Прыжок за борт. Конец рабства. Морские повести и рассказы - Джозеф Конрад 12 стр.


Своему командиру он посоветовал не прикасаться к перегородке - слишком ненадежной она казалась. Быстро раздобыли они два кабельтова и, взяв "Патну" на буксир, потащили ее вперед кормой. Это было не так глупо, ибо руль слишком поднимался над водой, чтобы можно было им воспользоваться, а этот маневр ослаблял давление на переборку, которая требовала, как им выразился он, крайне осторожного обращения (éxigeait les plus grands menagements).

Я невольно подумал о том, что мой новый знакомый, должно быть, имел решающий голос в совещании о том, как поступить с "Патной". Он производил впечатление человека не очень расторопного, но на него можно было положиться, к тому же он был подлинный моряк. Но сейчас, сидя передо мной со сложенными на животе толстыми руками, он походил на одного из деревенских священников - спокойных, нюхающих табак и внимающих исповеди крестьян. Ему бы следовало носить потертую черную сутану, застегнутую до самого подбородка, а не китель со жгутами и бронзовыми пуговицами. Его широкая грудь мерно поднималась и опускалась, пока он рассказывал мне, что то была чертовская работа, и я-де, как моряк (en votre quality de marin), легко могу это себе представить. Закончив фразу, он слегка наклонился всем корпусом в мою сторону и, выпятив бритые губы, с присвистом выдохнул воздух.

- К счастью, - продолжал он, - море было гладкое, как этот стол, и ветра было не больше, чем теперь здесь…

Тут я заметил, что здесь действительно невыносимо душно и жарко. Лицо мое пылало, словно я был еще молод и умел смущаться и краснеть.

"Naturellement" они направились в ближайший английский порт, где и сняли с себя ответственность, bien merci…

Он раздул свои плоские щеки.

- Заметьте (notez bien), - все время, пока мы тянули их на буксире, два матроса стояли с топорами у канатов, чтобы перерезать их в случае, если судно…

Он опустил тяжелые веки, поясняя смысл этих слов.

- Чего вы хотите! Делаешь то, что можешь (on fait се qu'on peut), - на секунду он ухитрился выразить покорность на своем массивном неподвижном лице.

- Два матроса… тридцать часов они там стояли. Два! - он приподнял правую руку и вытянул два пальца.

То был первый жест, сделанный им в моем присутствии. Это дало мне возможность заметить зарубцевавшийся шрам на руке, след ружейной пули, а затем - словно зрение мое благодаря этому открытию обострилось - я увидел рубец старой раны, начинавшийся чуть-чуть ниже виска и прятавшийся под короткими седыми волосами на голове, - рубец от удара копьем или саблей. Снова он сложил руки на животе.

- Я пробыл на борту этой, этой… память мне изменяет (s'en va). Ah! "Pattna". C'est bien ça. "Pattna". Merci. Как все забывается. Забавно. Я пробыл на борту этого судна тридцать часов…

- Вы! - воскликнул я.

Спокойно глядя на свои руки, он слегка выпятил губы, но на этот раз не присвистнул.

- Нашли нужным, - сказал он, бесстрастно поднимая брови, - чтобы один из офицеров остался на борту и наблюдал (pour ouvrir l'oeil)… - он вздохнул, - и сообщался посредством сигналов с канонеркой, понимаете? Таково было и мое мнение. Мы приготовили свои лодки к спуску, а я на "Патне" также принял меры… Enfin… сделали все возможное. Тридцать часов. Они дали мне чего-то поесть. Что же касается вина, то хоть шаром покати, - нигде ни капли.

Каким-то непонятным образом, не изменяя своей инертной позы и благодушного выражения лица, он ухитрился выразить свое глубокое возмущение.

- Я, знаете ли, когда дело доходит до еды и нельзя получить стакана вина… я ни к черту не годен.

