– Но того, верно, не знаешь, – сказал старик Нововейский, – что он не Меллехович вовсе, а наш Азья, что с тобою вместе рос.
– Боже! Что я слышу! Глядите-ка! У меня мелькнула было такая мысль, но сказали, что Меллехович он, ну, думаю, не тот, значит, а что Азья, так это имя у них частое. Я столько лет не видел его, не диво, что не узнал. Наш-то весьма неказист был собою да приземист, а этот молодец хоть куда!
– Наш он, наш! – сказал старик Нововейский. – А вернее, не наш уже – знаешь, чьим сыном он оказался?
– Откудова же мне знать?
– Могучего Тугай-бея!
Адам что есть силы хлопнул себя по коленкам.
– Ушам своим не верю! Великого Тугай-бея? Выходит, он князь и ханам родня? Да в Крыму нет крови благороднее!
– Вражья то кровь!
– В отце вражья была, а сын нам служит! Я сам его раз двадцать в деле видал! А! Теперь понятно, откуда в нем эта дьявольская отвага! Пан Собеский перед всем войском отличил его и в сотники произвел. От души буду ему рад. Справный солдат! Сердечно буду ему рад!
– Все же не пристало тебе быть с ним запанибрата.
– Отчего же? Что он, слуга мне иль нам? Я солдат, и он солдат. Я офицер, и он офицер. Был бы он еще пехотинец жалкий, что хворостиной на войне орудует, тогда бы дело другого рода; но он благородных кровей, коли сын Тугай-бея. Князь, и баста, а уж о шляхетском звании для него сам гетман постарается. Чего же мне нос-то перед ним задирать, коли я с Кулак-мурзой побратим, с Бакчи-агой побратим, с Сукиманом побратим, а все они не погнушались бы овец у Тугай-беевича пасти!
Эвке опять захотелось расцеловать брата; усевшись подле него, она красивой своей рукой стала приглаживать его непослушные вихры.
Приход Володыёвского прервал эти нежности.
Молодой Нововейский вскочил, чтобы приветствовать старшего офицера, и тотчас стал оправдываться, отчего сразу не доложил о своем прибытии коменданту: оттого, мол, что не по службе сюда прибыл, а приватным образом.
Володыёвский ласково обнял его и сказал:
– Да кто же, друг мой, посмеет упрекнуть тебя, что после столь долгой разлуки ты сперва родителю бухнулся в ноги. Кабы речь шла о службе, дело другое, но Рущиц, как видно, ничего тебе не поручил?
– Только поклон передать. Пан Рущиц к самому Ягорлыку подался, ему дали знать, будто там много конских следов на снегу обнаружено. Послание вашей милости мой комендант получил и тотчас же в орду переправил к своим родным и побратимам, чтобы искали там и выспрашивали, сам он, однако, не стал вам отписывать, рука, говорит, у меня на это негодящая, в искусстве том я не искушен.
– Не любит он писать, знаю! Для него сабля главное!
Маленький рыцарь пошевелил усиками и не без самодовольства сказал:
– А вы-то за Азба-беем месяца два безуспешно гонялись.
– Зато вы, ваша милость, проглотили его, как щука голавля, – воскликнул Нововейский. – Ну и ну! Не иначе Бог его разума лишил, когда он, от пана Рущица ускользнувши, к вам стопы направил. Ну и попался, ха-ха!
Маленький рыцарь был приятно польщен этими словами и, желая польстить в ответ, обратился к Нововейскому-старшему:
– Мне Господь пока что не дал сына, но, когда бы послал, я хотел бы, чтобы он на этого кавалера был похож!
– И чего в нем особенного! Ничего! – возразил старый шляхтич. – Nequam , и все тут. Экая, тоже мне, диковина…
А сам даже засопел от удовольствия.
Маленький рыцарь погладил Эву по щеке.
– Я, барышня, – сказал он, – далеко уже не юнец, а вот Баська моя почти что тебе ровесница, и я стараюсь, чтобы у нее порой бывали приятные развлечения, подобающие молодому возрасту… Правда, все ее тут боготворят, надеюсь, и ты, барышня, признаешь, ведь есть за что?
