– Странное дело: всю жизнь я вашу сестру любил, а спроси за что – ведь не сумею ответить; сколько среди вас изменниц, ветрениц… Только что беспомощные, будто малые дети; не дай Бог, на твоих глазах какую обидят – сердце от сострадания на куски разорвется. Поцелуй-ка меня еще разок, что ли!
Бася готова была весь свет расцеловать и потому немедля исполнила желание Заглобы, после чего они продолжали путь свой в преотличнейшем настроении. Ехали очень медленно, иначе бы идущие позади волы не поспевали за всадниками, а оставлять их в лесу с небольшою горсткой людей было опасно.
По мере приближения к Ушице местность становилась все холмистее, пуща непролазнее, а овраги глубже. Постоянно то телеги ломались, то начинали баловать кони, отчего случались долгие проволочки. Старый шлях, по которому некогда ездили в Могилев, за двадцать лет так зарос лесом, что от него и следов почти не осталось, поэтому приходилось держаться троп, проложенных войсками во время давних и недавних походов, но тропы эти часто уводили в сторону и всегда были едва проходимы. Не обошлось и без происшествия.
У лошади Меллеховича, ехавшего во главе татар, на крутом склоне заплелись ноги, и она скатилась на каменистое дно оврага, покалечив своего седока: тот так сильно расшиб макушку, что даже на какое-то время лишился сознания. Бася с Заглобой тотчас же пересели на запасных лошадей, а татарина молодая комендантша велела уложить в коляску и везти с осторожностью. И потом останавливала караван возле каждого родника и собственными руками обвязывала пострадавшему голову тряпицами, смоченными в холодной ключевой воде. Он довольно долго лежал с закрытыми глазами, но потом разомкнул веки, а когда склонившаяся над ним Бася спросила, как он себя чувствует, вместо ответа схватил ее руку и прижал к своим побелелым губам.
И лишь минуту спустя, словно придя в себя и собравшись с мыслями, ответил:
– Ой, добре, як давно не бувало!
В пути провели целый день. Наконец солнце побагровело, и огромный его шар перекатился на молдавскую сторону, Днестр засверкал, точно огненная лента, а с востока, от Дикого Поля, потихоньку стал подползать сумрак.
До Хрептёва было уже недалеко, но лошади нуждались в отдыхе, и потому был устроен настоящий привал.
Среди драгун кое-кто запел вечернюю молитву, татары послезали с коней и, разостлав на земле овчины, тоже начали молиться, стоя на коленях, оборотясь лицом к востоку. Голоса их то громко звенели, то снижались до шепота; порой по рядам проносилось: "Алла! Алла!", а потом все разом умолкали, поднимались с колен и, держа перед лицом обращенные кверху ладони, замирали в благоговейной сосредоточенности, лишь время от времени сонно и будто со вздохом повторяя: "Лохичмен, ах, лохичмен!" Падавшие на них солнечные лучи становились все багрянее, с запада потянул ветерок, и тотчас в глубине леса поднялся громкий шум, словно деревья хотели на пороге ночи воздать хвалу тому, кто рассыпает по темному небу тысячи мерцающих звезд.
Бася с огромным любопытством наблюдала за молитвою татар, и сердце ее сжималось при мысли, что столько добрых солдат, прожив тяжкую жизнь, попадет в пекло – и потому, прежде всего, что, пребывая постоянно среди людей, исповедующих истинную веру, они не пожелали, глядя на них, с греховного свернуть пути.
Заглоба, которому все это было не в новинку, слушая благочестивые Басины рассуждения, только пожимал плечами да приговаривал:
– Все равно б поганых в рай не пустили, чтобы блох и иной пакости на себе не приволокли.
Потом, натянув с помощью слуги подбитый выпоротками полушубок, незаменимый в холодные вечера, приказал отправляться в путь, но едва тронулись, впереди, на склоне холма, показалось пятеро верховых.
Татары поспешно расступились, освобождая им дорогу.
– Михал! – крикнула Бася, разглядев всадника, мчавшегося впереди.
Это и в самом деле был Володыёвский, который с четырьмя своими людьми выехал жене навстречу.
Сияя от радости, они кинулись друг к другу в объятия и принялись наперебой рассказывать, что с каждым из них за время разлуки приключилось.
Бася рассказала, как прошло путешествие и как пан Меллехович "рассудок себе повредил о каменья", а маленький рыцарь дал отчет в том, что сделано в Хрептёве, где, по его уверениям, все уже готово к приему гостей: над постройкой жилья три недели трудились в пятьсот топоров.
Во время этой беседы пан Михал поминутно наклонялся в седле, чтобы обнять молодую жену, которая, видно, и не думала на него за это сердиться, потому что ехала рядом, так близко, что лошади их чуть ли не терлись боками.