Я испугался, как бы он не завел речь на эту тему, так как хотя он не пошевельнулся и глазом не моргнул, но видно было, что это воспоминание его сильно раздражало. Но он как будто тотчас же о нем позабыл. Они сдали судно "портовым властям", как он выразился. Его поразило то спокойствие, с каким судно было принято.

- Можно подумать, что такие забавные находки (drote de trouvaille) им доставляли ежедневно. Удивительный вы народ, - заметил он, прислоняясь спиной к стене.

Вид у него был такой, словно он способен был проявлять свои эмоции не более, чем куль с мукой. В то время в гавани случайно находилось военное судно и английский пароход, и он не скрыл своего восхищения тем, с какой быстротой шлюпки этих двух судов сняли с "Патны" пассажиров. Вид у него был равнодушный, даже слегка тупой, и тем не менее он был наделен той таинственной способностью производить неуловимыми средствами тот эффект, какой является последним словом искусства.

- Двадцать пять минут… по часам… двадцать пять…

Он рассказал и снова переплел пальцы, не снимая рук с живота; этот жест был гораздо эффектнее, чем воздетые к небу руки.

- Всех этих людей (tout се monde) высадили на берег… пожитки свои они забрали… На борту остался отряд морской пехоты (marins de l'Etat) и этот занятный труп (cet interessant cadavre). В двадцать пять минут все было сделано…

Опустив глаза и склонив голову набок, он как будто смаковал такую расторопность. Без лишних слов он дал понять, что его похвала чрезвычайно ценна. Затем он сообщил мне, что, следуя приказу как можно скорее явиться в Тулон, они вышли из порта через два часа.

- …Таким образом (de sorte que) многие детали этого эпизода моей жизни (dans cet épisode de ma vie) остались неясными.

ГЛАВА XIII

После этой фразы он, не меняя позы, если можно так выразиться, пассивно перешел в стадию молчания. Я тоже умолк; затем снова раздался его сдержанный хриплый голос, как будто пробил час, когда ему полагалось молчание нарушить. Он проговорил:

- Mon dieu! Как время-то летит!

Это замечание было самым банальным, но для меня оно совпало с моментом прозрения. Удивительно, как мы проходим сквозь жизнь с полузакрытыми глазами, притуплённым слухом, дремлющими мыслями. Быть может, так оно и должно быть, и, пожалуй, именно это отупение делает жизнь для огромного большинства людей такой желанной. Однако лишь очень немногие из нас не знали тех редких минут прозрения, когда мы внезапно видим, слышим, понимаем все, - пока снова не погрузимся в приятную дремоту. Я поднял глаза, когда он заговорил, и увидел его таким, каким не видел раньше. Увидел его подбородок, покоящийся на груди, неуклюжие складки кителя, руки, сложенные на животе, неподвижную позу, так странно говорившую о том, что его здесь просто-напросто оставили. Время действительно проходит: оно нагнало его и ушло вперед. Оно его оставило позади с несколькими жалкими дарами: сединой, усталым загорелым лицом, двумя рубцами и парой потускневших жгутов. Это был один из тех стойких, надежных людей, которых хоронят без барабанов и труб; жизнь таких людей - словно фундамент тех памятников, какие воздвигают в ознаменование великих свершений.

- Сейчас я служу третьим помощником на "Victorieuse" (то было флагманское судно французской тихоокеанской эскадры), - представился он, отодвигаясь на несколько дюймов от стены.

Я слегка поклонился через стол и сообщил ему, что являюсь капитаном торгового судна, которое в настоящее время стоит на якоре в заливе Решкештер. Он его заметил - хорошенькое судно. Свое мнение он выразил бесстрастно и очень вежливо. Мне даже показалось, что он кивнул головой, повторяя свой комплимент:

- Небольшое судно, окрашенное в черный цвет… очень миленькое… очень миленькое (tres coquet).

Немного спустя он медленно повернулся всем корпусом к стеклянной двери направо.

- Печальный город (triste ville), - заметил он, глядя на улицу.

День был ослепительный. Южный ветер дул вовсю, и мы видели, как прохожие сражались с ним на тротуарах. Залитые солнцем дома по ту сторону улицы купались в облаках пыли.

