Он видел, что старик, что-то писавший, резко приподнял голову, и пенсне слетело у него с носа. Арчи захлопнул дверь и бросился к своей конторке, где его ждали бумаги, принесенные на подпись. Но шум, поднявшийся за дверью, был таков, что он не мог прийти в себя и вспомнить, как пишется его собственное имя. Арчи - самый чувствительный помощник начальника порта на обоих полушариях. Он говорил, что чувствовал себя так, как будто впихнул человека в логовище голодного льва. Действительно, шум поднялся страшный. Я не сомневаюсь, что крики были слышны на другом конце площади. Старый Эллиот имел богатый запас слов, орать умел и не думал о том, на кого кричит. Он стал бы кричать и на самого вице-короля. Частенько он мне говаривал: "Занять более высокий пост не могу. Пенсия мне обеспечена. Кое-что я отложил, и если им не нравится мое представление о долге, я охотно отправлюсь на родину. Я старик, и всю свою жизнь я выкладывал все, что было у меня на уме. Теперь я хочу только одного: чтобы дочери мои вышли замуж, пока я жив".
То был его пунктик помешательства. Три его дочери удивительно на него походили, но, как это ни странно, были очень хорошенькие. Иногда, проснувшись утром, он приходил к безнадежным выводам по вопросу об их замужестве, и вся канцелярия, по глазам угадав его мрачные мысли, трепетала, ибо, по словам подчиненных, в такие дни он непременно требовал себе кого-нибудь на завтрак. Однако в то утро он не съел немца, но, если разрешите мне продолжать метафору, разжевал его основательно и… выплюнул.
Через несколько минут я увидел, как толстяк торопливо спустился с лестницы и остановился на ступенях подъезда. Он стоял подле меня, погруженный в глубокое размышление; его толстые багровые щеки дрожали. Он кусал большой палец, вскоре заметил меня и искоса бросил раздраженный взгляд. Остальные трое, высадившиеся вместе с ним на берег, ждали поодаль. У одного из них - желтолицего вульгарного человечка, рука была на перевязи, другой - долговязый, в синем фланелевом пиджаке, с седыми свисающими усами, худой, как палка, озирался по сторонам с самодовольно-глупым видом. Третий - стройный, широкоплечий юноша засунул руки в карманы и повернулся спиной к двум остальным, которые о чем-то разговаривали. Он смотрел на пустынную площадь. Ветхая, запыленная гхарри с деревянными жалюзи остановилась как раз против группы; извозчик, положив правую ногу на колено, созерцал свои пальцы. Молодой человек, не двигаясь, смотрел прямо перед собой.
Так я впервые увидел Джима. Он выглядел таким равнодушным и неприступным, какими бывают только юноши. Стройный, аккуратно одетый, он твердо стоял на ногах - один из самых располагающих к себе мальчиков, каких мне когда-либо приходилось видеть; и, глядя на него, зная все, что знал он, и еще кое-что, ему неизвестное, я почувствовал злобу, словно он притворялся, думая этим притворством чего-то от меня добиться. Он не смел выглядеть таким чистым и честным. Мысленно я сказал себе: "Что же, если и такие мальчики могут сбиться с пути, тогда…" От возмущения я готов был швырнуть свою шляпу на землю и растоптать ее, как сделал однажды на моих глазах шкипер итальянской баржи, когда его негодяй помощник запутался с якорями, собираясь отшвартоваться на рейде, где стояло много судов. Я спрашивал себя, видя Джима таким спокойным: "Глуп он или груб до бесчувствия?" Казалось, он вот-вот начнет насвистывать. Прошу заметить: меня нимало не интересовало поведение двух других. Они как-то соответствовали рассказу, который сделался достоянием всех и послужил основанием официального следствия.
- Этот старый негодяй, там, наверху, обозвал меня подлецом, - сказал капитан "Патны".
Узнал ли он меня? Думаю, что да; во всяком случае, взгляды наши встретились. Он сверкал глазами, я улыбался; "подлец" было самым мягким приветствием из всех вылетевших в открытое окно и коснувшихся моего слуха.
