– Благодаря тебе, господин, – молвил Крычинский, – нас пустили в этот город, который Бог отдает нам нынче…
– Нововейский не чинил вам препятствий? – спросил Азья.
– Нововейский думал, что мы на службу Речи Посполитой переходим, он знал, что ты подходишь, чтобы соединиться с нами, и потому счел нас своими, как тебя своим считает.
– Мы стояли на молдавской стороне, – вставил Адурович, – но оба с Крычинским в гости к нему наезжали, и он принимал нас как шляхтичей и так говорил: нынешним своим поступком вы старые грехи искупаете, а коль скоро гетман вас за поручительством Азьи простил, мне-то чего на вас волком смотреть? Он хотел даже, чтоб мы в город вошли, но мы так ответили: "Не войдем, покуда Азья, сын Тугай-бея, не вручит нам позволение от гетмана…" Напоследок он еще пир нам закатил и просил, чтобы мы за городом присматривали…
– На пиру том, – подхватил Крычинский, – видели мы отца его и старуху, что мужа в плену разыскивает, и ту девицу, на которой Нововейский жениться надумал.
– А, – вскричал Азья, – верно, они же все тут!.. А панну Нововейскую я сам привез!
И хлопнул в ладоши, а когда, мгновение спустя, появился Халим, сказал ему так:
– Пускай татары мои, как огонь в городе увидят, тотчас кинутся на солдат, что в крепости остались, и перережут им глотки; а женщин и старого шляхтича пускай свяжут и стерегут до моего распоряжения.
Потом обратился к Крычинскому и Адуровичу:
– Сам я помогать вам не буду, слаб еще, однако на коня все же сяду, чтобы поглядеть хотя бы. Ну, други мои, за дело!
Крычинский с Адуровичем опрометью кинулись к дверям, он же вышел вслед за ними и, велев подать себе коня, подъехал к частоколу, чтобы из ворот высоко положенной крепости наблюдать за тем, что происходит в городе.
Липеки во множестве перелезли через частокол, чтобы с вала насытиться видом резни. Те из солдат Нововейского, кто не ушел в степь, при виде толпы татар решили, что предстоит какое-то зрелище, и тут же смешались с ними без тени тревоги или подозрения. Впрочем, было той пехтуры не более двух десятков, остальные сидели себе спокойно по кабакам.
Тем временем отряды Адуровича и Крычинского в мгновение ока рассыпались по городу. Были в тех отрядах почти исключительно липеки и черемисы, то есть давние жители Речи Посполитой, по большей части шляхта, но они уже давно покинули страну и за время своих скитаний вполне уподобились диким татарам. Жупаны их изодрались, почти на всех были теперь бараньи тулупы шерстью наружу, надетые прямо на голые тела, задубелые от степного ветра и дыма костров; оружие, однако, у них было лучше, нежели у диких татар; у всех сабли, луки с калеными стрелами, а у многих и самопалы. Лица же выражали жестокую кровожадность, как и лица их добруджских, белгородских или крымских сородичей.
Они рассыпались по городу, пронзительно крича, чтобы криком возбудить, подстрекнуть друг друга на убийства и грабежи. Но хотя многие из них, по обыкновению, уже держали ножи в зубах, местные жители – как и в Ямполе, валахи, армяне, греки и татары-купцы – смотрели на них без малейшего недоверия. Все лавки были открыты, купцы сидели подле на скамьях, по-турецки скрестив ноги и перебирая четки. Крики татар только возбудили любопытство, похоже было, что затевается какое-то игрище.
Но вот внезапно на углах базарной площади взвились кверху столбы дыма, и все татары разом издали такой ужасающий вопль, что смертельный страх объял валахов, армян и греков, женщин и детей.
Тотчас засверкали сабли, и ливень стрел обрушился на мирных жителей. Крики жертв, грохот спешно затворяемых дверей и ставен смешались с топотом конских копыт и воплями грабителей.
