– Крычинский, как и все наши татары, только по-русински и по-польски писать умел, – ответил маленький рыцарь, – да и Меллехович тоже, верно, в татарской грамоте не силен. Слушайте, любезные судари, и не перебивайте, "…и письмо передал, Божьей милостью все будет хорошо, и ты желанной цели достигнешь. Мы здесь с Моравским, Александровичем, Тарасовским и Грохольским часто совещаемся и у других братьев в письмах совета спрашиваем, как поскорей исполнить то, что ты, дорогой, замыслил. А поскольку до нас дошел слух, будто ты занемог, посылаю человека, чтобы он тебя, дорогой, своими глазами увидел и принес нам утешительную весть. Тайну храни строжайше – упаси Бог, раньше времени откроется. Да умножит Господь твой род, да сравнит его численность с числом звезд на небе.
Крычинский".
Володыёвский кончил читать и обвел взглядом собравшихся, а так как все молчали, видимо, напряженно обдумывая содержание письма, сказал:
– Тарасовский, Моравский, Грохольский и Александрович – все бывшие татарские ротмистры и изменники.
– Равно как Потужинский, Творовский и Адурович, – добавил Снитко.
_ Что скажете о письме, судари?
– Измена налицо, тут и думать нечего, – сказал Мушальский. – Ротмистры эти хотят наших татар на свою сторону переманить, вот и снюхались с Меллеховичем, а он согласился им помочь.
– Господи! Да это же periculum для гарнизона, – воскликнуло несколько голосов сразу. – Липеки душу за Меллеховича готовы продать; прикажи он – сегодня же ночью нас перережут.
– Подлейшая измена! – вскричал Дейма.
– И сам гетман этого Меллеховича сотником назначил! – вздохнул Мушальский.
– Пан Снитко, – отозвался Заглоба, – что я тебе сказал, когда Меллеховича увидел? Говорил, это вероотступник и предатель? По глазам видно… Ха! Я его с первого взгляда раскусил. Меня не проведешь! Повтори, сударь, пан Снитко, мои слова, ничего не переиначивая. Сказал я, что он изменник?
Пан Снитко спрятал ноги под скамью и опустил голову.
– Проницательность вашей милости поистине достойна восхищения, хотя, по правде говоря, я не припомню, чтобы ваша милость его изменником назвал. Вы только, сударь, сказали, что он глядит волком.
– Ха! Стало быть, досточтимый сударь, ты утверждаешь, что пес – изменник, а волк – нет, что волк не укусит руки, которая его гладит и кормит? Пес, значит, изменник? Может, твоя милость еще и Меллеховича под защиту возьмет, а нас всех объявит предателями?..
Посрамленный пан Снитко широко разинул рот, выпучил глаза и от изумления долго не мог произнести ни слова.
Между тем Мушальский, имевший привычку быстро принимать решения, сказал не задумываясь:
– Прежде всего надлежит возблагодарить Господа за то, что позорный сговор раскрыт, а затем отрядить шестерых драгун – и пулю в лоб предателю!
– А потом другого сотника назначить, – добавил Ненашинец.
– Измена столь очевидна, что ошибки бояться нечего.
На что Володыёвский сказал:
– Сперва надобно Меллеховича допросить, а потом сообщить об этом сговоре гетману: как мне говорил пан Богуш из Зембиц, коронный маршал к литовским татарам питает большую слабость.
– Но ведь ваша милость, – сказал, обращаясь к пану Михалу, Мотовило, – имеет полное право сам над Меллеховичем суд вершить, он ведь к рыцарству никогда не принадлежал.
– Я свои права знаю, – ответил Володыёвский, – и в твоих, сударь, подсказках не нуждаюсь.
Тут другие закричали:
– Подать сюда сукиного сына, пусть нам ответит, изменник, вероломец!
