовать – тоже понятно.
– А казаки? – спросил один из писарей. – Отчего, когда казачьи офицеры пьют, они завсегда своих казаков приглашают?.. Вот сотенный сколько раз у вахмистра обедал…
– То другое дело, – сказал следующий писарь, – казаки все равны. Они придут в станицу после службы, а вахмистра, может, станичным атаманом выберут. Вот он и начальник тогда самому своему сотенному.