Площадь заволокло дымом. Послышались крики: "Горе нам! Горе!" Татары уже взламывали лавки, врывались в дома, выволакивали за волосы объятых ужасом женщин, швыряли на улицу утварь, сафьян, всевозможные товары, постели – облаком взметнулись кверху перья; со всех сторон слышались стоны закалываемых, стенания, вой собак, рев скотины – пожар настиг ее в задних пристройках; алые языки пламени, видные даже при свете дня на фоне черных клубов дыма, выстреливали все выше в небо.
А в крепости конники Азьи в самом начале резни набросились на почти что безоружных пехотинцев.
Борьбы не было вовсе: несколько десятков ножей с маху вонзились в грудь полякам, затем несчастным поотрубали головы и снесли эти головы к копытам Азьева коня.
Тугай-беевич разрешил большинству своих татар принять участие в кровавой работе сородичей; сам же стоял и смотрел.
Дым заслонял дело рук Крычинского и Адуровича, запах гари достиг даже крепости; город пылал как гигантский костер, все заволокло дымной пеленой; временами в дыму раздавался выстрел из самопала, как гром в тучах; временами мелькал бегущий человек либо группа татар, кого-то преследующих.
Азья все стоял и смотрел, чуя радость в сердце своем; свирепая усмешка – еще свирепее оттого, что болела подсохшая рана, – раздвигала его губы, белые зубы поблескивали меж них. Не только радостью, но и гордыней полнилось сердце татарина. Наконец-то он сбросил с себя бремя притворства, впервые дал волю ненависти, столь долгие годы скрываемой, наконец был самим собою, истинным Азьей, сыном Тугай-бея…
Но вместе с тем страшная тоска охватила его оттого, что Бася не видит этого пожара, этой резни, не видит его в новой ипостаси. Страсть и в то же время дикая жажда мести распирала его.
"Вот здесь бы она стояла у лошади, – думал он, – и я бы за волосы ее держал, а она цеплялась бы за мои ноги, а потом я взял бы ее и в губы ее целовал бы, и была бы она моя, моя, моя… рабыня!"
Удерживала его от отчаяния одна лишь надежда, что отряды, посланные вдогонку Басе, или те, что он оставил по пути, вернут ее. Он цеплялся за эту надежду как утопающий за соломинку и, не в силах смириться с утратой Баси, непрестанно мечтал о той минуте, когда обретет ее и овладеет ею.
Он стоял у ворот, пока резня в городе не утихла, а утихла она вскоре, поскольку отряды Адуровича и Крычинского насчитывали почти столько же людей, сколько было их во всем городишке; лишь пожар пережил людские стоны и бушевал до самого вечера. Азья слез с коня и медленным шагом направился в просторную горницу, где настелены были бараньи шкуры; он уселся там и стал ожидать двух ротмистров.
Те подошли тотчас же, а с ними и сотники. Все так и сияли довольством – добыча превзошла их ожидания. Городишко со времени крестьянского мятежа успел уже окрепнуть и разбогатеть, к тому же взято было около ста молодых женщин и много детей в возрасте от десяти лет, которых можно было выгодно продать на восточных базарах. Мужчин же, старух и маленьких детей, которые не могли выдержать долгого пути, прирезали. Руки татар дымились от крови, гарью несло от тулупов. Все расположились вкруг Азьи, и Крычинский сказал:
– Лишь пепел останется тут… Прежде чем отряды сюда воротятся, мы бы и в Ямполь поспели. Добра там всяческого не меньше, а то и больше, нежели в Рашкове.
– Нет, – ответил сын Тугай-бея, – в Ямполе мои люди, они сами с городом расправятся, а нам в ханские и султанские земли пора.
– Как прикажешь! Воротимся со славой и с добычею! – откликнулись ротмистры и десятники.
– Здесь, в крепости, еще женщины есть да тот шляхтич, что растил меня, – сказал Азья, – справедливая причитается ему за то награда.
