Фердинанд Селин Бойня - Луи 6 стр.


* * *

Должно быть, он не был таким уж жестоким по натуре… Он не слишком обременял нас взысканиями, лейтенант Порта дез Онселль… Я пытаюсь вспомнить. Очень трудно дать себе в этом отчет по прошествии стольких лет… Кто же из офицерья был самым главным мучителем?… В самом деле? Кто из пяти эскадронов больше всех нас муштровал? кто свирепствовал с раннего утра до позднего вечера, до потери рассудка, доводя народ своими разглагольствованиями до полного изнеможения… Издевательства над людьми… потоки дикой брани… повсюду, в казарме и в конюшне, на кухне и в манеже. Этому конца и края не было.

Я снова вспоминаю дез Онселля, спокойно стоящего у барьерного препятствия, вереницу медленно едущих новобранцев… хоровод начинается… лошади пускаются рысью… все в движении!.. Настоящий цирк!

Я, Фердинанд Бельзебют, изъездил там на своей кобыле все вдоль и поперек… всеми аллюрами… шагом… рысью… карьером… почти выброшен из седла, пытаюсь удержаться, повиснув вниз головой… Я разбил себе жопу вдребезги… не было места в манеже, где я не падал бы с лошади.

Я получил столько жутких тумаков и затрещин, казалось, что башке на плечах не удержаться, что она улетит, как камень из пращи, моя кожа задубела, слезла клочьями… сколько раз я мчатся, зацепившись шпорами, с вывернутыми назад коленями, головой вниз, упираясь носом в лошадиное брюхо. Задом наперед! Мне конец! Паника! Вперед! Ввысь! Перекладины! Бездна! Голова идет кругом! Прыжки выше крыши! Тряска, от которой можно заблевать все небо! Кажется, что все мои внутренности перемешались, все кишки вытрясло, руки липкие от пота… резкий удар… к горлу подкатывает комок… блевотина растекается по кирасе, вот результат тройного галопа…

Это как в бушующем море, ураган, паника. У тех, кто судорожно пытается уцепиться за лошадей внизу на опилках, глаза вылезают из орбит, лошади гарцуют, все вокруг мелькает, затем наступает момент, когда все становится бесформенным, рассыпается на части, расплывается! черт возьми! и все такое прочее! чехарда! качели! все измотаны до предела! исцарапаны и изранены! все истошно орут! лошади резко поворачивают в сторону, снова пытаются сбросить седоков! Роют копытами землю! Жуткое зрелище!

Если случается, что я отступаю от основного сюжета моего повествования, что-то путаю по прошествии стольких лет после тех бурных событий, если это кажется просто потоком слов, если я представляю все в невыгодном свете, это оттого, что я слишком часто разбивал свою голову обо все эти препятствия, слишком много всякого барахла разбил собственным носом, до крови, на всех скаковых кругах всех манежей 16-го полка, к великой радости бешеных кляч, до их полного лошадиного исступления. У меня до сих пор звенит в ушах, мой череп – мой гонг, так сказать. Вдобавок память мне изменяет. Я не могу больше видеть изображения лошадей. Я веду жизнь жалкого кретина, близкого к самоубийству. Хоровод продолжается! Я чувствую, как меня поднимают! И оп, на лошадку! Карусель завертелась! Они спускаются вдоль стен… Все кобылы весело скачут вприпрыжку, как козочки!

Через время и пространство я снова вижу моего высокомерного "Мотылька", как живого, я вижу его там, в наплывах памяти… капитана Дагомара… Я едва успеваю его разглядеть, так неожиданно он возникает… сквозь облака опилок… Я его вижу… сквозь удушливый страх… капитана Дагомара… это он… это точно он… с каждой минутой я вижу его все отчетливей… Я цепляюсь за лошадиную гриву, за стремена. Порыв ветра подхватывает меня, грохочут копыта, сверкают подковы…

Капитан Дагомар, таким, как я его представляю, он плывет по океану… Он плывет наугад… Несется по волнам… Я внезапно меняю место действия… Слышен шум… Это грохот манежа.