– Боже милостивый! – вскричала Эвка. – Да другой такой на свете нету! Я сейчас о том говорила!
Маленький рыцарь несказанно обрадовался, лицо его просияло.
– Да? Так и сказала?
– Так и сказала! – подхватили разом отец и сын.
– Ну так приоденься-ка, барышня, понаряднее, я, видишь ли, втайне от Баськи капеллу нынче пригласил из Каменца. Музыкантам велел инструменты запрятать в солому, а ей сказал, будто цыгане приехали коней подковать. Нынче вечером такие танцы закатим! А она охотница до них, хотя и строит из себя степенную матрону.
И пан Михал, довольный, стал потирать руки.
Глава XXXIII
Сыпал густой снег, он до краев заполнил крепостной ров и шапкою осел на частоколе. На дворе была ночь и пурга, а главный дом хрептёвской крепости сиял огнями. Оркестр состоял из двух скрипок, контрабаса, двух флейт и валторны. Скрипачи наяривали так самозабвенно, что их пошатывало, а у флейтистов и валторниста щеки чуть не лопались и глаза наливались кровью. Люди пожилые из офицеров и товарищества уселись рядком на скамьях вдоль стены, словно сизые голуби на крыше, и, попивая мед и вино, наблюдали танцующих.
Первым в паре с Басей выступал пан Мушальский – несмотря на почтенный возраст, танцор, как и лучник, завзятый. Бася в платье из серебристой парчи, отороченном горностаем, выглядела как свежая роза на свежевыпавшем снегу. И старые, и молодые, дивясь ее красе, невольно восклицали: "Боже мой!" Всех затмила, даже Нововейскую и Боскую, которые были помоложе ее и очень хороши собою. Глаза у Баси горели радостью и весельем; проплывая мимо маленького рыцаря, она улыбкой благодарила его, меж приоткрытых розовых губ блестели белые зубки, и вся она, серебрясь и переливаясь, как луч или звездочка пленяла и глаза, и сердца первозданной прелестью ребенка, цветка, женщины.
Развевались откидные рукава кунтушика, подобно крыльям большой бабочки, а когда, приподняв пальчиками полы юбки, Бася приседала перед кавалером, то казалось, сейчас она растает, растворится, как волшебное видение, исчезнет, как кузнечик в летнюю ясную ночь на краю оврага.
Снаружи в комнату смотрели солдаты, прижав к освещенным окнам суровые, усатые лица и расплющив носы. Очень уж льстило им, что боготворимая ими пани Бася всех затмевает красотою и, не скупясь на колкости по адресу Нововейской и Боской, они всякий раз громким криком приветствовали ее, когда она приближалась к окну.
Володыёвский рос в собственных глазах и кивал головою в такт Басиным движениям; Заглоба стоял подле него с кубком и притопывал, расплескивая вино на пол; они то и дело взглядывали друг на друга, сопя от переполнявших их чувств.
А Бася мелькала то здесь, то там, излучая радость и очарование. Эко для нее раздолье! То охота, то сраженье, то веселье и танцы, и оркестр, и столько солдат, и первейший средь них муж – любящий и желанный. Бася знала, что она всем тут нравится, ею любуются, ее обожают, что маленький рыцарь тем счастлив; и она была счастлива, как счастливы птицы, когда весною реют в майском воздухе, громко и радостно крича.
Вслед за Басей шла в паре с Азьей Эва Нововейская в кармазинном кафтанике. Молодой татарин молчал, поглощенный ослепительным белоснежным видением. А Эва относила на свой счет его волнение и, чтобы придать ему смелости, все сильнее жала ему руку.
Азья порой отвечал ей пожатием столь крепким, что она едва умела сдержать крик боли, впрочем, делал он это без умысла: ни о чем не мог он думать, кроме как о Басе, ничего не видел, кроме Баси, а в душе твердил страшную клятву, что добьется ее, хотя бы и пол-Руси спалить пришлось.