Громкие возгласы разбудили Заглобу, который было задремал, что с ним последнее время часто случалось; быстро припомнив, о чем шла речь, он сказал:
– Да, пан Снитко, блеску от ущербного месяца в твоем гербе немного, но и умом ты не блещешь. Сказать, что пес, canis fidelis , изменник, а волк – нет! Ну, дражайший! Совсем, сударь-батюшка, сдурел!
Пан Снитко возвел очи к небу в знак того, что страдает безвинно, но промолчал, не желая раздражать старика пререканиями, а тут Володыёвский велел ему сходить за Меллеховичем, и он поспешил исполнить приказание, обрадовавшись возможности улизнуть.
Минуту спустя Снитко вернулся, ведя молодого татарина, который, видно, еще ничего не знал о поимке лазутчика и потому вошел смело. Красивое смуглое его лицо было очень бледно, но он совсем оправился и даже голову больше не обматывал платками, а носил, не снимая, красную бархатную тюбетейку.
Все так и впились в него глазами, он же, довольно низко поклонясь маленькому рыцарю, прочим кивнул весьма небрежно.
– Меллехович! – сказал Володыёвский, уставив на него свой пронзительный взор. – Ты знаешь полковника Крычинского?
По лицу Меллеховича промелькнула быстро грозная тень.
– Знаю! – ответил он.
– Читай! – сказал маленький рыцарь, подавая ему найденное при пленнике письмо.
– Приказывайте, я жду, – промолвил татарин, возвращая письмо.
– Как давно ты замыслил измену и каких имеешь в Хрептёве сообщников?
– Я обвинен в измене?
– Отвечай, а не задавай вопросы! – сурово сказал маленький рыцарь.
– Что ж, тогда мой respons будет таков: измены я не замышлял, сообщников не имею, а если и имел, то таких, которых не вам судить.
Услышав это, воины заскрежетали зубами, и тотчас несколько голосов произнесло с угрозой:
– Почтительней, сукин сын, почтительней! Не забывай: ты нам не ровня!
В ответ Меллехович смерил говоривших взглядом, в которой сверкнула холодная ненависть.
– Я знаю свой долг перед паном комендантом, моим начальником, – сказал он, снова поклонившись Володыёвскому, – знаю и то, что всех здесь худородней, и потому вашего общества не ищу; твоя милость (тут он опять обратился к маленькому рыцарю) про сообщников спрашивал – у меня их двое: один – пан подстолий новогрудский, Богуш, а второй – великий коронный гетман.
Эти слова всех повергли в изумление, и на минуту воцарилось молчание; наконец Володыёвский, шевельнув усиками, спросил:
– Это как?
– А вот так, – ответил Меллехович. – Крычинский, Моравский, Творовский, Александрович и другие в самом деле на сторону орды перешли и много уже зла причинили отечеству, но счастья на новой службе не обрели. А может, совесть в них пробудилась; короче, и служба эта, и слава изменников им не по нутру. Пан гетман хорошо об этом знает, он и поручил пану Богушу с паном Мыслишевским перетянуть их обратно под знамена Речи Посполитой, а пан Богуш ко мне обратился и приказал договориться с Крычинским. У меня на квартире письма от пана Богуша лежат: могу хоть сейчас представить – им ваша милость скорее, чем моим словам, поверит.
– Ступай с паном Снитко и немедля принеси сюда эти письма.
Меллехович вышел.
– Любезные судари, – торопливо проговорил маленький рыцарь, – боюсь, поспешным обвинением мы тяжко оскорбили честного воина. Ежели у него имеются эти письма и все, сказанное им, правда – а я склонен думать, что это так, – тогда он не только рыцарь, прославившийся ратными подвигами, но и верный слуга отечества, и не хула ему причитается, а награда. Черт побери! Надо поскорей ошибку исправить!
Остальные сидели молча, не зная, что сказать, Заглоба же закрыл глаза, на этот раз притворившись, будто дремлет.
Между тем вернулся Меллехович и подал Володыёвскому письма Богуша.