"Фердинанд! Фердинанд!" Я слышу его… Мне кажется, что я слышу…

"Где он опять, этот шут гороховый?" – спрашивает он у унтера… Ему оттуда меня не видно.

Я не собираюсь ему отвечать. Я натыкаюсь на перегородки, падающий с ног от усталости после взбучки, снова не могу найти дорогу, иду на стук копыт, на звон подков, избитый до крови, я сжимаюсь в комок, я изрезан на мелкие клочки, стерт в порошок. Я испаряюсь.

* * *

Капитан Дагомар, в своем несуразном кепи, похожем на аккордеон, узком спереди над бровями, с высоким верхом, с дурацким козырьком, наблюдает за нами. Я вижу его впалые щеки, он похож на жуткий призрак, на скелет. Он невесомый, как пушинка, на своей лошади. Она могла бы с легкостью сбросить его. Но он сидит в седле как приклеенный, его ноги обхватили лошадиные бока железной хваткой. Это настоящий кентавр. Он знаменит своим участием в конных состязаниях. Кубков у него не счесть. Его знают во всех странах, даже в Америке. Нужно видеть его в деле, на его рыжем Рубиконе, и даже на его второй лошади, Актинии. Он гордость полка по школе верховой езды.

Неожиданно он входит в манеж, он пришел взглянуть на новобранцев, чтобы оценить их успехи. Ни слова не говоря, он становится рядом с барьерным препятствием, терпеливо дожидается, пока все его преодолеют, пока вся компаниям вывихнет себе челюсти, пока лошади не понесут нас, пока не обрушится препятствие, пока мы не улетим вверх тормашками на опилки.

Когда вся эта круговерть наконец заканчивается, все разбредаются кто куда по манежу, люди, лошади, в этой невозможной неразберихе он кричит:

– Манежный! – Очень громко. – Дежурный! Барьер на последнюю яму!

Представление начинается.

Он скрещивает ноги на шее у лошади, натягивает стремена, подпрыгивает в седле… Вынимает из кармана монетку, два су… показывает ее нам… засовывает ее себе под ягодицы… всегда на рыси… Очень медленно подъезжает к препятствию… почти не галопируя… Взмывает вверх… одним махом перелетает через него… сразу же возвращается… торопливо… тоже рысью… руки опущены вниз… не отрываясь от седла… небольшой поворот… возврат… снова пускает лошадь вскачь… огромная скамья… не моргнув глазом… перелетает через нее и обратно…туда… обратно… один раз… два раза… десять раз кряду… взмывает ввысь… настоящая птица… Ни разу ничего не задев… Месье опускается… спокойно приземляется… монокль на месте… Ничего нового!..

Он делает еще два круга… Вынимает монетку из-под ягодиц… бросает ее далеко позади себя.

– Дежурный по манежу! Ворота!

Он выезжает натянутый как струна, прямо держа спину, рысью, натянув поводья. Прощается со всеми, низкий поклон, локоть отставлен в сторону. Он ни на кого не смотрит. Вот уже за пределами манежа, мы видим, как он уходит рысью, исчезает в ярком свете… Он раздувается от гордости, еще один великий день в его жизни…

Дежурный затворяет громадные тяжелые ворота… закрывает на засов… Праздник продолжается… теперь очередь за сержантом.

* * *

Бригадир Ле Мейо страдал от фурункулов. Они у него постоянно нарывали. Он был весь залит гноем. На маневрах, когда мы жили в палатках, он всегда испускал жуткие вопли, стягивая с себя рейтузы. Он уже не ходил к полковому хирургу, он вскрывал их себе сам, смело, прямо по живому, ножом. Хрясъ!

У него были сотни фурункулов, практически повсюду. Он делал себе повязки из соломы, кервеля и чеснока. Он не признавал никаких лекарственных компрессов, никакого этого дерьма собачьего он не хотел, только растительные средства, он очень гордился этим. Изготовление пластырей, это был целый ритуал. Он предупреждал салаг:

– Ребята! Ребята! Вот этот у меня нарывает! Вот этот гриб на жопе… Завтра он созреет! Салага его уничтожит! Представьте себе! Который любит сладкое! Я конфетка! Я вам говорю! Ко мне, птичка, желающая насладиться! Кто записывается?