В те мгновения, когда он приходил в себя, ему хотелось схватить Эву и душить, мучить ее за то, что руку жмет, за то, что встает на пути его к Басе. Он пронзал бедную девушку жестоким соколиным взглядом, а у той сильнее колотилось сердце: в том, что он как хищник смотрит на нее, чудилось ей доказательство любви.
В третьей паре отплясывал молодой Нововейский с Зосей Боской. Похожая на незабудку, она семенила подле него, опустив глаза, а он скакал, будто конь необъезженный, так что щепки летели из-под его каблуков, вихры разметались, лицо разрумянилось, широкие ноздри раздулись, как у турецкого бахмата; он кружил Зосю, как ветер кружит лист, и подкидывал в воздух. Душа в нем раззадорилась безмерно, а оттого что в Диком Поле он по целым месяцам не видывал женщин, Зоська так пришлась ему по сердцу, что он с первого взгляда влюбился в нее без памяти.
Он то и дело взглядывал на опущенные долу глаза ее, на румяные щечки, на округлую грудь, и так любо ему было видеть все это, что он даже фыркал от удовольствия и все сильнее высекал искры подковками, все сильней на поворотах прижимал ее к широкой своей груди, и хохотал раскатисто от избытка чувств, и кипел, и влюблялся все сильнее.
Зосино нежное сердечко так и обмирало, но то был вовсе не противный страх, – ей по душе был вихрь, что подхватил ее и понес. Как есть змий! Разных кавалеров видала она в Яворове, но столь пылкого не встречала, и никто не плясал, как он, и никто не обнимал, как он. Истинный змий… Что поделаешь, ему и противиться-то невозможно…
В следующей паре танцевала с любезным кавалером панна Каминская, а следом Керемовичова и Нересовичова; их, хоть и мещанского они сословия, пригласили все же в компанию – обе дамы были обходительные и к тому же весьма богатые.
Почтенный нвирак и два анардрата с возрастающим изумлением смотрели на польский пляс; старики за медом гомонили все громче, так гомонят кузнечики в поле на жнивье. Капелла, однако, глушила все голоса, а посредине горницы разгоралась в танцорах удаль молодецкая.
Баська покинула своего кавалера, подбежала, запыхавшись, к мужу и умоляюще сложила руки.
– Михалек! – сказала она. – Солдаты зябнут за окнами, вели им бочку выкатить!
Он, развеселившись, принялся целовать ей ладошки и крикнул:
– Мне и жизни не жалко, только бы тебя потешить!
И выскочил во двор объявить солдатам, кто их благодетель, уж так ему хотелось, чтобы они Басе были благодарны и еще больше любили ее.
Когда те в ответ издали крик столь оглушительный, что снег посыпался с крыши, маленький рыцарь распорядился:
– А ну, гряньте-ка из мушкетов! В честь пани виват!
Вернувшись в горницу, он застал Басю танцующей с Азьей. Когда татарин обнял прелестную ее фигурку, когда ощутил вблизи ее дыхание и теплоту ее тела, он закатил глаза и мир закружился перед ним; в душе он отрекался от рая, от вечного блаженства, от всех наслаждений на свете и от всех гурий – ради нее одной.
Тут Бася заметила мелькнувший мимо кармазинный кафтаник Нововейской и, любопытствуя, успел ли Азья признаться девушке в любви, спросила его:
– Ну что, сударь, сказал ли ты ей?
– Нет!
– Отчего же?
– Не время еще! – ответил татарин со странным выражением.
– А очень ли ты влюблен?
– Насмерть! – вскричал Тугай-беевич глухо и хрипло, будто ворон прокаркал.
И они продолжили танец вслед за Нововейским, который вырвался вперед. Другие переменили уже дам, а он все не отпускал Зосю, временами лишь усаживал ее на скамью – дух перевести, а затем снова пускался в пляс.
Наконец он встал перед оркестром, обнял Зосю, подбоченился и крикнул музыкантам:
– Краковяк, ребята! Ну-тка!
