Станичники подняли ее и унесли в сени. Очередь дошла до Анисьи. Офицер, подтягивая кавказский поясок, только мотнул головой на дверь. Анисья, обезумев от ненависти, начала выбиваться, – когда ее потащили, хватала за волосы, выламывалась, кусала руки, била коленками. Вырвалась и, простоволосая, ободранная, сама кинулась на станичников и потеряла сознание, когда ее ударили по голове. Ей спустили кожу со спины шомполами и бросили у крыльца, – должно быть, думали, что скверная баба кончилась.
Карательный отряд ротмистра Немешаева навел в станице порядок, поставил атамана, нагрузил несколько подвод печеным хлебом, салом и кое-каким реквизированным барахлом и ушел. Весь день станица стояла тихая, – не топили печей, не выпускали скотину. А ночью занялось несколько иногородних дворов, в том числе запылал Анисьин двор.
Соседи побоялись тушить пожар, потому что, когда показался первый огонь на краю станицы, туда поскакало несколько казаков и были слышны выстрелы. Анисьин двор сгорел дотла. Только наутро соседи спохватились: а где же ее дети? Дети Анисьи, Петруша и Анюта, сидевшие до ночи в кизяковой скирде, и корова, овцы, птица – сгорели все.
Добрые люди подобрали Анисью, стонущую в беспамятстве у атаманова крыльца, положили ее у себя и выходили. Когда, спустя несколько недель, она стала понимать, – рассказали ей про детей. В станице Анисье делать больше было нечего, – так она и сказала добрым людям. Была уже осень. От мужа – никаких вестей. Жить ей не хотелось. Она ушла, – от станицы к станице, побираясь под окнами. Добралась до железной дороги и попала, наконец, в Астрахань, где ее взяли на пароход коком, потому что в прошлый рейс кок сошел на берег и не вернулся.
Такой случай из своей жизни рассказала Анисья Назарова.
– Спасибо вам, товарищи, – сказала она, – узнайте мое горе, спасибо вам…
Вытерла передником глаза и ушла в камбуз. Моряки, обхватив жиловатыми руками колени, нахмурясь, долго еще молчали. Иван Ильич отошел и лег в сторонке. Сдерживая вздохи, думал: "Вот встречаешь человека и проходишь мимо рассеянно, а он перед тобой, как целое царство в дымящихся развалинах…"
Понемногу от впечатлений рассказа этой женщины он перекинулся к своим огорчениям, – их он глубоко прятал от всех, от самого себя в первую очередь. Мало у него было надежды когда-нибудь еще раз встретиться с Дашей. Правда, человек живуч, ни один зверь не вынесет таких ран, таких бедствий. Но ведь пространство-то какое! Где теперь искать Дашу в потоке миллионов, хлынувших на восток. Старый дурень, доктор Булавин, чего доброго, еще махнет с ней за границу.
Покачивая головой, вздыхая от жалости, он вспоминал Дашины пристрастия к душевному комфорту, к изяществу, ее холодноватую пылкость, как кипение ледяного вина. "Не по силам ей было, не по силам… Выращена в теплице, и – на вот тебе – подул такой мировой сквознячище… Бедная, бедная, тогда в Питере, после смерти ребенка, отказывалась жить, – угасала в холодных сумерках…"
О том, что случилось с ней после Питера, Иван Ильич знал только по наспех прочитанному ее письму. Несомненно, Даша много пережила после Питера, многое поняла… С какою страстью тогда, спасая его от сыщиков, подтащила к окошку: "Верна буду тебе до смерти. Беги, беги…" Запах ее тонких русых волос, когда прильнула к нему, Иван Ильич не забыл и никогда не забудет. Странная, чудная, обожаемая женщина… "Ну, что ж, на том и покончим с воспоминаниями…"
Погода начала портиться. Волга потемнела, с севера поднялись грядами скучные, холодные тучи, засвистел ветер в тросах низенькой мачты. Не пришвартовываясь, проплыли Камышин, захолустный деревянный городок с оголенными садами на холмах. Сейчас же за Камышином начинался царицынский фронт.