- Я сошел на берег, - сказал он, - чтобы немножко размять ноги, но…

Он не закончил фразы и погрузился в оцепенение.

- Пожалуйста, скажите мне, - начал он, словно просыпаясь, - какова была подкладка этого дела по существу (au juste). Любопытно. Например, этот труп…

- Там были и живые, - заметил я, - это гораздо любопытнее.

- Конечно, конечно, - чуть слышно согласился он, а затем, как будто поразмыслив, прошептал: - Разумеется.

Я готов был сообщить ему то, что меня лично в этом деле сильнее всего интересовало. Казалось, он имел право знать: разве не пробыл он тридцать часов на борту "Патны", не сделал все для него возможное? Он слушал меня, больше чем когда - либо напоминая священника; веки его глаз были полузакрыты, и, быть может, благодаря этому казалось, что он погружен в благочестивые размышления. Раза два он приподнял брови, не поднимая век, когда другой на его месте воскликнул бы: "ах, черт!" Один раз он спокойно произнес: "ба!", а когда я замолчал, он решительно выпятил губы и печально свистнул.

У всякого другого это могло сойти за признак скуки или равнодушия, но он каким-то таинственным образом ухитрялся, несмотря на свою неподвижность, выглядеть глубоко заинтересованным и набитым ценными мыслями, как яйцо, наполненное питательными веществами. Он ограничился двумя словами - "очень интересно", произнесенными вежливо и почти шепотом. Не успел я справиться со своим разочарованием, как он добавил, словно разговаривая сам с собой:

- Вот как. Вот оно что!

Подбородок его ниже опустился на грудь, а тело как бы сникло на стуле. Я готов был его спросить, что он этим хотел сказать, когда вся его особа слегка заколебалась, как будто вот - вот он разразится словами. Так легкая рябь пробегает по стоячей воде раньше, чем ощущается дуновение ветра.

- Итак, этот бедный молодой человек удрал вместе с остальными, - сказал он с величавым спокойствием.

Не знаю, почему именно я улыбнулся. То был единственный раз, когда я улыбнулся, вспоминая дело Джима. Почему-то эта простая фраза, подчеркивающая совершившийся факт, забавно звучала по-французски… "S'est enfui avec les autres", - сказал лейтенант. И вдруг я начал восхищаться проницательностью этого человека. Он сразу уловил суть дела, обратил внимание на тот единственный факт, который меня интересовал. С невозмутимым спокойствием эксперта он овладел фактами. Всякие сбивающие с толку вопросы казались ему детской игрой.

- Ах, молодость, молодость! - снисходительно сказал он. - В конце концов от этого не умирают.

- От чего не умирают? - поспешно спросил я.

- От испуга, - пояснил он и принялся за свой напиток.

Я заметил, что три пальца на его раненой руке не сгибались и порознь двигаться не могли; поэтому, поднимая стакан, он неуклюже сжимал его рукой.

- Человек всегда боится. Что бы там ни говорили, но… - он неловко поставил стакан, - страх, страх… всегда таится здесь.

Он коснулся пальцем своей груди около бронзовой пуговицы, в это самое место ударил себя Джим, когда уверял, что сердце у него здоровое. Должно быть, он заметил, что я с ним не согласен, и настойчиво повторил:

- Да! Да! Можно что угодно говорить, все это прекрасно, но в конце концов приходится признать, что ты не умней своего соседа и не храбрей его. Храбрость! Я скитался (roulé ma bosse), - с невозмутимой серьезностью сказал он, - по всему свету. Я видел храбрых людей… знаменитых людей… Allez! - Он небрежно отпил из стакана, - Понимаете, на службе приходится быть храбрым. Ремесло этого требует (le metier veux çа). Не так ли? - рассудительно заметил он, - Eh bien! Любой из них - я говорю, любой из них, если только он честный человек - bien entendu, признался бы, что бывают такие минутки, когда идешь на попятный (vous lachez tout). И зная это, вам приходится жить, понимаете? При известном стечении обстоятельств страх приходит неизбежно. Отвратительный страх (un trac épouvantable). И даже тот, кто в эту истину не верит, все же испытывает страх - перед самим собой. Это так. Поверьте мне. Да, да. В мои годы знаешь, о чем говоришь… que diable!..