Маленький рыцарь начал читать. И вот что он прочел:
– "Со всех сторон слышу я, что никто более тебя в этом деле полезен быть не может по причине необычайной любви, каковую они к тебе питают. Пан гетман готов их простить и добиться прощения Речи Посполитой обещает. С Крычинским сносись как можно чаще через верных людей и praemium ему посули. Тайну храни строжайше, иначе, не дай Бог, всех их погубишь. Одному пану Володыёвскому можешь открыть arcana, поскольку он твой начальник и много в чем поспособствовать сумеет. Трудов и стараний не жалей, памятуя, что finis coronat opus , и будь уверен, что за добрые дела твои матерь наша тебя заслуженной наградит любовью".
– Вот, получил награду! – угрюмо пробормотал татарин.
– Боже правый! Почему же ты никому слова не сказал? – вскричал Володыёвский.
– Я хотел вашей милости все рассказать, да не успел – занедужил после ушиба; а прочим, – тут Меллехович повернулся к офицерам, – мне не велено было открываться. Ваша милость, надо полагать, теперь остальным тоже молчать прикажет, чтоб на тех не навлечь беды.
– Доказательства твоей невиновности неоспоримы – это и младенцу ясно, – сказал маленький рыцарь. – Продолжай свои переговоры с Крычинским. Никто тебе помех чинить не станет, напротив, получишь помощь – вот моя рука, ты благородный рыцарь. Приходи сегодня ко мне ужинать.
Меллехович пожал протянутую руку и в третий раз поклонился. Прочие офицеры, выйдя из своих углов, обступили его и заговорили наперебой:
– Мы в тебе ошибались, но теперь всякий рад твою руку пожать – ты этого достоин.
Однако молодой татарин вдруг выпрямился и откинул назад голову, словно хищная птица, приготовившаяся нанести удар клювом.
– Я не забыл, что вам не ровня, – молвил он.
И вышел из горницы.
После его ухода сразу поднялся гомон. "Нечему удивляться, – говорили меж собой офицеры, – шутка ли – такое обвинение! Ну ничего, покипятится да перестанет. А нам нужно отношение к нему изменить. Душа-то у него поистине рыцарская! Гетман знал, что делал! Чудеса, однако же, чудеса!.."
Снитко втайне торжествовал; в конце концов, не удержавшись, он подошел к Заглобе и сказал с поклоном:
– Прости, сударь, но волк-то наш не изменник…
– Не изменник? – переспросил Заглоба. – Изменник, только благородный, поскольку не нас предает, а ордынцев… Не теряй надежды, любезный пан Снитко, я буду каждодневно за тебя молиться: авось Святой Дух сжалится и дозволит твоей милости блеснуть остротой ума!
Бася, когда Заглоба в подробностях ей обо всем рассказал, страшно обрадовалась; Меллехович с самого начала пришелся ей по душе, и она желала ему всяческого добра.
– Нужно, – сказала она, – нам с Михалом в первую же опасную экспедицию его с собой взять, – это и будет лучший способ выказать ему доверие.
Но маленький рыцарь, погладив розовую Басину щечку, ответил:
– А муха докучливая все про свое жужжит! Знаем мы тебя! Не о Меллеховиче ты печешься и не способа оказать ему доверие ищешь – тебе бы в степь полететь, да прямо в сечу! Не выйдет…
И, сказавши так, поцеловал жену в уста.
– Mulier insidiosa est! – многозначительно изрек Заглоба.
В это самое время Меллехович сидел с посланцем Крычинского у себя на квартире и вполголоса с ним беседовал. Сидели они так близко друг к другу, что чуть не стукались лбами. На столе горел каганец с бараньим жиром, отбрасывая желтые блики на лицо Меллеховича, которое, несмотря на всю свою красоту, было поистине страшно: такая на нем рисовалась злоба, жестокость и дикая радость.
– Слушай, Халим! – прошептал Меллехович.
– Эфенди, – ответил посланец.
– Скажи Крычинскому, что он умная голова: не написал в письме ничего такого, что бы могло меня погубить. Умная голова, скажи. И впредь пусть ничего прямо не пишет… Теперь они мне еще больше доверять станут… Сам гетман, Богуш, Мыслишевский, здешние офицеры – все! Слышишь? Чтоб они от моровой передохли!
