Чёртик - Алексей Ремизов 3 стр.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Однажды после долгой всенощной Дениску прогнали спать. Лег Дениска, а спать что-то не хочется. Вот он лежал-лежал, покликал было Антонину. Антонина не отзывается, сопит, – так истощали ее все эти стояния и поклоны. Делать нечего, встал Дениска, походил по комнате, и взбрело ему в голову в потемках по дому побродить, а если придется, и Ягу попугать. Ягу попугать, чтобы вперед не подзатылила. И, держа в голове, как бы все это лучше обделать, вышел Дениска из детской, спустился с лестницы и уж хотел отворить дверь в коридорчик, окружавший женскую половину, да только дверь не поддается, дверь оказалась заперта. Что за оказия? Походил он вокруг. Приставил ухо к замочной скважине, – ничего не слыхать. Зашел с другого конца, и опять та же история. Так и пошел ни с чем.

И долго Дениска ворочался, все головою раскидывал: отчего это дверь заперта – никогда дверь не запиралась, – и ничего не слышно, хоть бы вот этакий комариный зуд. И снились Дениске всю ночь страшные разбойники, хотели разбойники не то живьем его проглотить, не то отрубить ему голову, – словом, что-то страшное сделать. Но Дениска не трусливого десятка, укусил главного разбойника за палец и проснулся.

"Это дело нужно разведать; так оставить его нельзя!" – порешил Дениска и, сговорившись с Антониной, притворился на следующую субботу больным. И чесался-то он, и ерзал, и перхал, и глаза муслил, и рука-то у него онемела, и все части непоказанные сохнут, и в голове-то где-то в самом мозгу свербит, что страсть, и в ушах такой звон, – куда звон у Ивана Великого! Ко всенощной его, конечно, не тронули, куда такого тронешь: прямо на ладан дышит.

А когда началась служба, Дениска шасть с кровати, спрыгнул да со всех ног в коридорчик, ключ от одной двери и прикарманил. Воротился опять в детскую, улегся, лежит. Кончилась служба, Яга привела Антонину, а он себе мечется весь, будто в жару лютом, и кукишки кажет, и язык высовывает. Притворила Яга дверь, помешкала на площадке у детской и спустилась вниз. И все в доме затихло.

Вот выждал Дениска время да тихонько в коридорчик к двери. Думает себе, так сейчас все и увидит, потирает руки от удовольствия. Ан нет, не тут-то, – толкнулся, а дверь-то не отворяется – заставлена. Осмотрел Дениска все тщательно, понапер грудью – маленькую щелку сделал, да в щелку и юркнул. И пошел. Столовую прошел, шкапную прошел, заглянул в боковые – нет ничего, темно, обогнул Ягиную комнату, малую молельню и к образной. Приставил ухо к образной и слышит: долбит тараканщик, а о чем долбит – ничего не поймешь. Долбит и долбит. И опять тихо. И опять долбит, что твой дятел. Пождал Дениска, послушал и только что уходить собрался, как вдруг откуда ни возьмись чья-то огромная нога – хвать его сапожищем и наступила. Хорошо, что у Дениски железная грудь, а то только мокренько бы стало, проломил бы его сапог, как пить дал. Дениска свернулся в горошину, зажмурился да по полу ползком, по полу и покатился, докатился до двери, да в щелку, да в коридорчик, да по лестнице в детскую бух на кровать. А в ушах так и долбит и долбит тараканщик.

Что за чудеса? Много Дениска с Антониной ломали голову. Подступал Дениска к бабиньке, и так и сяк приставал к старухе, но старуха ни полслова, хоть бы что, только молится да вздыхает, молится да вздыхает. О чем молится? – О грехах. – Да о каких грехах?

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Слух о том, что в доме Дивилиных неладно, исколесив много дорог, дошел и до гимназии.

Учитель географии, по прозванию Мокрица, будто случайно, спросил Дениску:

– Эй ты, как тебя, Дивилин, что ли, каких это у вас там в доме чертей вызывают?