- Неужели? - сказал я, почему-то не сумев придержать язык за зубами.
Он кивнул утвердительно, снова укусил себя за палец и тихонько выругался; затем посмотрел на меня с мрачным бесстыдством и воскликнул:
- Ба! Тихий океан велик! Вы, проклятые англичане, можете делать все, что вам угодно. Я знаю, где найдется место для такого человека, как я; меня хорошо знают в Апиа, в Гонолулу, в…
Он приостановился, а я легко мог себе представить, какие люди знают его в тех местах. Скрывать нечего - я сам знаком с этой породой. Бывает время, когда человек должен поступать так, словно жизнь одинаково приятна во всякой компании. Я через это прошел и теперь не хочу с гримасой вспоминать об этой необходимости. Многие из этой дурной компании - за неимением ли морального… как бы это сказать… морального положения или по иным не менее важным причинам - вдвое поучительнее и в двадцать раз занимательнее, чем те обычные почтительные коммерческие воры, которых вы, господа, у себя принимаете. А ведь подлинной необходимости так поступать у вас нет. Вами руководит привычка, трусость, добродушие и сотня других скрытых и разнообразных побуждений.
- Вы, англичане, все поголовно - негодяи, - продолжал патриот-австралиец из Фленсборга или Штеттина (право, сейчас я не припомню, какой маленький порт у берегов Балтики осквернился, породив эту редкую птицу). - Чего вы орете? А? Ничуть вы не лучше других народов, а этот старый негодяй черт знает как на меня раскричался.
Вся его туша тряслась с головы до ног.
- Вот так вы, англичане, всегда поступаете: шумите, кричите из-за всякого пустяка, потому только, что я не родился в вашей проклятой стране. Берите мое свидетельство. Такой человек, как я, не нуждается в вашем проклятом свидетельстве. Плевать мне на него!
Он плюнул.
- Я приму американское подданство! - кричал он с пеной у рта, беснуясь и шаркая ногами, словно пытался высвободить свои лодыжки из каких-то невидимых тисков, которые не позволяли ему сойти с места. Он так разгорячился, что макушка его головы буквально дымилась. Меня удерживало любопытство - самая яркая из всех эмоций, и я не уходил, - я хотел знать, как примет новости тот юноша, который, засунув руки в карманы и стоя спиной к тротуару, взирал поверх зеленых клумб площади на желтый портал отеля "Малабар". Он взирал с видом человека, собиравшегося прогуляться, и словно ждал только, чтобы друг к нему присоединился. Вот каким он выглядел, и это было отвратительно. Я ждал. Я думал, что он будет потрясен, пришиблен, станет корчиться, как посаженный на булавку жук… И… я почти боялся это увидеть.
Не знаю, понятно ли вам, что я хочу сказать. Нет ничего ужаснее, как следить за человеком, уличенным не в преступлении, но в слабости более чем преступной. Самая элементарная порядочность препятствует нам совершать преступления, но от слабости неведомой, а может быть, лишь подозреваемой, от слабости скрытой, за которой можно следить или не следить, вооружаться против нее или мужественно ее презирать, - от той слабости ни один из нас не застрахован. Нас втягивает в ловушку, и мы совершаем поступки, за которые нас ругают, поступки, за которые нас вешают, и, однако, дух может выжить - пережить осуждение и, клянусь Юпитером, пережить повешение. А бывают проступки - иной раз они кажутся совсем незначительными, - которые кое-кого из нас убивают.