При этих словах он хлопнул в ладоши и велел привести пленных…
Их вскоре привели – пани Боскую, всю в слезах Зосю, Эву, белую как платок, и старого Нововейского – руки и ноги ему стянули лыком. Пленники были перепуганы, но еще более потрясены всем происшедшим – и ничего не могли понять. Одна Эвка, хотя и не могла взять в толк, что приключилось с пани Володыёвской, куда запропастился Азья, зачем в городе учинили резню, а их связали, как невольников, предположила, однако, что причиной тому она. Азья, вероятно, впал в ярость из-за любви к ней и, не желая в гордыне своей просить ее руки у отца, вознамерился похитить ее силою. Все это само по себе было ужасно, но Эвка по крайней мере не дрожала за собственную жизнь.
Пленники не узнали Азьи – повязка почти полностью скрывала его лицо. У женщин от страха тряслись колени; они подумали было, что дикие татары каким-то немыслимым образом истребили липеков и овладели Рашковом. Но при виде Крычинского и Адуровича убедились все же, что находятся в руках польских татар.
Какое-то время они молча переглядывались, наконец старый Нововейский произнес слабым, но решительным голосом:
– В чьих же мы руках?
Азья стал разматывать с головы повязку, и вскоре показалось лицо его, прежде красивое, хотя и хищное, а ныне навек обезображенное, со сломанным носом и черно-синим пятном на месте глаза; лицо страшное, перекошенное усмешкой, как конвульсией – олицетворение холодной мести.
Он помолчал, затем вперил горящий глаз свой в старого шляхтича и ответил:
– В моих руках, руках Тугай-беева сына.
Но старый Нововейский узнал его прежде, нежели он назвал себя, узнала его и Эва, хотя сердце ее сжалось от ужаса и отвращения при виде безобразной этой головы.
Девушка закрыла глаза руками – они не были связаны, а шляхтич открыл рот и заморгал от изумления.
– Азья! Азья! – повторял он.
– Которого вы, ваша милость, растили, и были ему отцом, и у которого от руки вашей родительской спина кровью истекала…
Кровь бросилась шляхтичу в голову.
– Изменник, – сказал он, – пред судом ответишь ты за свои бесчинства! Змий!.. У меня еще сын есть…
– И дочь, – ответил Азья, – из-за которой ты велел меня насмерть плетью засечь, а я эту дочь твою самому что ни есть захудалому ордынцу пожалую, чтобы служанкой ему была и наложницей!
– Вождь! Подари ее мне! – откликнулся вдруг Адурович.
– Азья! Азья! Я всегда тебя… – крикнула Эва, бросаясь к его ногам.
Но он пнул ее ногой, а Адурович подхватил ее под руки и поволок по полу. Нововейский сделался из багрового синий. Лыко скрипело на руках его, так он напряг их, с губ слетали нечленораздельные звуки.
Азья поднялся со шкур и пошел на него, сперва медленно, постепенно убыстряя шаг, как дикий зверь, жаждущий расправиться со своею жертвой. Подойдя наконец к старику вплотную, он схватил его за усы худой своей рукою с кривыми пальцами, а другой принялся нещадно бить по лицу, по голове.
Хриплый рев вырывался из глотки татарина. Наконец, когда шляхтич повалился на землю, сын Тугай-бея наступил коленом ему на грудь, и лезвие ножа сверкнуло вдруг в сумраке комнаты.
– Пощады! Спасите! – кричала Эва.
Но Адурович ударил ее по голове и закрыл ей рот широкой своей ладонью; Азья тем временем приканчивал пана Нововейского.
Это было так страшно, что даже у татар-десятников кровь застыла в жилах. Азья с хладнокровной жестокостью медленно водил лезвием ножа по горлу несчастного шляхтича, а тот стонал и хрипел ужасно. Кровь из вскрытых жил все сильнее хлестала на руки убийцы и ручьем стекала на пол. Наконец стоны и хрип утихли, только воздух со свистом вырывался из перерезанной глотки, а ноги умирающего, конвульсивно дергаясь, били по полу.
Азья встал.
Взгляд его упал на бледное, прелестное личико Зоси Боской, которая казалась неживой – в глубоком обмороке она повисла на плече поддерживающего ее татарина, – и сказал:
– Эту девку я себе беру, покуда не подарю кому-нибудь или не продам.
После чего обратился к татарам:
– А теперь, только погоня воротится, подадимся в султанские земли.