– Слышу, эфенди.
– Но сперва мне в Рашкове надо побывать, а потом снова сюда вернусь.
– Эфенди, молодой Нововейский тебя узнает.
– Не узнает. Он меня уже под Кальником видел, под Брацлавом – и не узнал. Глядит в упор, брови супит, а вспомнить не может. Ему пятнадцать лет было, когда он из дому сбежал. С той поры зима восемь раз покрывала степи снегом. Изменился я. Старик бы меня узнал, а молодой не узнает… Из Рашкова я тебе дам знать. Пусть Крычинский будет готов и держится поблизости. С пыркалабами непременно войдите в согласие. В Ямполе тоже наша хоругвь есть. Богуша я уговорю, чтоб добился у гетмана для меня перевода в Рашков, – оттуда, скажу, проще с Крычинским сноситься. Но сюда я должен вернуться… должен!.. Не знаю, что будет, как дальше пойдет… Огонь меня сжигает, ночью глаз не могу сомкнуть… Если б не она, я бы умер…
– Благословенны руки ее.
Губы Меллеховича задрожали, и, вплотную приблизившись к гостю, он принялся шептать, словно в лихорадке:
– Халим! Благословенны ее руки, благословенна голова, благословенна земля, по которой она ступает, слышишь, Халим! Скажи им там, что я уже здоров – благодаря ей…
Глава XXV
Ксендз Каминский, в прошлом воин, и весьма лихой, на старости лет обосновался в Ушице, где получил приход. Но поскольку ушицкий костел сгорел дотла, а прихожан было мало, сей пастырь без паствы частенько наведывался в Хрептёв и, просиживая там неделями, в наставление рыцарям читал благочестивые проповеди.
Выслушав со вниманием рассказ Мушальского, он спустя несколько вечеров обратился к собравшимся с такими словами:
– Мне всегда по душе были повествования, в которых печальные события имеют счастливый исход, из чего явствует, что кого Господь возьмет под свою опеку, того из любой западни непременно вызволит и отовсюду, хоть из Крыма, приведет под надежный кров. Посему, любезные судари, раз и навсегда всяк для себя запомните, что для Господа Бога нет ничего невозможного, и даже в тяжелейших обстоятельствах не теряйте веры в его милосердие. Вот оно как!
Честь и хвала пану Мушальскому, что простого человека братской любовью возлюбил. Пример тому нам показал Спаситель, который, будучи сам царского рода, любил простолюдинов, многих из них произвел в апостолы и дальнейшему способствовал продвижению, почему они теперь и заседают в небесном сенате.
Но одно дело любовь приватная и совсем иное – всеобщая, одной нации к другой; так вот, эту всеобщую любовь Спаситель столь же строго наказал растить в сердцах. А где она? Оглядись по сторонам, человече: все сердца злобой полны, словно люди не по Господним заповедям живут, а по сатанинским.
– Ох, сударь мой, – вмешался Заглоба, – нелегко тебе будет уговорить нас полюбить турка, татарина или какого иного варвара – ими сам Господь Бог, можно сказать, брезгует.
– Я вас к этому и не призываю, а лишь утверждаю, что дети eiusdem matris обязаны друг друга любить. А мы что творим: вот уже тридцать лет, со времен Хмельницкого, здешняя земля не просыхает от крови.
– А по чьей вине?
– Кто первый свою вину признает, того первого Господь и простит.