Я наблюдал за этим юношей, мне нравилась его внешность; таких, как он, я знал, - устои у него были хорошие. Он как бы являлся представителем всех сродных ему людей - мужчин и женщин, о которых не скажешь, что они умны или талантливы, но живут они честно и мужественно. Я имею в виду не военное, гражданское или какое-либо особое мужество, я говорю о врожденной способности смело смотреть в лицо искушению, о силе сопротивляемости, не изящной, если хотите, но ценной, о бездумном и блаженном упорстве перед ужасами в самом себе и вовне, перед властью природы и заманчивым развратом людей… Такое упорство держится на вере, и ее не сокрушат ни факты, ни дурной пример. Все это прямого отношения к Джиму не имеет, но внешность его была так типична для тех добрых, глупых малых, с которыми чувствуешь себя приятно, - людей, не тревожимых капризами ума и, скажем, развращенностью нервов. Такому человеку вы по одному его виду доверили бы палубу - говорю образно и как профессионал. Я бы доверил, а мне полагается это знать. Разве я в свое время не обучал юношей хитростям моря - хитростям, весь секрет которых можно выразить в одной короткой фразе, и, однако, каждый день нужно заново внедрять их в молодые головы.
Ко мне море было великодушно, но когда я вспоминаю всех этих мальчиков, прошедших через мои руки - иные теперь уже взрослые, иные утонули, но все они были славными моряками, - тогда мне кажется, что и я у моря в долгу не остался. Вернись я завтра на родину, ручаюсь, что и двух дней не пройдет, как какой-нибудь загорелый молодой штурман поймает меня в воротах дока, и свежий глубокий голос прозвучит над моей головой: "Помните меня, сэр? Как! Да ведь я такой-то. Был совсем желторотым юнцом на таком-то судне. То было первое мое плавание". Уверяю вас, радостно это испытать. Вы чувствуете, что хоть однажды в жизни правильно подошли к работе. Говорю вам, мне полагается распознавать людей по виду. Бросив только один взгляд на этого юношу, я бы доверил ему палубу и заснул сладким сном. А оказывается, это было бы небезопасно. Страшно становилось об этом думать. Он выглядел таким же естественным и не фальшивым, как новенький соверен; однако в его металле была какая-то дьявольская лигатура. Сколько же? Совсем немного, крохотная капелька чего-то редкого и проклятого, крохотная капелька. Однако, когда он так стоял с видом "на все наплевать", вы начинали думать: "уж не отчеканен ли он весь из меди".
Поверить этому я не мог. Говорю вам, я хотел видеть, как он будет страдать - ведь есть же профессиональная честь. Двое других - эти парни не идут в счет - заметили своего капитана и стали медленно к нам приближаться. Они переговаривались на ходу, а я их не замечал, словно они были невидимы невооруженному глазу. Они усмехались, быть может, обменивались шутками. У одного из них была сломана рука; другой - долговязый субъект с седыми усами - был главный механик, личность во многих отношениях замечательная. Для меня они оба были ничто. Они подошли к нам. Шкипер тупо уставился в землю; казалось, от какой-то страшной болезни, неведомого яда он распух, принял неестественные размеры. Он поднял голову, увидел этих двоих, остановившихся перед ним, и, презрительно скривив свое раздутое лицо, открыл рот, - должно быть, хотел с ними заговорить. Но тут какая-то мысль вдруг пришла ему в голову. Толстые багровые губы беззвучно сжались, решительно зашагал он вперевалку к гхарри и начал дергать дверную ручку с таким злобным нетерпением, что, казалось, все сооружение вот - вот вместе с пони повалится набок.
Возница, оторванный от исследования своей ступни и уцепившись обеими руками за козлы, повернулся и стал смотреть, как огромная туша ввалилась в его повозку. Маленькая гхарри тряслась, а розовая складка на опущенной шее, огромные ляжки, полосатая спина и мучительные усилия этой пестрой туши влезть в нору производили впечатление чего-то нереального, смешного и жуткого, как гротескные видения во время лихорадки. Он исчез. Я ждал, что маленький ящик на колесах лопнет, словно спелый стручок, но он только осел, заскрипели рессоры, и внезапного опустились жалюзи. Показались плечи шкипера, голова его пролезла наружу, огромная, раскачивающаяся, словно воздушный шар на привязи, плотная, фыркающая, злобная. Он замахнулся на возницу толстым кулаком, красным, как кусок сырого мяса, и заревел на него, приказывая трогаться в путь. Куда? В Тихий океан?