Погоня воротилась два дня спустя, но с пустыми руками.
И пошел сын Тугай-бея в султанские земли с отчаянием и яростью в сердце, оставив после себя голубовато-серую груду пепла.
Глава XL
Десять да еще двадцать украинских миль отделяли Хрептёв от Рашкова, если ехать через города, как проехала Бася. Вся дорога по Днестру была протяженностью около тридцати миль. В путь они поднимались еще затемно, зато на ночлег останавливались не слишком поздно – словом, все путешествие вместе с постоями, несмотря на трудные переправы и переезды, заняло три дня. В те времена и люди, и войско передвигались медленно, но, если охота была или гнала нужда, разумеется, можно было и поспешить. Бася надеялась скорее добраться до Хрептёва, ведь теперь ее нес конь, а главное, она спасалась бегством, и спасение зависело от быстроты.
Но в первый же день она поняла, что ошибается: днестровский тракт ей заказан, а держа путь по степи, она принуждена делать огромный крюк. К тому же и заблудиться недолго, можно ведь встретить на пути вскрывшиеся реки, непроходимые чащобы, незамерзающие болота и на людей наткнуться или на диких зверей, так что, хотя и решила Бася в ночи не останавливаться, все же невольно убеждалась в том, что и при самых благоприятных обстоятельствах Бог знает когда доберется она до Хрептёва.
Ей удалось вырваться из объятий Азьи, но дальше что? Разумеется, нет ничего страшнее мерзейших этих объятий, но при мысли о том, что ждет ее впереди, кровь леденела в жилах.
Ясно одно – станет она щадить лошадей, ее, всего вероятней, изловят. Липеки отлично знали эти степи, скрыться здесь от их глаз, от погони казалось просто немыслимым. Ведь это они без устали преследовали диких татар, даже весной, даже летом, когда нет снега и грязи и конские копыта не оставляют следов; все знаки степи знали они и читали, как по открытой книге, выслеживали с зоркостью орлов, вынюхивали как псы, вся жизнь проходила у них в погоне. Не однажды дикие татары пытались идти водой, все напрасно – казаки, липеки и черемисы, равно как и польские степные наездники, умели обнаружить их, перехитрить и возникали вдруг, словно из-под земли. Как от них убежать? Разве что оставить их далеко позади, чтобы само расстояние отвратило погоню. Но в таком случае она запалит лошадей.
"Ясное дело, падут, коли так вот гнать буду", – со страхом думала Бася, поглядывая на мокрые, дымящиеся их бока и на пену, которая хлопьями валила на землю.
Порою она замедляла бег и прислушивалась, но тогда во всяком дуновении ветра, в шуршанье листвы, устилавшей яры, в сухом шелесте степных трав, в шуме крыл пролетающей птицы, даже в звенящей пустой тишине чудились ей звуки погони.
Перепуганная, она снова наддавала ходу, пока кони, выбившись из сил, не начинали храпеть.
Одиночество и бессилие все больше угнетали ее. Как остро чувствовала она себя сиротой, какая огромная и вместе несправедливая обида росла в ее сердце на всех людей, самых близких и дорогих, будто они ее покинули!
Потом Бася подумала, что это, верно, Бог ее наказывает за жажду приключений, за то, что рвалась в походы и на охоту, иной раз и воле мужа вопреки, за ее легкомыслие и несерьезность. Подумав так, она расплакалась чистосердечно, подняла голову к небу и, всхлипывая, стала твердить:
– Покарай, но не оставь! Михала не карай, Михал невинный!