– Но ты-то сам, сударь, хотя ныне сутану носишь, в молодые годы мятежников бивал, и, как мы слыхали, весьма успешно…
– Бивал, ибо солдатскому долгу был послушен, и не в этом мой грех, а в том, что я их, как чуму, ненавидел. Имелись у меня свои, личные причины, о которых не стану вспоминать за давностью лет, да и раны те уже зарубцевались. А каюсь я в том, что сверх положенного старался. Было у меня под началом сто человек из хоругви пана Неводовского, и частенько мы с ними, отделившись от остальных, жгли, рубили головы, вешали… Сами помните, какое было время. Жгли и рубили головы татары, которых Хмель призвал на подмогу, жгли и рубили головы польские войска. И казаки за собой только воду и землю оставляли, еще больше свирепствуя, нежели мы и татары. Ничего нет страшнее братоубийственной войны… Что были за времена – словами не передать; одно скажу: и мы, и они скорее на бешеных псов, чем на людей походили…
Однажды наш отряд получил известие, что мятежный сброд осадил в крепостце пана Русецкого. Меня с моими людьми послали ему на выручку. Но мы пришли слишком поздно. От крепостцы уже следа не осталось. Однако я настиг пьяное мужичье и почти всех положил на месте, лишь малая часть попряталась в хлебах; этих я приказал взять живьем, чтоб для острастки повесить. Но где, на чем? Задумать было легче, чем исполнить; во всей деревне ни деревца не осталось, даже дикие груши, росшие кое-где на межах, валялись срубленные. Виселицы ставить – времени нет, да и лесов нигде поблизости не видно, край-то степной. Что делать? Беру я своих пленников и иду. Попадется, думаю, где-нибудь по дороге раскидистый дубок. Милю проходим, другую – кругом ровная степь, пусто, хоть шаром покати. Наконец натыкаемся на развалины какой-то деревушки, а дело уже шло к вечеру; я смотрю туда-сюда: везде головешки да седой пепел; опять ничего! Ан нет: на маленьком взгорочке распятие уцелело, крест большой, дубовый, видать, недавно поставленный – дерево нисколько еще не почернело и при свете вечерней зари сверкало, словно объятое пламенем. Христос на нем был из жести вырезан и искусно раскрашен: лишь зайдя сбоку, можно было увидеть, что жесть эта тоньше пальца, и на кресте не настоящее тело висит; ну, а если спереди глядеть – лицо как живое, чуть только побледневшее от страданий, и терновый венец, и очи, с превеликой тоской и печалью обращенные к небу.
Увидел я тот крест, и в голове у меня мелькнуло: "Вот дерево, другого не будет", – но тотчас самому страшно стало. Во имя Отца и Сына! Не стану же я их на кресте вешать! Но, думаю, отчего бы не потешить Христа, приказав у него на глазах срубить головы тем, которые столько невинной крови пролили, и говорю: "Господи, да помстится Тебе, что это те самые иудеи, которые Тебя на кресте распяли: они их ничуть не лучше". И велел я брать по одному пленнику, приводить на курган к распятию и у его подножия сносить им головы. Были среди них седовласые старики и мальчишки безусые. Привели первого, он ко мне: "Ради Христа, ради его крестных мук, помилуй, пан!" А я на это: "По шее его!" Драгун размахнулся, и покатилась голова… Другого привели, он то же самое: "Ради Христа милосердного, помилуй!" А я опять: "По шее его!" Так же и с третьим, с четвертым, с пятым; всего их было четырнадцать, и каждый меня заклинал именем Христовым… Уже и заря погасла, пока мы управились. Приказал я положить мертвые тела вокруг распятия… Глупец! Думал, вид их будет приятен Сыну Божьему, они же еще несколько времени то руками, то ногами дергали, и нет-нет который-нибудь вскинется, точно вытащенная из воды рыба; впрочем, недолго страдальцы корячились, вскоре жизнь оставила обезглавленные тела, и лежали они кружком недвижно.
Меж тем темнота сделалась кромешная, и решил я тут же расположиться на ночлег, хотя костров разводить было не из чего. Ночь Господь послал теплую, и люди мои с охотою улеглись на попоны, я же пошел еще к распятию, чтобы у ног Всевышнего прочитать "Отче наш" и препоручить себя Его милосердию. Думал, молитва моя с особой благосклонностью будет принята, поскольку день я провел в трудах и содеянное почитал своей заслугою.