Возница занес хлыст, пони захрапел, поднялся было на дыбы, затем галопом понесся вперед. В Апиа? В Гонолулу? У шкипера было в запасе шесть тысяч миль тропиков, а точного адреса я не слыхал. Фыркающий пони в одно мгновение унес его в "вечность", и больше я его не видел. Этого мало: я не видел никого, кто бы встречал его с тех пор, как он исчез из поля моего зрения, сидя в ветхой маленькой гхарри, которая завернула за угол, оставив за собой целое облако пыли. Он уехал, исчез, испарился, и особенно нелепым казалось то, что он как будто прихватил с собой и гхарри, ибо ни разу не видел я с тех пор гнедого пони с разорванным ухом и темного возницу из Тамилы, исследующего свою больную ступню. Тихий океан и в самом деле велик, но, - нашел ли шкипер арену для развития своих талантов или нет, - факт остается фактом: он умчался в пространство, точно ведьма на помеле. Маленький человечек с рукой на перевязи пустился было за экипажем, блея на бегу: "Капитан! Эй, капитан! Послушайте!" Но, пробежав несколько шагов, остановился, опустил голову и побрел назад. Когда задребезжали колеса, молодой человек, стоявший поодаль, круто повернулся. Больше никаких движений он не делал и снова застыл на месте.
Все это произошло значительно скорее, чем я рассказываю. Через секунду на сцене появился клерк-полукровка, посланный Арчи заняться моряками с "Патны". Преисполненный усердия, он выскочил без шапки, озираясь направо и налево. Миссия его была обречена на неудачу, поскольку дело касалось главной персоны, однако он суетливо приблизился к оставшимся и почти тотчас же завязал разговор с парнем, у которого рука была на перевязи. Как оказалось, парень стремился затеять ссору. Он заявил, что не желает подчиняться приказаниям - "ну, нет, черт побери". Его не запугаешь враками. Он не намерен выслушивать грубости от "подобной личности", даже если тот и не врет. У него есть твердое решение - лечь в постель.
"Не будь вы проклятым португальцем, - услышал я его крик, - вы бы поняли, что госпиталь - единственное подходящее для меня место".
Он поднес здоровый кулак к носу своего собеседника. Стала собираться толпа; клерк растерялся, но, делая все возможное, чтобы не уронить своего достоинства, пробовал объясниться. Я ушел, не дождавшись конца.
Случилось так, что в то время в госпитале лежал один из моих матросов; за день до начала следствия я зашел его проведать и увидел в палате того самого маленького человека; он метался, бредил, и рука его была в лубке. К величайшему моему изумлению, долговязый субъект с обвисшими седыми усами также ютился в госпитале. Помню, я обратил внимание, как он улизнул во время спора - ушел, не то волоча ноги, не то прихрамывая и стараясь иметь вид независимый. По-видимому, он не был новичком в порту и направился прямехонько в пивную Мариане, находившуюся неподалеку от базара. Этот бродяга Мариане был знаком с долговязым субъектом и где-то в другом порту потакал его порочным наклонностям; теперь он встретил его раболепно и, снабдив батареей бутылок, запер в верхней комнате своего вертепа. По-видимому, долговязый субъект желал спрятаться, опасаясь преследования. Много времени спустя Мариане явился как-то на борт моего судна, чтобы получить с баталера деньги за сигары, и сообщил мне, что для долговязого парня готов был сделать и больше, не задавая вопросов, в благодарность за какую-то гнусную услугу, некогда оказанную ему этим субъектом. Он дважды ударил себя кулаком в смуглую грудь, вытаращил огромные черные глаза - в них блеснули слезы - и воскликнул: "Антонио всегда будет помнить, Антонио всегда будет помнить!"