Дениска Мокрице язык высунул.

Мокрица рассвирепел: заставил Дениску простоять битый час, не двигаясь, и сам стоял против Дениски и, не спуская глаз, следил за ним. И Дениска, выпятив свою железную грудь, выстоял час, не только не шевелясь, но и не сморгнув ни разу. Не потому, чтобы боялся Мокрицы и слушался, а просто из ухарства и упрямства.

"И выстою, что – выкуси – а?!" – каменел каждый мускул на его детском нежном лице.

Но Мокрицей дело не кончилось. Позвали Дениску к директору. Когда звали ученика к директору, это означало, что просто уж решено выгнать из гимназии. С тем пошел и Дениска.

Директор долго морил Дениску. Дениска стоял и смотрел на директора. Бритая директорская губа то поднималась, показывая волчий клык, то прикусывалась без остатка.

– Чем занимаются твои родители? – не глядя, спросил директор.

– Отец помер, – ответил Дениска.

– Чем занимаются твои родители в настоящее время?

– Капусту рубят.

Директор скосился.

– Я тебя про капусту не спрашиваю… – забарабанил директорский палец.

Дениска молчал.

– Ты у меня позанимаешься, наглый мальчишка! – уж грозился директорский палец, а острый камень перстня, сверкнув, кольнул прямо в глаза. – Остаться после уроков.

Призадумался Дениска пуще прежнего. Отпирал он запрятанный ключом дверь коридорчика, проникал к образной, прислушивался, слышал долбню тараканщика и только.

Тут на грех пошли истории в гимназии, да такие, не было уж возможности продолжать свои наблюдения. Много суббот пришлось Дениске отстаиваться в карцере.

И все из-за пустяка.

Как-то на большой перемене, пробегая мимо инспектора, Дениска, столкнувшись с ним нос к носу, крикнул:

– Леонид Францевич, в каком у меня ухе звенит?

– В левом, – ответил, не задумавшись, инспектор и вдруг побагровел весь: так ошеломил его Дениска своим неожиданным, недопустимым, прямо невозможным вопросом.

И за этот-то самый вопрос, а скорее за то, что инспектор ответил ему на недопустимый вопрос, наказали его жестоко. В карцере Дениска не отсиживался, а отстаивался. Стоял столпом, как велел директор, руки по швам, голову так. И старичок швейцар Герасим, хмуря седые солдатские брови, тоже стоял и наблюдал в окошечко, словно бы под туркой. Дениска стоял, а сам думал, что же это такое происходит в доме у них, и все даже спрашивают, и всем интересно знать, а он не только не знает, а и узнать ничего не может?

И возвращаясь поздним вечером из карцера и не попадая уж к обеду, измытаренный после долгой всенощной, Дениска подолгу разговаривал с Антониной и гадал, и все об одном, о доме, что за причина завелась у них в доме?

Антонина как-то сказала:

– Может быть, они там детей делают…

– Детей не так делают, – ответил серьезно Дениска, – ты ничего тут не понимаешь.

– Ну тогда что же можно еще делать? – поправилась Антонина. – Карт в дому нет, отобрал тараканщик.

– Не люблю я эту собаку, такая собака, – огрызнулся Дениска.

– А по-твоему бабинька… – растягивая и что-то свое соображая, перевела Антонина.

– Бабинька помешанная.

– Грех так, она тебе мать.

– Кто?

– Бабинька.

– А твоя мать – Яга.

Антонина не ответила, только нехорошо сдвинула бровки.

– Яга говорит, будто твой отец от книг пропал, конечно – Яга, от книг учителя делаются.

– Я тоже не люблю тараканщика, – сказала Антонина.

– А знаешь, Антонина, я придумал. Я влезу в окошко.

– В окошко не видно, – покачала головой Антонина.

– Тогда вот что… я… Антонинка! Я просверлю дырку в образной, так, маленькую дырку.

Девочка сверкнула глазами:

– И все увидишь.