Все это он выложил так невозмутимо, словно отвлеченная мудрость говорила его устами; теперь это впечатление еще усилилось благодаря тому, что он стал медленно вертеть палец о палец.

- Это очевидно - parbleu! - продолжал он, - ибо, как бы решительно вы ни были настроены, головной боли или расстройства пищеварения (un dérangement d'estomac) достаточно, чтобы… Возьмем хотя бы меня… Я бывал в переделках. Eh bien! Я, тот, кого вы перед собой видите, я однажды… - Он осушил свой стакан и снова стал крутить палец о палец. - Нет, нет, от этого не умирают, - произнес он наконец, и, поняв, что он не намерен рассказывать о событиях своей личной жизни, я был сильно разочарован. Мое разочарование было тем сильнее, что неудобно было его расспрашивать. Я сидел молча, он тоже сидел и молчал, словно это доставляло ему величайшее удовольствие. Даже пальцы его неподвижно застыли на животе. Вдруг его губы стали шевелиться.

- Так оно и есть, - благодушно заговорил он. - Человек рожден трусом (l'homme est né poltron). В этом зацепка. В противном случае слишком легко жилось бы. Но привычка, привычка… необходимость, видите ли, сознание, что на тебя смотрят… Это помогает справиться с трусостью. А затем пример других людей - они не лучше вас и, однако, держатся бодро…

Он умолк.

- Вы согласитесь, что у молодого человека не было ни одной из этих побудительных причин… в тот момент, во всяком случае, - заметил я.

Он снисходительно поднял брови.

- Я не возражаю, не возражаю. Быть может, у этого молодого человека были прекрасные задатки, - повторил он, тихонько сопя.

- Я рад, что вы подходите так снисходительно, - сказал я. - Он сам питал большие надежды и…

Шарканье ног под столом прервало меня. Он поднял тяжелые веки, поднял медленно и решительно и, наконец, взглянул мне прямо в лицо. Я увидел два узких серых кружка, словно два крохотных стальных колечка вокруг черных зрачков. Этот острый взгляд грузного человека производил такое же впечатление, как боевая секира с лезвием бритвенной остроты.

- Простите, - церемонно сказал он. Он поднял правую руку и слегка наклонился вперед. - Разрешите мне… Я допускаю, что человек может жить и знать, что храбрость его не придет сама собой (ne vient pas tout seul). Из-за этого не стоит волноваться. Еще одна истина, которая не портит жизни… Но честь, честь, monsieur… Честь - вот что реально! А много ли стоит жизнь, если… - он грузно и стремительно поднялся на ноги, словно испуганный бык, вылезающий из травы, - если честь потеряна? Ah çа par exemple. Я не могу ничего сказать. Я не могу ничего сказать, так как об этом ничего не знаю.

Я тоже встал и, стараясь соблюсти все правила вежливости, мы молча стояли друг против друга, словно две фарфоровые собачки на камине. Черт бы побрал этого парня! Он проколол пузырь. Проклятие бессмысленности, какое подстерегает все людские разговоры, спустилось на нашу беседу и превратило ее в пустословие.

- Отлично, - сказал я, смущенно улыбаясь, - но не сводится ли все дело к тому, чтобы не попасться?

Казалось, возражение у него было готово, но он передумал и сказал:

- Monsieur, для меня это слишком тонко… этого мне не понять… Я об этом не думаю.

Он грузно склонился над своей фуражкой, которую держал за козырек большим и указательным пальцами раненой руки. Я тоже поклонился. Мы поклонились одновременно; мы церемонно расшаркались друг перед другом, а лакей смотрел на нас мимически, словно уплатил за представление.

- Serviteur, - сказал француз.