Какова была эта услуга, я так никогда в точности и не узнал. Как бы то ни было, но он предоставил ему возможность находиться под замком в комнате, где стояли стол, стул, на полу лежал матрас, да в углу куча обвалившейся штукатурки. Долговязый субъект, отдавшийся безудержному страху, мог поддерживать свой дух теми напитками, какие были у Мариане. Так продолжалось до тех пор, пока, к вечеру третьего дня, субъект, испустив несколько отчаянных воплей, не решился обратиться в бегство от легиона стоножек. Он взломал дверь, одним прыжком слетел с маленькой лестницы, рухнул прямо на живот Мариане, затем вскочил и, как кролик, ринулся на улицу. Рано утром полисмен нашел его в куче мусора. Сначала ему взбрело в голову, что его тащат на казнь, и он геройски сражался за свою голову; когда же я присел к его кровати, он лежал очень спокойно, и в таком настроении пребывал уже два дня. На фоне подушки его худое бронзовое лицо с белыми усами выглядело красивым и спокойным; оно походило на лицо истомленного воина с детской душой, не будь этой странной тревоги, светившейся в его стеклянных, блестящих глазах, - словно чудовище, безмолвно притаившееся за застекленной рамой. Он был так удивительно спокоен, что я возымел нелепую надежду получить от него какое-нибудь объяснение этого нашумевшего дела.
Не могу сказать, почему мне так хотелось разобраться в деталях позорного происшествия, в конце концов оно касалось меня лишь как члена известной корпорации. Если хотите, называйте это нездоровым любопытством. Как бы то ни было, я, несомненно, хотел что-то разузнать. Быть может, подсознательно я надеялся нащупать какую-то тайную причину - смягчающие вину обстоятельства. Теперь я понимаю, что надежда моя была несбыточна, ибо я надеялся взять верх над самым стойким призраком, созданным человеком, - гнетущим сомнением, обволакивающим, как туман, гложущим, словно червь, более жутким, чем уверенность в смерти, - сомнением в верховной власти твердо установленных норм. Верил ли я в чудо? И почему так страстно его желал? Быть может, ради самого себя я искал хотя бы тени извинения для этого молодого человека, которого никогда раньше не встречал.
Боюсь, что таков был тайный мотив моих расследований. Да, я ждал чуда. Единственное, что кажется мне теперь чудесным, это - беспримерная моя глупость. Я действительно ждал от этого угнетенного и мрачного инвалида какого-то заклятия против духа сомнения. И, должно быть, я стоял на грани отчаяния, ибо после нескольких дружелюбных фраз, на которые тот, как и всякий порядочный больной, отвечал с вялой готовностью, я произнес слово "Патна", облачив его в деликатный вопрос, словно закутав в шелк. Деликатным я был умышленно: я не хотел его пугать. До него мне не было дела, к нему я не чувствовал ни злобы, ни жалости, его переживания не имели для меня ни малейшего значения, его искупление меня не касалось. Он построил свою жизнь на мелких подлостях и больше не мог внушать ни отвращения, ни жалости. Он повторил вопросительно:
- "Патна"? - затем, казалось, напряг память и сказал: - Да, да… Я здесь старожил. Я видел, как она пошла ко дну.
Услыхав такую нелепую ложь, я готов был возмутиться, но он спокойно добавил:
- Она была полна пресмыкающимися.
Я призадумался. Что он хотел этим сказать? В стеклянных его глазах, в упор смотревших на меня, казалось, застыл ужас.
- Они подняли меня с койки в среднюю вахту посмотреть, как она идет ко дну, - продолжал он задумчиво.
Голос его вдруг окреп. Я раскаивался в своей глупости. Сиделки вблизи не было; передо мной тянулся длинный ряд свободных железных коек. Лишь на одной из них сидел худощавый и смуглый больной с белой повязкой на лбу - жертва несчастного случая, происшедшего где-то на рейде. Вдруг мой собеседник вытянул руку, тощую, как щупальца, и вцепился в мое плечо.
- Один я мог рассмотреть. Все знают, какое у меня острое зрение. Должно быть, для этого-то они меня и позвали. Никто из них не видел, как она шла ко дну, а когда она исчезла под водой, они все заорали… вот так…
Дикий вой заставил меня содрогнуться.
- Заткните вы ему глотку! - взмолилась жертва несчастного случая.