– Конечно, увижу, да как еще!

– И мне расскажешь?

Ударили по рукам.

А в доме принимались предосторожности. Слухи ли по городу, либо еще какие подозрения, либо просто сердце подсказывало: теперь не только вечерами в субботу, но и в обыкновенное время запирались все двери и все комнаты, так что проникнуть в коридорчик никакой или почти никакой не было возможности.

Глафира ягела, тараканщик чертенел. Одна старуха Аграфена безропотно, безмятежно все молилась да вздыхала, молилась да вздыхала.

А все же как-никак, а под разными предлогами удавалось Дениске урывать минуты и ковырять в двери дырку. Целые недели старался, и к одной из суббот дырка поспела.

Как Дениска выстоял всенощную, одному Богу известно.

И когда все затихло, он спустился из детской, отпер своим ключом дверь, пробрался в коридорчик и через столовую, шкапную, боковую – прямо к дырке.

Антонина не могла заснуть ждавши. Битый час ждала она Дениску. Калечные мысли проходили в ее голове, отвратительные, недетские – калечные, и дразнили, и приманивали, и ужасом подымали волосы, и щемили ее больные места. Тянулись минуты, они тоже, казалось, на костылях шли.

Сломя голову прискакал Дениска в детскую.

– Знаешь, что они делают?

– Что? – испуганно спросила Антонина.

– Они молятся.

Антонина заплакала. Так ее измучили калечные мысли и ожидание чего-то страшного и необыкновенного.

А Дениска больше не знал покоя. Одна мысль точила его, он все думал и думал: да чем бы это насолить тараканщику и Яге заодно, какую бы такую штуку придумать, чего бы такое им подстроить, когда они молятся?

Так проходили вечера за вечерами.

Все валилось из рук. Сколько Дениска бумаги перевел зря: начнет рисовать и разорвет.

– Они молятся, – повторял он и спохватывался, цепляясь за что-то, за какую-то дорожку, которая вела его к уморительной каверзе, – они стоят все трое рядом… они целуются… эта собака и Яга… они молятся…

– О чем же они молятся?

– Молятся. Видно только, как губы их раскрываются, и потом хлест лестовок, хлещутся.

Антонина насторожилась.

– А если… Антонина, знаешь, я придумал, Антонинка! В эту субботу я проберусь в образную… – И Дениска затрясся весь от хохота и горел весь от мысли, мелькнувшей в бедовой его голове. – Понимаешь, Антонинка? Ты понимаешь? – И шепотом на самое ухо он сказал что-то Антонине, покосился на дверь, потер себе руки от удовольствия и, схватив со стола снимку, принялся жевать ее во все скулы с наслаждением.

Красные пятна вспыхнули на бледном личике девочки, загорелись глаза смехом и слезами, и она вдруг захохотала и хохотала, захлебываясь, так громко, как только могла хохотать, и вся подпрыгивала, и костыли за спиною прыгали.

– Он? – подмигнул Дениска, вынимая изо рта снимку и принимаясь выделывать из снимки какую-то странную дьявольскую фигуру.

– Он! – хохотала вся в слезах Антонина.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Суббота выдалась особенная – масленичная. Всю неделю объедались блинами, разнесло животы во какие, куда гора! Уж и в горло не шло, душа не принимала, а все-таки ели. На то она и масленица не простая, а широкая.

Служба тянулась долгая с такими бесчисленными поклонами и такими трудными: поклонишься, а сам и не встанешь. Яга повела Антонину в детскую, девочка просто валилась, а Дениска что-то замешкался, лампадку полез поправлять у Трех радостей. И что-то уж очень долго вертелся, так что тараканщик стащил его со стула, пхнул коленом. Такой был суровый и мрачный в эту субботу тараканщик. С блина ли, либо то к нему подходило, – душа его начинала гореть, сердце стучать, нутро выворачиваться, – Бог знает. И когда он пел, и когда гнусил молитвы, зубы его скалились, и весь он подергивался, будто держала его какая-то злая лихорадка, самая злющая из всех дочерей Иродовых. Дениска кувыркался на пороге, но тараканщик поднял его и так саданул, что мигом очутился Дениска прямо на своей кровати.