Тотчас откликнувшись, те лихо заиграли краковяк.
Нововейский стал притопывать и зычным голосом запел:
То ль ручей струится,
В Днестре пропадает,
То ль в тебе, юница,
Мое сердце тает.
Ух-ха!
Это "ух-ха" он рявкнул по-казацки так, что Зосенька, бедняжка, даже присела от страха. Испугался и стоявший поблизости почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата, а Нововейский повел ее дальше, дважды обошел горницу и, встав перед музыкантами, вновь запел про сердце:
Эх, разволновать бы
Мне тебя, как речку, -
Выловить для свадьбы
В речке по колечку!
Ух-ха!
– Хороши куплеты! – вскричал Заглоба. – Уж я в том знаю толк, сам сложил немало! Лови, кавалер, лови! А коли выловишь колечко, я тебе так спою:
Девка вспыхнет быстро,
Коль ты сам кресало:
Знай секи, чтоб искра
В душу к ней запала!
Ух-ха!
– Виват! Виват пан Заглоба! – завопили офицеры и вся честная компания, да так громко, что испугался почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата и в чрезвычайном изумлении уставились друг на друга.
А Нововейский сделал еще два круга и усадил наконец на скамью запыхавшуюся и перепуганную смелостью кавалера Зосю. Мил он был ее сердцу, такой бравый да открытый, – как есть огонь, она до сей поры ничего подобного не встречала и, вся в смятенье, глазки потупив, сидела тихонько, как мышка.
– Почему молчишь, вельможная панна? Грустишь почему? – спросил Нововейский.
– Батюшка в неволе, – тонким голоском ответила Зося.
– Это ничего, – сказал молодец, – танцевать не грех! Взгляни-ка, панна, тут в горнице нас десятка два кавалеров, и, пожалуй что, ни один своей смертью не умрет, а либо от стрел басурманских, либо в плену. Всему свой черед! В здешних краях почитай каждый кого-нибудь из близких недосчитался, а веселимся мы, чтобы Господу Богу, чего доброго, не мнилось, будто бы мы на службу сетуем. Так-то! Танцевать не грех! Улыбнись, панна, покажи глазыньки свои, не то подумаю, будто не люб я тебе!
Зося глаз, правда, не подняла, зато уголки губ ее чуть дрогнули, и две ямочки показались на румяных щечках.
– Нравлюсь ли я тебе, панна, хотя бы самую малость? – снова спросил кавалер.
А Зося на это голоском еще более тонким:
– Ну… да…
Услышав такое, Нововейский подскочил на скамье и, схватив Зосины руки, осыпал их поцелуями, приговаривая:
– Пропал я! Чего там! Влюбился я в тебя, панна, насмерть. Никого мне, кроме тебя, не надобно. Красавица ты моя! Боже мой, как же ты люба мне! Завтра матери в ноги повалюсь! Да что там завтра! Нынче же повалюсь, лишь бы знать, что нравлюсь тебе!
Гром выстрелов за окном заглушил Зосин ответ. Это обрадованные солдаты палили в честь Баси, так что окна дрожали, стены тряслись. Испугался в третий раз почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата, а стоявший подле них Заглоба стал по-латыни их успокаивать:
– Apud Polonos, – сказал он им, – nunquam sine clamore et strepitu gaudia fiunt.
Казалось, все только и ждали этого залпа из мушкетов, чтобы всею душой отдаться веселью. Шляхетская благопристойность сменилась степной дикостью. Загремел оркестр; танцоры закружились в ураганном вихре, загорелись, засверкали глаза, от голов шел пар. Даже старики пустились в пляс; громко кричали, гуляли, веселились, пили из Басиной туфельки, палили из пистолетов по Эвкиным каблучкам.
Так шумел, гремел и пел Хрептёв до самого утра, даже зверь в ближних пущах укрылся от страха поглубже в лесную чащобу. А так как происходило это чуть не в самый канун страшнейшей войны с турецкими полчищами и над всеми нависла угроза и гибель, дивился безмерно польским солдатам почтенный нвирак и два ученых анардрата дивились не менее.