Путешествие близилось к концу; между тем настала ясная ночь, озаренная светом огромной золотой луны. Подымаясь над степью, луна постепенно бледнела, и наконец блеск ее затмился ярким заревом, вспыхнувшим впереди каравана.
– Что это? – спросила Бася.
– Увидишь, – ответил, шевеля усиками, Володыёвский, – дай только проедем вон тот лесочек, что нас от Хрептёва отделяет.
– Это уже Хрептёв?
– Когда б не деревья, он бы тебе виден был как на ладони.
Въехали в лесок, но и половины не проехали, как на другом его конце показалось множество огоньков, – сущий рой светлячков или мерцающих звезд! Звезды эти приближались с необыкновенною быстротой, и вдруг весь лесочек сотрясся от громких криков:
– Vivat наша госпожа! Vivat ее высокородие! Vivat! Vivat!
Это были солдаты, спешившие встретить Басю. Сотни их мгновенно смешались с татарами. Каждый держал в руке длинную палку с расщепленным концом, куда был вставлен пучок горящих лучин. Некоторые несли на шестах железные светильники, в которых горела смола, роняя наземь долгие огненные слезы.
Бася немедленно оказалась в окружении усатых, грозных и диковатых, но светящихся радостью лиц. Почти никто из этих людей прежде ее не знал, многие ожидали увидеть степенную матрону и тем сильнее обрадовались этой почти еще девочке, которая, сидя на белом жеребчике, с благодарностью склоняла налево и направо прелестное розовое личико, счастливое и вместе с тем смущенное столь неожиданным приемом.
– Благодарю вас, судари, – промолвила Бася, – знаю, не ради меня это…
Но звуки ее серебристого голоска потонули в приветственных возгласах, от которых дрожали в бору деревья.
Рыцари из хоругвей генерала подольского и пшемысльского подкомория, казаки Мотовило, липеки и черемисы перемешались между собой. Всяк хотел разглядеть молодую полковницу, подойти поближе, а кто погорячее, норовил поцеловать край ее шубки или ногу в стремени. Для полудиких воинов, проведших жизнь в набегах и охоте за людьми, привыкших к кровопролитию и резне, это было явление столь необычайное и поразительное, что твердые их сердца дрогнули и в груди пробудились какие-то новые, неведомые чувства. Басю вышли встречать из любви к Володыёвскому, желая сделать ему приятное, а может, и подольститься, но внезапно всех охватило умиление. Улыбающееся, милое и невинное личико с блестящими глазами и раздувающимися ноздрями в одно мгновенье стало дорого солдатам. "Дитина ты наша!" – кричали старые казаки, истые степные волки. "Херувим каже, пане региментар!", "Зорька ясная, цветик ненаглядный! – восклицали рыцари. – Все, как один, за нее головы сложим!" А черемисы, прикладывая к широкой груди ладони, причмокивали губами: "Алла! Алла…"
Володыёвский донельзя был растроган и обрадован; подбоченясь, он поглядывал вокруг с нескрываемой гордостью за свою Баську.
Под неумолчные крики наконец выехали из лесочка, и тотчас глазам новоприбывших представились солидные деревянные строения, стоящие вкруг двора. Это и было хрептёвское сторожевое поселенье, ярко освещенное пылавшими перед частоколом огромными кострами – горели целые стволы. И на майдане развели множество костров, только поменьше, чтобы не наделать пожару.
Солдаты погасили свои лучины, поснимали с плеч кто мушкет, кто пищаль, кто штуцер и принялись из них палить в честь прибытия комендантши.
Вышли за частокол и оркестры: рыцарский с рожками, казацкий с литаврами, барабанами и разными многострунными инструментами и, наконец, липеки: в их оркестре по татарскому обычаю, всех заглушая, пронзительно дудели сопелки. К общему шуму примешивался лай солдатских собак и рев перепуганной скотины.
Впереди теперь ехала Бася, а с нею рядом по одну руку – муж, по другую – Заглоба; сопровождение несколько поотстало.
Над воротами, украшенными пихтовыми веточками, на смазанных салом и освещенных изнутри бычачьих пузырях чернелась надпись:
Пусть вас вечно любовь согревает немеркнущим пламенем,
Crescite , милые гости, multiplicamini!
– Vivant! Floreant! – закричали солдаты, когда маленький рыцарь с Басей остановились, чтобы прочитать надпись.
– Черт возьми! – сказал Заглоба. – Я ведь тоже гость, но если призыв к размножению и ко мне обращен, убей меня Бог, коли я знаю, как на него ответить.
Однако нашлось и специально ему предназначенное двустишие, и Заглоба, к немалому своему удовольствию, прочел:
Слава Онуфрию Заглобе бесстрашному,
Величайшей гордости рыцарства нашего!