И Антонина и Дениска притворились спящими.

Ждали.

Колотилось их сердце – ух как!..

В доме мрак и тихо. Все двери затворены и заперты. Яга еще раз пробует ключ от двери образной.

В образной началось моление.

Он сегодня должен явиться, сам Дьявол должен явиться, и не в тайном, в явном своем лике. В этот страшный день надлежит быть последнему дню. Они готовы. И пусть Он им явится. Они вступят в борьбу. И Он побежден будет.

Их трое. Трое верных. Мир и земля в грехе. Грех растет. С каждым часом внедряется грех глубже в сердце, в корни сердца. Но их трое. Трое верных среди неверия и греха. Ангел-хранитель покидает землю. С плачем и скорбью летит ангел на небо. Кадильница его пуста. Нет фимиама молитв и покаяния. Нет дел человеческих, угодных Богу. Дьявол все победил.

Но они готовы. И пусть Он им явится. Они поразят Его.

И вот они клянутся. Именем Бога, именем Христа, именем Святого Духа. Они клянутся любовью к Ним. К Богу, ко Христу, к духу Святому.

И они клялись. Душу положат свою, душу погубят свою, чтобы сохранить ее.

Они готовы. И пусть Он им явится. И они одолеют Его.

Вспыхнут костром. С ними вспыхнет земля и вместе все твари. И станет земля и все твари белыми и светлыми, как белы и светлы ризы Господни.

А теперь им должно покаяться друг перед другом.

У Глафиры и Аграфены – великий грех на душе: однажды могли они показать свою веру и любовь к Богу, но Дьявол смутил и поколебал их: они отвергли и веру и любовь к Богу во имя любви к человеку, – погани. Когда умер старик, предложил им тараканщик принести в жертву Антонину, но Глафира и Аграфена хоть взяться-то и взялись, а не могли этого сделать.

Они каялись друг перед другом.

– Ты мне сказал, – исповедалась Глафира, – ребенок, которого я родила, самое любимое, что есть у меня, и во имя любви к Богу он должен умереть. Ты велел мне отдать ребенка матушке. И я отдала ей девочку. И, как ты сказал, я осталась одна в комнате. Знала я, что за стеною делается, и слушала. И слышала я, как пискнула девочка. Потом все затихло. И ногтями я скребла стену, а сердце мое от горя полыхалось. Не могла больше вынести. Не послушалась. Бросилась я в комнату к матушке, а девочка жива еще, дочка моя, сидит она на руках и ротиком смеется. Тогда упала я на колени и просила матушку: "Матушка, не губи ее, оставь ее!" Господи! Господи! Господи! Прости меня!

– Ты велел мне задушить младенца маленького, – шепотом сказала старуха Аграфена, – и я взяла Антонину у невестки, понесла в образную сюда. Посадила ее к себе на колени, надела на шею петлю, а дите улыбается, смешно ему, маленькому, щекочет шейку петля. Я затянула петлю потуже, тяну веревку, и вот девочка заплакала, больно, ой, горько заплакала. Ослабила я петлю, сняла с шейки, надела на себя, будто играюсь, а девочка уж улыбается и смеется и в ладошки хлопает, младенец маленький, Антонинушка. Прости меня, Господи!

– А если бы теперь? – Глаза тараканщика остановились страхом.

Глафира ринулась хищная, хищные раздулись ноздри, как у кобылы.

Достойно есть величати Тя, Богородице,
Честнейшую и Славнейшую горних воинств,
Деву Пречистую, Богородицу… -

затянул тараканщик и, круто обернувшись к Глафире, ударил ее по лицу своей ременной лестовкой.

Не пошевелилась Яга, только струйка алой крови перемелькнула на Ягином смертельно бледном лице.