Новобранец соглашался на литр вина за каждый вскрытый бубон… Тариф нашей комнаты. Это событие всегда обмывалось. Каждый раз одним и тем же белым, настоящим, из столовой, "дыханием огня"… Ле Мейо не признавал другого. Это из города? пресная водица! подделка! Наше? Ну, я вам скажу! пожар! Вулкан в груди! Если три года пить крепкие напитки, это вам согреет душу на всю жизнь.

Бригадир очень дорожил своим ординарцем Ле Камом, самая большая голова в нашей комнате и самый маленький хер, настоящая умора, прямо как улитка.

Самым "старым" после Мейо был Ламбеллюш. Нельзя было прикасаться к его вещам. Он спал через две койки от меня, а потом шесть салаг подряд. Таким образом, четыре разных разряда, еще трое старослужащих, трое салаг, всего шестнадцать человек в нашем обиталище, это и был наш "третий второго".

Я был единственный из Парижа, остальные были из Финистера, может быть, двое или трое из Кот-дю-Нора. Они никогда ни на кого не смотрели прямо, глаза у них были всегда полузакрытые, закисшие, с бледными зрачками, обветренные плоские щеки, покрытые красными пятнами, желтый лоснящийся лоб. Все они очень походили друг на друга. Они были из образованных. Прибыли, чтобы стать военными. Это делало их чрезвычайно задумчивыми, в их задумчивости было что-то животное. По этой же причине они постоянно пребывали в состоянии нерешительности, постоянно покачивали головами, стоило им только остановиться, присесть на край койки. Ножны, палаш – все у них валилось из рук и приходилось подхватывать на лету. Они засыпали на ходу. На них как будто находило затмение, как только нужно было начищать удила и другие никелированные части лошадиной сбруи, при этом они качали головой, щурили глаза. Они не любили смотреть на металл. Иногда они просто теряли сознание, падали на койку, ворочались, сбрасывая свои манатки на пол, мгновенно погружаясь в мир своих сновидений.

Тогда Пес начинал орать, пинать сапогами их самих, их койки, сталкивать их на пол! Потом он начинал поливать этих сомнамбул водой из кружки! Снова начиналась работа. Мы действительно очень уставали за целый день изнурительного труда.

Самым трудным в уходе за лошадиной сбруей было начистить до зеркального блеска удила. У хорошего кавалериста удила всегда сияют. Этим славился наш полк. Сначала нужно было потереть их песком, затем тщательно отполировать трепелом. Если сталь была липкой, грязной, покрытой налетом, это считалось непростительным грехом. Лошади имели дурную привычку постоянно кусать, жевать, слюнявить, пачкать удила, это была настоящая катастрофа. Они не прекращали свое любимое занятие ни на секунду. Требовалось сверхпристальное внимание, нужно было долго и мучительно всматриваться, до предела напрягая зрение, чтобы можно было обнаружить и уничтожить это маленькое пятнышко ржавчины на предательской стали. В конюшне свет всегда был тусклый, почти ничего не было видно, лампа всегда чадила.

При неверном свете свечей тоже ничего нельзя было толком разглядеть. Язычки пламени мерцают, дрожат в темноте, отбрасывают на потолок громадные тени вкалывающих вовсю салаг, жестикулирующих в процессе работы.

Мейо подозрительно относился к весельчакам и балагурам. Нерасторопный новобранец, валяющий дурака, немедленно подлежал исправлению посредством жестоких побоев. Звонкая оплеуха прямо по физиономии, с размаху. Рука у Мейо тяжелая. Он был настоящим артистом по этой части. И думать было нечего, чтобы опустить голову или упасть на пол, уклониться все равно не удавалось. Брошенный изо всей силы кованый сапог бьет чертовски больно, у шутника моментально вскакивает шишка, особенно если удар получается с отскоком. Старики собирались толпой, хохотали, просто помирали со смеху, таким это казалось им уморительным, просто высший класс. Все эти проходимцы, эти громилы старики, кровожадные, бесчеловечные… чем больше у них лет выслуги, тем большие они кретины, тем большие упрямцы, тем большие преступники.