Глава XXXIV
Спали все допоздна, кроме караульных и маленького рыцаря, который никогда забавы ради не пренебрегал службой.
Молодой Нововейский тоже вскочил чем свет – Зося Боская была ему милей, чем мягкая постель. С утра принарядившись, поспешил он в горницу, где давеча отплясывали, чтобы послушать, не доносятся ли шорохи из отведенных женщинам соседних покоев.
В комнате пани Боской уже слышалось какое-то движение, но молодцу так не терпелось увидеть Зосю, что, выхватив кинжал, он стал выковыривать им мох и глину между балками, чтобы хотя бы в щелочку, одним глазком на нее взглянуть.
За этим занятием и застал его Заглоба; войдя с четками и тотчас смекнув, в чем дело, он на цыпочках приблизился к рыцарю и принялся колотить его по спине сандаловыми бусинами.
Тот, смеясь, однако же весьма смущенный, пытался увернуться, а старик гонялся за ним и дубасил, повторяя:
– Турчин ты этакой, татарва, вот тебе, вот тебе! Exorciso te . A mores где? За женщинами подглядывать? А вот тебе, вот тебе!
– Ваша милость! – вскричал Нововейский. – Негоже, чтобы священные четки плетью служили! Помилуйте, не было у меня грешных помыслов.
– Негоже, говоришь, святыми четками тебя лупцевать? А вот и неправда! Святая верба в предпасхальное воскресенье тоже небось розгой служит! Четки эти прежде были языческими, Субагази принадлежали, но я их под Збаражем у него отнял, а после уж их нунций апостольский освятил. Гляди-ка, настоящий сандал!
– Настоящий-то пахнуть должен!
– Мне четками пахнет, а тебе девицей. Ужо огрею тебя как следует быть, нет ничего лучше святых четок для изгнания беса!
– Жизнью клянусь, не было у меня грешных помыслов!..
– Никак, благочестие побудило тебя дырку расковырять?
– Не благочестие, но любовь, да такая, что не диво, ежели разорвет меня, как гранатой! Ей-богу, святая правда! Слепни коня так летом не изводят, как чувство меня извело!
– Гляди, не греховное ли тут вожделение, ты же на месте не мог устоять, когда я вошел, с ноги на ногу переминался, будто на угольях стоишь.
– Ничего я не видел, Богом клянусь, щелочку только ковырял!
– Ох, молодость… Кровь не водица! Мне и то часом приходится себя окорачивать, lео еще живет во мне, qui querit quem devoret . А коли чистые у тебя намерения, стало быть, о женитьбе думаешь?
– О женитьбе? Великий Боже! Да о чем же мне еще думать? Не только что думаю, а словно кто меня шилом к тому побуждает! Ты, ваша милость, не знаешь, верно, что я вчера уже пани Боской открылся и у отца согласия испросил?
– Порох, не парень, черт тебя побери! Когда так, это дело другого рода, говори, однако, как все было?
– Пани Боская пошла вчера в комнаты для Зосеньки шаль вынести, а я за нею. Оборотилась она: "Кто там?" Я – бух ей в ноги: "Бейте меня, мама, но Зосю отдайте, счастье мое, любовь мою". Пани Боская, опамятовавшись немного, так говорит: "Все тут тебя, сударь, хвалят и достойным кавалером почитают, а у меня муж в неволе, Зося без опеки осталась; и все же нынче я ответа не дам, и завтра не дам, только попозже, да и тебе, сударь, тоже родительское изволение получить надобно". Сказала и пошла себе, может, подумала, будто я все это спьяну. И то сказать, был я хмельной…
– Пустое! Все во хмелю были! Ты заметил ли, как у нвирака этого с анардратами клобуки набекрень съехали?
– Не заметил, потому что умом раскидывал, как бы поскорее у отца согласие выманить.
– Трудно пришлось?