3
Насыщенные холодом тучи ползли над Царицыном, ветер подхватывал пыль, вихрями застилал деревянные домишки, – они тесно и кое-как – то задом к реке, то передом – вместе с нужниками и заводами громоздились на сыпучих обрывах. Иван Ильич пробирался вверх по крутой улице, где булыжники были выворочены дождевыми потоками. На набережной, на скрипящих пристанях, и здесь, в городе, не видно было ни души. И только на площади, где сквозь пыль проступала серая громада кафедрального собора, он встретил вооруженный отряд. Одетые кто во что горазд, шли молодые и пожилые, с остервенением отворачиваясь от ветра.
Впереди шагала худая сердитая старуха в красноармейском картузе и так же, как и все, с винтовкой через плечо. Когда она поравнялась, Иван Ильич спросил у нее, где находится штаб. Старуха свирепо покосилась на него, не ответила, и весь отряд торопливо прошел, заволокся пылью.
Ивану Ильичу нужно было явиться в штаб армии, рапортовать о прибытии парохода с огнеприпасами и передать накладную. Но, черт его знает, где искать этот штаб! Заколоченные магазины, нежилые окна да гремящие железом, вот-вот готовые сорваться вывески. Внезапно Иван Ильич налетел на какого-то военного с повязанной рукой – тот болезненно потянул воздух через зубы и шепотом выругался. Иван Ильич, извинившись, спросил его все о том же. И тут только увидел, что перед ним – Сапожков, Сергей Сергеевич, его бывший командир полка.
– Ну, что ты носишься, как очумелый, – сказал Сапожков. – Ну, здравствуй. – Иван Ильич примерился было обхватить, обнять его. Сапожков отстранился. – Ну брось, в самом деле, держись спокойно. Ты откуда взялся?
– Да, понимаешь, пароход сюда пригнал.
– Вот чудак – жив! Щеки от здоровья лопаются!.. Вот – порода расейская! Тебе штаб нужен? Так вот это и есть штаб. Где остановился-то? Нигде, конечно. Ладно, я тебя подожду.
Он вместе с Телегиным зашел в подъезд каменного купеческого дома и указал на втором этаже штабные комнаты.
– Ванька, я жду, смотри…
Иван Ильич видал штабы и у Сорокина и в армиях Южного фронта, где никогда не найдешь нужную тебе дверь, – все врут, будто уговорились, всюду табачный дым, паническая трескотня машинисток, шнырянье из двери в дверь значительных адъютантов в галифе с крыльями. Здесь было тихо. Он сразу нашел нужную дверь. У пыльного окна, едва пропускавшего свет, сидел дежурный; он поднял костлявое малярийное лицо и, не мигая красными веками, уставился на Телегина.
– Никого нет, штаб на фронте, – ответил он.
– Разрешите связаться с командующим, – груз надо сдать срочно.
Дежурный, с легкостью истаявшего от бессонницы человека, приподнялся и поглядел в окно. Там кто-то подъехал.
– Подождите, – сказал он тихо и продолжал раскладывать на несколько кучек донесения и рапорты, иные написанные такими карандашными загогулинами, что из их содержания можно было понять одно лишь только величие простой и мужественной души.
Вошли двое. Один – в смушковой бекеше, с биноклем через шею и с тяжелой, на сыромятной портупее, кавалерийской шашкой. Другой – в длинной солдатской шинели, в теплой шапке с наушниками, какие носят питерские рабочие, и без оружия. Лица у обоих были темны от пыли. Дежурный сказал:
– Прямой провод на Москву исправлен.
Тот, кто был в смушковой бекеше, моложавый, с круглыми карими веселыми глазами, сразу остановился: "Вот это – отлично!" Другой, в шинели, закиданной землей, вынул платок, отер худощавое лицо, смахнул – сколько возможно – пыль с черных усов, и Телегин почувствовал на себе пристальный взгляд его блестевших глаз с приподнятыми нижними веками.
– Товарищ к вам с рапортом, – сказал дежурный.
Иван Ильич первый раз видел этих людей, не знал – кто они такие, и несколько замялся. Дежурный наклонился к нему:
– Говорите, товарищ, это военсовет фронта.
Телегин вынул документы и рапортовал. Услышав, что им только что пришвартован пароход с огнеприпасами, эти люди переглянулись. Тот, кто был в шинели, взял накладную, другой из-за его плеча с жадностью бегал по ней зрачками, и даже губы его маленького рта шевелились, повторяя цифры количества патронов, снарядов, пулеметных лент…
– Сколько у вас команды на пароходе? – спросил человек в шинели.