Новобранцы должны были всегда поить их, без передышки, днем и ночью, пеших и конных. Они постоянно прикладывались к горлышку. Жуткими алкоголиками, вымогателями и деспотами, вот кем на самом деле были старики. Особенно гнусными они становились во время поверки. В самый трудный момент. Это были сплошные угрозы, безумные жуткие обвинения.

– Эй, салажня, кто нассал в мою бутылку? Все пойло испоганили! Это по их милости! Я им поперхнулся! У меня язык горит! Бардак! Караул! Ублюдки салаги! Скоты! Кто первым перднет, шкуру с того спущу! Сволочь! Я ему покажу, как выводить меня из терпения! Я его до смерти отделаю! Кнутом! кнутом. Да если я его еще хоть раз услышу! Да если я еще хоть раз увижу, что кто-то осмелится!..

После этого он громко пердит, грохот – будто снаряд разрывается. Трюк всегда пользуется бешеным успехом, салаги мгновенно скидываются, чтобы избежать этой пытки, образцово-показательного наказания.

Мой старик Ле Кроаш Ив не имел себе равных в применении удушающих газов.

С ним никто не мог сравниться, ни один пердоман. Он забивал всех. Это дело нужно было видеть, он мог пердеть сколько угодно, по желанию, выпуская ураганные залпы газа невероятной вонючести.

Чтобы воздух очистился, требовались часы, пока это облако не рассеялось, никто не мог и близко подойти. Даже его кобыла этого не переносила, она забавно оттопыривала губы, страшно фыркала.

Приходилось держаться от этого места шагах в пятнадцати, не меньше.

Он был признанным чемпионом. Его даже прозвали Горохом. Неприятным у него был не только запах, и выглядел он отталкивающе: уродливое лицо, просто мерзкое, с мощными широкими челюстями, огромными, как лопаты, все покрытое струпьями от гнойников, которые он раздирал ногтями. Драл он их безостановочно. Ничто на него не действовало, ни к чему он не прислушивался. Он всегда оставался одним и тем же, хмурым, злобным, вечно раздраженным из-за своих кожных дел, интересовало его только содержимое собственного сидора. Считалось, что он должен, как говорится, меня наставлять, так оно издавна сложилось. Он бурчал мне что-то время от времени, но это никак нельзя было назвать наставлениями. Он и не стремился меня чему-то научить. Не хотел за это отвечать.

– Я ничем не командую! Я что, командир? У Пса спрашивай!

Не было в нем уверенности в себе. Он отдирал очередную порцию струпьев и начинал копаться в своем барахле. Само собой, все в итоге доставалось Ле Мейо, самые большие хлопоты, самые гнусные подвохи, самые отвратительные неприятности, все это валилось на его голову. Он расплачивался за свои нашивки, искупавший все наши грехи казарменный Иисус, пополнивший собой список мучеников.

Никогда ни секунды передышки. Хочешь не хочешь, а в конце концов он начинал терять терпение. Ему надоедало кричать, все время грозить взысканиями. Чтобы подмести нашу халупу, и то нужно было приложить немало усилий, так как на нашей щетке уже практически не было щетины, после отслуживших и ушедших от нее осталась одна ручка. Дырявая лейка, в которой невозможно было донести воду. Мейо не требовал безукоризненной уборки, он не требовал невозможного, но он хотел, чтобы все было полито, чтобы пыль улеглась до прихода унтера.

Ровно за минуту до поверки мы все вместе одновременно плевали на пол. Это неплохо поливало, по крайней мере середину комнаты. С уборкой еще можно было управиться, как-то выкрутиться даже с нашими допотопными средствами, главные трудности, просто чудовищные, создавала сбруя, приведение в порядок целой уймы частей, разбросанных в беспорядке, целой кучи всякого барахла, которое нужно было правильно собрать, километры, которые нужно было отмотать, чтобы пополнить недостающее, ремни, скрученные серпантином, лямки, спутавшиеся в клубок, седло в потеках.