Тем временем близилась ночь, а с нею холод, мрак, неуверенность в дороге – и тревога. Предметы вокруг начали расплываться, мутнеть, терять очертания и в то же время как-то таинственно оживать, притаившись. Верхушки скал, как головы в островерхих и круглых шапках, казалось, исподтишка недобро высматривают с высоких отвесных стен – кто это там скачет внизу. Деревья, колеблемые ветром, махали ветвями, словно руками; одни как бы манили ее, чтобы поверить какую-то страшную тайну, другие остерегали: "Не приближайся!" Вывороченные корни похожи были на чудища, изготовившиеся к прыжку. Бася отважная была, очень отважная, но, как и все тогдашние люди, суеверная. И потому, когда тьма совсем окутала землю, у нее волосы зашевелились на голове и дрожь сотрясла тело при мысли о нечистой силе, которая, быть может, обитает в этих краях. В особенности боялась она привидений. Вера в них весьма распространена была во всем Приднестровье по причине соседства Молдавии, и как раз эти края – окрестности Ямполя и Рашкова – пользовались дурной славой. Столько людей умирало здесь скоропостижной смертью, без исповеди, без отпущения грехов. Басе вспомнились все побасенки, какие вечерами в Хрептёве рассказывали у очага рыцари: о крутоярах, откуда порывы ветра доносили вдруг стоны "Иисусе, Иисусе!", и о блуждающих огнях, в которых что-то хрипело, о хохочущих скалах, о бледных детях-"сосунах" с зелеными глазами и безобразной головой, которые просили подсадить их в седло и тут же принимались сосать из тебя кровь, и, наконец, о головах без туловища, передвигавшихся на паучьих ножках, и о самых страшных из всех этих чудищ – о взрослых привидениях – валахи называли их "вилько-лаками", – которые бросались на людей.
Она стала осенять себя крестом – долго, пока рука не онемела, но и потом продолжала творить молитву, ибо какое еще оружие отведет нечистую силу? Взбадривали ее кони; они резво ржали, не выказывая никакого беспокойства. Порою Бася, как бы желая убедиться, что она еще на этом свете, трепала по шее своего скакуна.
Ночь, поначалу очень темная, постепенно светлела, наконец сквозь редеющую мглу замерцали звезды – обстоятельство для Баси весьма благоприятное; страх ее немного поубавился, и, посматривая на Большую Медведицу, она могла безошибочно продвигаться на север, то есть в сторону Хрептёва. Озирая окрестности, Бася определила, что весьма удалилась уже от Днестра: скал становилось меньше, и места пошли более открытые, часто встречались поросшие дубняком округлые холмы и обширные равнины.
Нередко все же случалось ей преодолевать овраги; спускалась она в них со страхом в сердце, на дне царил мрак и несло жестоким, цепенящим холодом. Встречались настолько крутые овраги, что приходилось их объезжать, а это означало потерю времени и лишнюю дорогу.
Но хуже всего были ручьи и речки, целая сеть которых, освободившись ото льда, устремлялась с востока к Днестру. Кони боязливо храпели, входя ночью в неведомые, непонятной глубины воды. Бася пускалась вброд лишь в тех местах, где пологий берег и широко разлившаяся вода позволяли предположить, что там мелководье. Так по большей части оно и бывало, однако порою при переправах вода доходила коням до брюха, тогда Бася, как заправский солдат, вставала коленями на седло и, уцепившись руками за переднюю луку, старалась не замочить ног. Но удавалось ей это не всегда, и вскорости пронизывающий холод охватил ее от стоп до колен.
– Дай Бог день, поеду быстрее! – ежеминутно повторяла она себе.
Наконец она выехала на обширную равнину, кое-где поросшую редким лесом, и, видя, что лошади ступают с трудом, остановилась передохнуть. Кони тут же потянулись к земле и, медленно переступая, стали жадно щипать мох и пожухлую траву. Тишину леса прерывало лишь шумное дыхание лошадей и хрупанье травы в мощных челюстях.
Утолив немного, а вернее обманув голод, лошади захотели лечь, но Бася не могла им этого позволить. Она не решилась даже ослабить подпругу и спешиться; надо было всякую минуту быть наготове.
Она пересела на бахмата Азьи – скакун нес ее с самого полуденного привала, и хотя был он вынослив и благородных кровей, но все же не такой сильный, как бахмат.
Сперва Басю мучила жажда, которую она утоляла во время переправ, потом она ощутила голод и принялась грызть семечки из мешочка, который нашла у седла молодого Тугай-бея. Семечки показались ей вкусными, хотя и чуть прогорклыми, и она возблагодарила Бога за неожиданную эту пищу.