– Десять балтийских моряков и два полевых орудия.
Они опять переглянулись.
– Заполните анкету, – опять сказал тот же. – К семнадцати часам будьте со всей командой в распоряжении командующего фронтом. – Неторопливым движением он завертел сухо визжавшую ручку телефонного аппарата, соединился с кем-то, вполголоса сказал несколько слов и положил трубку. – Товарищ дежурный, организуйте немедленно как можно больше ломовых подвод. Для разгрузки мобилизуйте рабочих с орудийного завода. Проверьте исполнение и скажите мне.
Оба человека ушли в соседнюю комнату. Дежурный принялся накручивать телефон и сдавленным голосом повторять: "Транспортный отдел… Товарища Иванова. Нет такого? Убит? Давайте другого дежурного. Говорит штаб фронта…" Иван Ильич сел заполнять анкету. Дело было ясное: явиться к командующему – значит, прямо в окопы. Иван Ильич разленился на пароходе, и вот сейчас, поскрипывая цепляющимся за бумагу пером, чувствовал знакомое, столько раз повторявшееся за эти годы волевое движение, когда все, что есть в человеке покойного, теплого, бытового, охраняющего свою жизнь, свое счастьице, со вздохом отодвигается, и невидимым разводящим становится другой Иван Ильич – упрощенный, жесткий, волевой.
До пяти часов оставалось много времени. Телегин передал анкету и вышел в коридор. Сапожков быстро поднялся с деревянного дивана.
– Освободился? Пойдем, приткнемся куда-нибудь.
Он с усмешкой глядел на затуманенного Телегина. Сапожков был все тот же: неспокойный, напряженный, как будто знающий что-то такое, чего другие не знают, только внешне сильно сдал – розовое лицо его стало маленькое, как у моложавого старичка. Телегин объяснил, что – вот такое дело – надо бежать на пристань, собрать команду, выгружать ящики…
– Жаль. Ну, что ж, пойдем на пристань. Я три месяца молчал, Ваня, дошел до того, что в госпитале едва не начал писать "Записки бывшего интеллигента"… И не пью, брат, забыл…
Сапожков весь был потрясен встречей с Иваном Ильичом. Они вышли. Ветер погнал их по улице вниз к потемневшей Волге, махающей длинными пенными волнами.
– Где полк, Сергей Сергеевич? Каким образом ты от него отбился?
– От нашего полка остались рожки да ножки. Нет больше такого полка в Одиннадцатой армии.
Телегин молча, с ужасом, взглянул на него. Сапожков начал рассказывать, прикрываясь рукой от пыли:
– Кончились мы на хуторе Беспокойном. Известна тебе трагедия Одиннадцатой армии? Главком Сорокин натворил таких дел, – мало ему трех казней, сукиному коту. Скрыл от армии приказ Царицынского военсовета – пробиться на соединение с Десятой армией. Одна дивизия Жлобы выполнила приказ и повернула на Царицын, и то потому только, что Дмитрия Жлобу он хотел расстрелять и объявил вне закона. Представляешь: от Минеральных Вод мы отрезаны, от Ставрополя, где гибнет Таманская армия, – отрезаны. Огнеприпасы Сорокин в панике бросил еще в Тихорецкой… Справа на нас нажимает конница Шкуро, слева – конница Врангеля. И мы уходим на восток, в безводную степь… От полка моего осталась одна рота. Спим на ходу, лишь бы оторваться от противника, пробираемся балочками, жрать нечего, воды нет, ледяной ветер, – будь она проклята, эта степь! Были случаи – человек и конь окоченеют, и засыпает их песком, как скифским курганом… Добрались до хутора Беспокойного, – ни души, ни куренка, даже собак увели казачишки. А хаты, понимаешь, не заперты, – нараспашку… Ребята и давай пить молоко. Понимаешь? Начали кататься по земле, да уж поздно, – в живых осталось десятка три душ… И тут нас на утренней зоречке, как полагается, окружили с пулеметами и кончили…
Слушая его, Иван Ильич шел все шибче, покуда не споткнулся.
– Ну, а ты как же?