Снова мы расшаркались: "Monsieur"… "Monsieur"… Стеклянная дверь захлопнулась за его грузной спиной. Я видел, как подхватил его порыв ветра и погнал вперед; он схватился рукой за голову и сгорбился.

Оставшись один, я снова сел обескураженный… обескураженный делом Джима.

Если вас удивляет, что спустя три года я продолжал этим интересоваться, то могу вам сказать, что Джима я снова видел незадолго до этого разговора. Я только что вернулся из Самаранга, где грузил на Сидней, - в высшей степени не интересное дело, которое вы, Чарли, назовете дельным занятием, - и в Самаранге я видел Джима. По моей рекомендации он тогда работал у де-Джонга. Он служил морским клерком. "Мой представитель на море", как называл его де-Джонг. Образ жизни, лишенный малейшего очарования; пожалуй, с ним может сравниться только профессия страхового агента. Маленький Боб Стэнтон - Чарли его знает - прошел через это испытание. Тот самый Стэнтон, который впоследствии утонул, пытаясь спасти горничную при аварии "Сефоры". Быть может, вы помните - в туманное утро столкнулись два судна у испанского берега. Всех пассажиров своевременно усадили в шлюпки и отчалили, когда Боб снова подплыл и вскарабкался на борт, чтобы забрать эту девушку. Не могу понять, каким образом она осталась; вернее всего, она помешалась - не хотела покинуть судно, в отчаянии цепляясь за перила. С лодок ясно видна была завязавшаяся борьба; но Боб был самым низкорослым первым помощником во всем торговом флоте, а мне говорили, что девушка была ростом пять футов десять дюймов и сильна, как лошадь. Так они боролись: он тянет ее, она - его; девушка все время визжала, а Боб кричал, приказывая матросам своей шлюпки держаться подальше от судна. Один из матросов рассказывал мне, скрывая улыбку, вызванную этим воспоминанием: "Похоже было на то, сэр, как капризный мальчуган сражался со своей мамашей". Тот же парень сообщил следующее: "Наконец, мы увидели, что мистер Стэнтон оставил девушку в покое, - стоит около и смотрит на нее. Как мы после решили, он думал, что волна вскоре оторвет ее от перил и даст ему возможность ее спасти. Мы не смели приблизиться к борту, а немного спустя старое судно сразу пошло ко дну: накренилось на штирборт и конец! Страшно быстро его затянуло. Так никто и не всплыл на поверхность - ни живой, ни мертвый".

Недолгая береговая жизнь бедного Боба, кажется, была вызвана каким-то любовным осложнением. Он надеялся, что навсегда покончил с морем и овладел всеми благами земли, но потом все полетело к черту.

Частенько он рассказывал нам о своих испытаниях, а мы хохотали до слез. Довольный эффектом, он расхаживал на цыпочках, маленький и бородатый, как гном, и говорил: "Хорошо вам, ребята, смеяться, но через неделю моя бессмертная душа съежилась, как сухая горошина, от такой работы".

Не знаю, как приспособилась к новым условиям жизни душа Джима, - слишком я был занят тем, чтобы раздобыть ему работу, которая давала кусок хлеба, но я уверен в одном: его жажда приключений удовлетворена не была, и он испытывал острые муки голода. Это новое занятие не давало его фантазии никакой пищи. Грустно было на него смотреть, но следует отдать ему должное: свое дело он исполнял с каким-то упорством. Это жалкое прилежание казалось мне наказанием за фантастический его героизм - возмездием за его стремление к славе, которая была ему не по силам. Слишком любил он воображать себя породистым рысаком, а теперь обречен был бесславно трудиться, как осел уличного торговца. Он справлялся с этим прекрасно: замкнулся в себе, опустил голову, ни разу никому не пожаловался. Все бы хорошо было, если бы не бурные вспышки, происходившие всегда, когда всплывало на поверхность злосчастное дело "Патны". К сожалению, этот скандал восточных морей не забывался. Вот почему я все время чувствовал, что еще не покончил с Джимом.

Назад Дальше