– А если мы не достойны Его увидеть? – шепотом спросил тараканщик и вдруг закричал громко, вонзаясь глазами в красный огонек лампадки: – Заклинаю Тебя Богом живым, Святою Троицею, Матерью Божией, стань тут, Сатана, стань! – стань! – стань!

Тяжкое молчание, невыносимое стянуло образную. Хватало за горло и душило.

– Холодно, ой, холодно! – вскрикнула Яга и упала замертво: звездочкой сверкнула ее лестовка по полу.

Тараканщик, сжимая кулаки, страшным глазом обвел комнату. Глаза старухи голубые вспыхнули голубым огоньком, вся она согнулась, и казалось, бросится на тараканщика, вопьется ему в горло и пить будет его кровь, как пил бы его кровь сам Дьявол. Тараканщик вдруг выхватил из рук ее белую жемчужную лестовку и, пошатнувшись, дрогнул с головы до ног.

На иконе Трех радостей там, где сливается жемчужная одежда Божьей Матери с жемчужной рубашечкой младенца, у благословляющих рук младенца торчал на белом черненький чертик, растопыривая тощие ножки и егозя мышиным вертлявым хвостиком.

И оно наступало. Наступал час тараканщика. Занавески и расшитые полотенца на иконах текли перед ним длинными кровавыми струями, огонек лампадки надувался. Оно наступало.

Старуха улыбалась… Голубые глаза ее вспыхивали голубым огоньком.

Тараканщик стучал зубами, были они как чужие ему, холодные, как лед. Глаза застилало. Спирало дыхание. Оно шло верно и быстро, все ближе подходило, подкатывалось к его сердцу, трясло изо всей мочи, как никогда еще ни там, дома с наглухо запертой дверью над полыми предметами и стаканами, ни там, в зверинце, ни там, на улице, ни там, в грязных номерах.

И вдруг ударило его и ошеломило.

Бросился тараканщик к иконе и, размахивая и крутя в воздухе жемчужного лестовкой, нечеловечески подпрыгнул и прыгал, и прыгал, доставал ее, белую, белоснежную, пречистую, срывал белые одежды и хлестал, и хлестал по ней.

Достойно есть величати Тя, Богородице,
Честнейшую и Славнейшую горних воинств,
Деву Пречистую, Богородицу…

А черный чертик на уцелевшей жемчужине у младенца там, где сливается жемчужная одежда Божьей Матери с рубашечкой младенца, зацепившись хвостиком, непобедимый, будто егозил, растопыривая тощие ножки.

Градом катился жемчуг, осыпал тараканщика, колол глаза. Разлетались жемчужины, прыгали по полу, плясали по Яге, голубым огоньком горели в глазах старухи.

И глухой собачий вой разрезал ночь, ночь и комнату, будто тысячи собак выли и грызлись, отнимая друг у друга какой-то единственный кусок поганого сладкого мяса.

Старуха улыбалась.

Дениска, уткнувшись в подушку, захлебывался от хохота.

– Он! – пищал Дениска. – Я его укрепил крепко на Трех радостей!

– На Трех радостей, – повторяла горячими губами Антонина, прижимаясь калечным телом к железной груди Дениски.

И бесившиеся вопли из низу и какой-то девичий, будто из земли, из крови выходящий крик не тревожили хохота, не смущали горячих детских и счастливых объятий.

– Он, – задыхался Дениска, – черненький, с лапками и с хвостиком.

– И с хвостиком, – шептала горячими губами Антонина.

Так и заснули Дениска и Антонина.

Крепкий сон залег в детской.

Спали рожицы и хвостики по стенам, спали пустые полки, спали карандаши и гумиластики и кусочки снимки, оставшиеся от чертика, как спали в непробудном сне непроницаемые серые стены дивилинского дома.

И сквозь сон, казалось, один, безымянный сторожил сон спящих. Кто он? Как его имя? Откуда он и зачем пришел?

Он стоял на площадке, приотворял дверь и, бескостный, тихонько на цыпочках подходил к кроватям.

Назад Дальше