– Черт его знает. Подвезло… Ранили меня в самом начале, – в руку, нерв, что ли, какой-то задело, – потерял сознание… Многое я с того часа начал пересматривать… Покуда валялся кверху воронкой, – бойцы, оказывается, перевязали мне руку, отнесли к омету, закидали соломой… В такой обстановке, видишь ты, позаботились… Утверждаю: нашего народа мы не знаем и никогда не знали… Иван Бунин пишет, что это – дикий зверь, а Мережковский, что это – хам, да еще грядущий… Помнишь, мы в вагоне ночью разговаривали? Я был пьян, но я ничего не забываю. В чем была ошибка: философия-то, логика-то корректируются, как стрельба, видимой целью, глубоким познанием жизненных столкновений… Революция – это тебе не Эммануил Кант!
– Сергей Сергеевич, ну а дальше что было?..
– Дальше-то… Ночью вылез я из соломы. На хуторе орут песни, – значит, победители уже пьяны. Наткнулся на изувеченный труп, на другой, – все ясно… Поймал лошаденку, ушел в степь, где провел несколько мучительных дней… Подобрал меня конный отряд Буденного, – есть у них в Сальских степях такой всадник… Доставили меня на станцию Куберле и, значит, – сюда. Здесь околачиваюсь в госпитале… Послужной список, документы – все осталось на гумне, в бекеше… Помнишь мою бекешу? Такой теперь не построишь…
– Слушай, и Гымза там же погиб?
– Гымзу мы давно потеряли, вместе с обозом, у него сыпняк бил жестокий…
– Жалко Гымзу.
– Всех жалко, Иван… А впрочем, вру, не жалостью это называется… Привык я к полку, неудобно как-то одному оставаться в живых… Места себе не нахожу, Иван… Ходил в штаб – просить роту хотя бы… Вполне их понимаю, человек я им неизвестный, один воинский билет на руках… Ты уж меня в штабе аттестуй, пожалуйста…
– Ну, о чем говорить, Сергей Сергеевич…
– Хотя самое лучшее – бери меня в отряд, честное слово. Хоть помощником, хоть связистом… Вот сталкивает нас судьба… Помнишь, как у тебя на квартире стихи писали, пугали буржуев? Ничто не проходит даром, все отзывается: пошалил и забыл, – смотришь – а ты уже стоишь перед грандиознейшей картиной, так что волосы встают торчком. Слушай, а помнишь, как я нашел тебя в сарае у немцев? Вот был налет, вот была рубка! Я еще тогда шашку сломал… Это очень хорошо, что мы опять вместе… В тебе, Иван, есть какое-то непроворотимое здоровье… Привязался я, что ли, к тебе… Слушай, а где твоя жена?
Разговаривать им дальше не пришлось. Их перегнали ломовые телеги, рысью прогромыхавшие вниз к пристани.
За городскими крышами сквозь вихри пыли проступал закат, огромный и мрачный, насыщая кровавой силой ползущие тучи. Над Волгой закрутился редкий снег. Нагруженные телеги, охраняемые вооруженными рабочими, давно уехали. Набережная опустела. Пароход отошел от конторки и, не зажигая огней, пришвартовывался где-то ниже по течению.
Моряки в перепоясанных бушлатах, с гранатами, с вещевыми мешками, с винтовками сидели на конторке за ветром, – не курили, помалкивали. Из рассказов рабочих им уже было известно, что делалось в этом пустынном городе, озаренном мутно-кровавым закатом. Дела тут были невеселые.
Иван Ильич ждал конных упряжек для выгруженных орудий, с тревогой посматривал на часы, несколько раз звонил в штаб. Выяснилось: упряжки уже высланы, отряду приказано идти вместе с орудиями прямо на вокзал. Преодолевая наваливающийся на дверь ветер, он вышел на палубу конторки. Перед ним стояла Анисья Назарова.
– Вы зачем здесь?
Она молчала, поджав губы; под его взглядом опустила голову. Ветхая, заплатанная шаль, видимо единственная защита от стужи, была повязана у нее на плечах, за спиной – дерюжный мешок.