Володыёвский на радостях пригласил всех офицеров и товарищей к себе на ужин, а для солдат велел выкатить пару бочонков горелки. Тут же забили нескольких волов, которых немедля принялись жарить на кострах. Угощенья было вдоволь и даже с избытком; до поздней ночи не стихали над заставой крики и мушкетные выстрелы, наводя страх на шайки разбойников, скрывающиеся в ушицких ярах.
Глава XXIII
Володыёвский у себя на заставе не сидел сложа руки, да и люди его пребывали в неустанных трудах. Охранять Хрептёв обычно оставалось человек сто, а то и меньше, прочие же постоянно были в разъездах. Самые значительные отряды посылались для прочесывания ушицких оврагов: они находились как бы в состоянии непрерывной войны, поскольку разбойные ватаги, зачастую весьма многочисленные, оказывали яростное сопротивление и не раз приходилось вступать с ними в форменные сражения. Подобные экспедиции длились по нескольку дней, а порой и неделю-другую. Отряды поменьше пан Михал отправлял аж к самому Брацлаву – собирать свежие вести об орде и Дорошенко. Этим велено было добывать языков, за которыми они и охотились в степи; другие спускались по Днестру до Могилева и Ямполя для поддержания связи со стоявшими в тех местах гарнизонами; часть людей следила за тем, что делается на валашской стороне; иные возводили мосты, подправляли старый тракт.
В краю, где теперь царило столь оживленное движение, постепенно становилось спокойнее; некоторые местные жители – посмирнее нравом, менее охочие до разбойной жизни – потихоньку возвращались в опустелые селенья, сперва с оглядкою, потом все смелее. В самом Хрептёве поселилось несколько евреев-ремесленников; все чаще стали заглядывать бродячие торговцы, а случалось, и богатый купец-армянин забредал. У Володыёвского появились основания надеяться, что, если Господь Бог и гетман позволят ему еще несколько времени пробыть здесь комендантом, глухой этот угол помалу совершенно переменит свой облик. Пока сделаны были лишь первые шаги, впереди оставалась уйма работы: на дорогах еще было небезопасно; разнуздавшийся местный люд охотнее сходился с разбойниками, нежели с войском, и часто ни с того ни с сего забивался обратно в скалистые расселины; через днестровские броды часто украдкой перебирались ватаги, состоящие из валахов, казаков, венгерцев, татар… Бог весть кого там только не было; они устраивали татарским обычаем набеги на селенья и городишки, унося с собой все, что могли; в том краю пока ни на минуту нельзя было выпустить саблю из рук, повесить на гвоздь мушкет, однако начало уже было положено и будущее сулило благие надежды.
Зорче всего надлежало следить за тем, что творится на востоке. От дорошенковской разноплеменной рати и вспомогательных чамбулов то и дело откалывались более или менее крупные отряды, которые исподтишка нападали на польские гарнизоны, а попутно жгли и опустошали окрестность. Но поскольку действовали эти ватаги – хотя бы с виду – самочинно, маленький комендант громил их, не опасаясь навлечь на страну настоящую бурю; и еще мало ему было отражать нападения: он сам искал врага в степи, причем столь успешно, что со временем даже отчаянные головорезы стали держаться от него подальше.
Меж тем Бася привыкала к Хрептёву.
Ей как нельзя больше пришлась по душе солдатская жизнь – все, с чем до сих пор не случилось соприкоснуться так близко: постоянное движение, походы, набеги, вид пленных. Она объявила Володыёвскому, что по крайней мере в одном походе непременно должна участвовать; пока же довольствовалась тем, что порой объезжала на своем бахматике окрестности Хрептёва в сопровождении мужа и Заглобы; во время таких прогулок они травили лисиц и дроф; иногда из травы выныривал и пускался наутек по разлогам матерый волк – тогда они бросались за ним вдогонку, и впереди, по пятам за борзыми, собрав все силы, летела Бася, чтобы первой догнать усталого зверя и, пальнув из своего ружьеца, всадить пулю промеж красных его глаз.
Заглоба наслаждался соколиной охотой, благо у офицеров имелось при себе несколько пар отличнейших птиц.
Бася и ему сопутствовала, а пан Михал тайком посылал за нею человек десять – пятнадцать, чтобы в случае чего оказать помощь; хотя в Хрептёве всегда было известно, что творится в пустыне на двадцать миль окрест, пан Михал все же предпочитал соблюдать осторожность.
Солдаты с каждым днем проникались к Басе все большей любовью и благодарностью: она следила, чтобы их хорошо кормили, ухаживала за больными и ранеными. Даже угрюмый Меллехович, которого все еще донимали головные боли, завидя ее, светлел лицом, – а у него сердце было тверже и нрав суровей, нежели у других. Бывалых солдат восхищала ее поистине рыцарская отвага и немалые познания в ратном деле.