Накануне смотров дикий, изнурительный труд… Чтобы на каждой кляче была ее собственная сбруя, нужно было отыскать ее в этом беспорядочном ворохе скрученных штопором ремней. Кольцо из чистого металла! Тончайшие дырочки! Распутать звенья цепочек удил! Кошмары и беспокойства! И все равно никакой уверенности из-за дикой путаницы с номерами!

Проследить, чтобы приданое Финетты не оказалось на Консоли, позаботиться, чтобы подпруги Шушеры не обнаружились на Вулкане.

Только бы не нарушить установленный порядок! Карнавал состязаний и общей паники в каждом звене в последний день. Надо видеть, как мы мотаемся, будто собачонки, скачем, выискивая проклятые нужные номера, зазря перетряхиваем оставшееся бесхозное барахло. Деремся в кровь из-за какого-то дерьма. Трагедия войны всех со всеми. Отыскать или умереть. В коридорах ни с того ни с сего вспыхивают драки до победного конца, в раздевалках смертоубийство. Украдкой грабят друг друга, торопливо и решительно. Это смерч, бушующий в ночи. Среди всеобщего неистовства даже свечи порхают в воздухе. Никакой жалости, никаких объяснений. Важно только то, чтобы снова завладеть своим добром, всеми правдами и неправдами стащить какую-то мелочь, стибрить… помутнение рассудка, да полная его потеря… по всем тайникам, всем укромным уголкам, в которых проходимцы прячут ворованное барахло, в конюшнях, зарывают, как кроты, там можно найти то, что кто-то спер много лет назад, разрозненные сокровища, конские драгоценности. Это апофеоз воровства, апофеоз подлости и низости, это воплощение порока – и это солдат во всей своей красе. Это надо видеть, этот разврат, эти дрязги, это преступное воровство во всем его совершенстве.

Это хуже, чем перерождение. Это магическое извращение, феерия обмана, колдовское мошенничество.

Торговцы награбленным, неопознанное ворованное барахло, нескончаемый бордель негодяев, в котором дьявол все подделывает и меняет до неузнаваемости! Погоди у меня! Идти на запах, по следам, к едва различимой цели, скребница, личная сумка, не внушающая доверия матрикула, попона сомнительной чистоты, сломанный карабин… Нет уж, увольте!

Губительные последствия изощренных пыток, охота за украденным имуществом, гибель от холода, жульнические кошмары, балансирование на двадцати мокрых канатах, постепенно исчезающих в темноте. Мрачное самоубийство двадцати бригадиров.

Приложение I
История "Бойни", рассказанная Селином в 1957 году
[Рассказ записан Р. Пуле]

Это была история полкового обоза, которым в 1914 году командовал старший унтер-офицер. Около сотни человек с полковым имуществом, разношерстным вооружением, блуждают по дорогам, следуя наудачу за передвижениями своего полка. Вскоре отряд теряет связь с полком. И попадает в хаотический водоворот армии, вынужденной то наступать, то отступать в пылу сражения. Дезориентированные, измотанные, оставшиеся без руководства, без снабжения, без разведывательных данных, эти солдаты в нескончаемом марш-броске постепенно теряют человеческий облик; пьют, играют, мародерствуют; все это заканчивается тем, что они взламывают доверенную им полковую кассу. Командир, будучи не в силах противостоять коллективному разврату, предается ему наравне со всеми, но в конце концов приходит в чувство. Он слишком поздно осознает неприятное положение, в которое сам себя поставил, и всю меру лежащей на нем ответственности за эти преступные нарушения дисциплины и законов военного времени. Унтер-офицер обесчещен!.. Он понимает, какой позор и какое наказание его ждут, если когда-нибудь ему придется ответить за безрассудное поведение своих людей перед высшими чинами. Обезумевший, отчаявшийся, он бросает их на самые опасные участки боевых действий; с поникшей головой ведет людей, лошадей, фургоны напролом, в гущу сражения, где все гибнут…

Назад Дальше