– Нет, нет, нет, – сказал Иван Ильич, – ступайте на пароход, Анисья, вы мне в отряде не нужны…
Покуда по сходням скатывали пушки на песок да возились с упряжками, – тучи угасли, и река слилась с потемневшими берегами. Отряд тронулся в город, понукая лошаденок, впряженных в орудия. К Ивану Ильичу подошел Шарыгин и – вполголоса:
– Что нам с Анисьей-то делать? Товарищи просят оставить при отряде…
Сейчас же, отделившись от колеса орудия, к Ивану Ильичу с другой стороны подошел Латугин.
– Товарищ командир, она вроде нам как мамаша. В таких делах, – фронт, знаешь, – добежать, принести чего-нибудь, рубашечку простирнуть… Да она воинственная, только так, с виду тиха. Пристала и пристала, как собачонка, что ты сделаешь…
Анисья оказалась тут же, позади Ивана Ильича, – она шла за отрядом все так же – с опущенной головой. Шарыгин сказал:
– Определим ее сестрой милосердной, без квалификации… Милое дело…
Иван Ильич кивнул: "Правильно, я и сам хотел ее оставить". Латугин побежал опять к орудийному колесу, ухватился за него, гаркнул на лошаденок, выбивавшихся в гору из последних сил: "Но, добрые, вывози!" Песок, сорванный с откоса, обрушился на отряд, закрутился, как бешеный. Наконец колеса покатились по улице. В едва различимых домишках не светилось ни одно окно; страшно выли провода на столбах да громыхали вывески. Иван Ильич шел и усмехался… "Вот получил урок, шлепнули по носу: эй, командир, невнимателен к людям… Правильно, ничего не скажешь… От Нижнего до Царицына валялся на боку, развесив уши, и не полюбопытствовал: каковы они, эти балагуры… Видишь ты – шагают вразвалку, ветер задирает ленточки на шапочках… Почему Анисьино горе, жалкую судьбу ее, они, не сговариваясь, вдруг связали со своей судьбой, да еще в такой час, когда приказано покинуть легкое житье на пароходе и сквозь песчаные ледяные вихри идти черт знает в какую тьму, – драться и умирать?.. Храбрецы, что ли, особенные? Нет, как будто, – самые обыкновенные люди… Да, неважный ты командир, Иван Ильич… Серый человек… Тот хорош командир, кто при самых тяжелых обстоятельствах держит в памяти сложную душу каждого бойца, доверенного тебе…"
Давешний разговор с Сергеем Сергеевичем и этот, как будто незначительный, случай с Анисьей очень взволновали Ивана Ильича. Первым делом он обрушился на самого себя и корил себя в эгоизме, байбачестве, невнимательности, серости… В такое время он, видите ли, разъел себе щеки, – даже Сергей Сергеевич это заметил… Так размышляя, Иван Ильич поймал себя еще на одной мысли, – ему вдруг стало жарко, и сердце на секунду будто окунулось в блаженство, – во всем этом подтягивании себя была и тайная мысль: вернуть Дашину былую влюбленность… Но он только фыркнул в налетевший из-за угла пыльный вихрь и отогнал эти совершенно уже неуместные мысли.
На вокзале Иван Ильич получил приказ: немедленно погрузить орудия и выступить на артиллерийские позиции в район станции Воропоново. Приказ передал ему комендант – рослый детина с черными, как мартовская ночь, страшными глазами и пышной растительностью на щеках, вроде бакенбард. Иван Ильич несколько растерялся, начал объяснять, что он не артиллерист, а пехотинец, и не может взять на себя ответственность командовать батареей. Комендант сказал тихо и угрожающе:
– Товарищ, вам понятен приказ?
– Понятен. Но я объясняю же вам, товарищ…
– В данный момент командование не нуждается в ваших объяснениях. Вы намерены выполнить приказ?
"Ох, ты, черт, как тут разговаривают", – подумал Иван Ильич и невольно подбросил руку к козырьку: "Слушаюсь", – повернулся и пошел на пути…
В этом городе были совсем не похожие ни на что порядки. На вокзалах, например, в иных городах, если нужно пройти куда-нибудь, – шагай через лежащих вповалку переодетых буржуев, дезертиров, мужиков и баб с мешками, откуда торчит петушиный хвост, либо сопит поросенок. Здесь было пусто, даже подметено, хотя пыль, гонимая ветром через разбитые окна, густо устилала плакаты на стенах и давно покинутый буфетчиком прилавок. Здесь и разговаривали по-особенному – коротко, предостерегающе, точно положив палец на гашетку.