– Не стань Маленького Сокола, – говорили они, – она б могла командование принять; с таким военачальником и погибнуть не обидно.
Иной раз, если в отсутствие Володыёвского кому-нибудь случалось нарушить дисциплину, Бася отчитывала виновных; солдаты слушались молодую комендантшу беспрекословно, а выговор, полученный из ее уст, пронимал старых вояк сильней, чем любое наказание, на которые пан Михал, будучи ретивым служакою, не скупился. В гарнизоне всегда царил образцовый порядок, так как Володыёвский, прошедший выучку у князя Иеремии, умел держать солдат в строгом повиновении; присутствие Баси, впрочем, смягчило несколько еще диковатые нравы. Каждый старался ей приглянуться, все дружно оберегали ее покой и отдых и потому избегали всего, что могло бы этот покой нарушить.
В легкой хоругви Миколая Потоцкого среди товарищей было немало людей многоопытных и светских, которые, хоть и огрубели в непрестанных сражениях и походах, тем не менее составляли приятное общество. Вместе с офицерами из других хоругвей они частенько коротали вечера у полковника, рассказывая о делах минувших дней и войнах, в которых сами принимали участие. Тут, конечно, никто не мог тягаться с паном Заглобой. Он был старше всех, больше всех повидал и совершил множество подвигов, однако, когда после одной-двух чарок ему случалось вздремнуть в удобном, обитом сафьяном кресле, которое специально для него ставили, слово брали другие. У каждого находилось, о чем порассказать: те бывали в Швеции и в Московии, эти провели молодые годы на Сечи еще до Хмельницкого; некоторые, попав в свое время в неволю, пасли в Крыму овец, рыли колодцы в Бахчисарае; иных заносило в Малую Азию; одни гребцами на турецких галерах плавали по Архипелагу; другие ходили в Иерусалим поклониться Гробу Господню; многие побывали в тяжких переделках и немало горя хлебнули, однако вернулись под польские знамена, дабы до конца своих дней, до последнего вздоха защищать здешние приграничные земли, залитые кровью.
В ноябре, когда вечера стали долгими, а от раздольной степи, где уже увядали травы, повеяло покоем, в доме полковника собирались каждый день. Приходил командир казаков Мотовило, русин родом, худой, как щепка, и длинный, как пика, уже в годах, воевавший без роздыха двадцать с лишним лет; приходил пан Дейма, брат того самого Деймы, что зарубил пана Убыша; и с ними пан Мушальский, некогда человек состоятельный, который, будучи в молодости угнан в неволю, был гребцом на турецких галерах, а вырвавшись на свободу, отказался ото всех богатств и пошел с саблей в руке мстить басурманскому племени за свои обиды. Был то непревзойденный лучник, который, укажи ему в поднебесье любую цаплю, пронзал ее стрелою. Приходили также два наездника – пан Вильга и пан Непашинец, удалые вояки, и пан Громыка, и пан Бавдынович, и многие другие. Когда они начинали свои пространные повествования, перед глазами точно вьяве вставал восточный мир: Бахчисарай и Стамбул, и минареты, и святыни лжепророка, и голубые воды Босфора, и фонтаны, и двор султана, и людской муравейник в каменных стенах города, и войска, и янычары, и дервиши, и вся эта страшная, сверкающая как радуга рать, от которой Речь Посполитая заслоняла своею окровавленной грудью и русские земли, и все распятия и храмы во всей Европе.
В просторной горнице сидели кружком старые воины, точно стая утомленных долгим перелетом аистов, с громким клекотом присевших на степной могильный курган.
В очаге горели толстые смолистые поленья, и по всей горнице плясали яркие отблески. На углях по Басиному приказанию подогревалось молдавское вино, а слуги зачерпывали его оловянными кулявками и подавали рыцарям. За стенами перекликались дозорные, по углам пели сверчки, на которых жаловался Басе Володыёвский, в заткнутых мхом щелях посвистывал ноябрьский северный и злой ветер. В эти холодные вечера приятно было, сидя в уютной и светлой комнате, слушать рассказы про похождения рыцарей.
В один из таких вечеров пан Мушальский поведал нижеследующую историю:
– Да не оставит Господь своею милостью Речь Посполитую, нас, грешных, и прежь всего сударыню нашу, благодетельницу, одарившую нас своим присутствием, досточтимую супругу нашего коменданта, только глядеть на которую для нас великая честь. Я б не посмел вступать в состязанье с паном Заглобой, чьи подвиги могли бы восхитить саму Дидону и ее прелестных наперсниц, но, поскольку ваши милости искали casus cognoscere meos , не стану противиться желанию честной компании и начну не мешкая.