Прыжок за борт. Конец рабства. Морские повести и рассказы - Джозеф Конрад 6 стр.


Вид этого старого Джонса, вытирающего лысую голову красным бумажным платком, тоскливое тявканье собаки, грязь, каюта, засиженная мухами - ковчег воспоминаний об умершем, - все это набрасывало вуаль невыразимо жалкого пафоса на памятную фигуру Брайерли: посмертное мщение судьбы за эту веру в его собственное великолепие; эта вера почти обманула жизнь со всеми ее повседневными ужасами. Почти. А может быть, и вполне. Кто знает, с какой лестной для него точки зрения оценивал он собственное самоубийство.

- Капитан Марлоу, как вы думаете, почему он покончил с собой? - спросил Джонс, сжимая ладони. - Почему? Это выше моего понимания, - Он ударил себя по низкому морщинистому лбу. - Если бы он был беден, стар, влез в долги… неудачник… или сошел с ума… Но, уж поверьте мне, он был не из тех, что сходят с ума! Чего помощник не знает о своем капитане, того и жать не стоит. Молодой, здоровый, с достатком, никаких забот… Вот сижу я здесь иногда и думаю, думаю, пока в голове у меня не зашумит. Ведь была же какая-нибудь причина…

- Можете быть уверены, капитан Джонс, - сказал я, - причина была не из тех, что могут нас с вами потревожить.

И здесь словно что-то осенило бедного Джонса: в конце беседы старик произнес слова, поражающие своей глубиной. Он высморкался, печально закивал мне головой и сказал:

- Да, да. Ни вы, ни я, сэр, никогда столько о себе не думали.

Разумеется, воспоминания о моем последнем разговоре с Брайерли окрашены тем, что я знаю о его самоубийстве, последовавшем так скоро за этим разговором. В последний раз я говорил с ним, когда разбиралось дело. После первого заседания мы вместе вышли на улицу. Он был раздражен, что я отметил с удивлением: снисходя до беседы, он всегда, бывало, сохранял полнейшее хладнокровие и относился к своему собеседнику с какой-то веселой терпимостью, как будто самый факт его существования почитал забавной шуткой.

- Они заставили-таки меня участвовать в суде, - начал он, а затем стал жаловаться на неудобство днем ходить в суд. - А сколько времени это протянется - одному богу известно. Дня три, я думаю.

Я слушал его молча.

- Это самое глупое дело, какое только можно себе представить, - продолжал он с жаром.

В ответ я подал реплику, что отказаться он не мог. Он перебил меня с каким-то сдержанным бешенством:

- Все время я чувствую себя дураком.

Я поднял на него глаза. Для Брайерли это было уже слишком. Он остановился, схватил меня за лацкан пиджака и потянул.

- Зачем мы терзаем этого молодого человека? - спросил он.

Вопрос этот был так созвучен похоронному звону моих мыслей, что я отвечал тотчас же, мысленно представив себе улизнувшего немца:

- Пусть меня повесят, если я знаю, но он сам на это идет.

Я был изумлен, когда он произнес фразу, которую можно было счесть до известной степени загадочной:

- Ну, конечно. Разве он не понимает, что его негодяй шкипер улизнул? Чего же он ждет? С ним кончено.

Несколько шагов мы прошли в молчании.

- Зачем пожирать всю эту грязь? - воскликнул он, употребляя энергичную восточную поговорку - пожалуй, единственное проявление энергии на Востоке, на пятидесятом меридиане.

Я подивился ходу его мыслей, но теперь считаю это вполне естественным: бедняга Брайерли думал, должно быть, о самом себе. Я заметил ему, что, как известно, шкипер "Патны" охулки на руку не положит и всюду мог раздобыть денег. С Джимом дело обстояло иначе: власти временно поместили его в доме для моряков, и, вероятно, у него в кармане не было ни гроша. Нужно иметь деньги, чтобы удрать.

- Нужно ли? Не всегда, - сказал он с горьким смехом.

Я еще что-то сказал, а он ответил:

- Ну, так пускай он зароется на двадцать футов в землю и там остается. Клянусь небом, я бы это сделал!

Почему-то его тон задел меня, и я сказал:

- Чтобы выдержать это до конца, как делает он, - нужно мужество. А ведь ему хорошо известно, что никто не станет его преследовать, если он удерет.

- К черту мужество, - проворчал Брайерли, - такое мужество не поможет человеку держаться прямого пути, и ни гроша оно не стоит. Вам следовало бы сказать, что это - своего рода дряблость. Вот что я вам скажу: я дам двести рупий, если вы приложите еще сотню и уговорите парня убраться завтра поутру. Он производит впечатление порядочного человека - он поймет. Не может не понять. Эта огласка слишком отвратительна: можно сгореть от стыда, когда серанг и все матросы дают показания. Омерзительно. Неужели вы, Марлоу, не чувствуете, как это омерзительно? Вы моряк. Если он скроется, все это прекратится.

Брайерли произнес эти слова с необычным оживлением и потянулся за бумажником. Я остановил его и холодно заявил, что, на мой взгляд, трусость этих четверых не имеет такого большого значения.

- А еще считаете себя моряком! - гневно воскликнул он.

- Я сказал, что действительно считаю себя моряком, и - смею надеяться - не ошибаюсь. В ответ он сделал рукой жест, который словно лишал меня моей индивидуальности - смешивал с толпой.

- Хуже всего то, - объявил он, - что у вас, господа, нет чувства собственного достоинства. Вы не думаете о том, что собой представляете.

Все это время мы медленно шли вперед и теперь остановились против управления порта, вблизи того места, где массивный капитан "Патны" исчез, как крохотное перышко, подхваченное ураганом. Я улыбнулся. Брайерли продолжал:

- Это позор! Конечно, в нашу среду попадают всякие парни, среди нас бывают и отъявленные негодяи. Но должны же мы, черт побери, сохранять профессиональное достоинство! Нам доверяют. Понимаете? - доверяют. По правде сказать, мне нет дела до всех этих паломников, отправляющихся в Азию, но порядочный человек не поступил бы так, даже если бы судно было нагружено старым тряпьем. Такие поступки подрывают доверие. Человек всю свою жизнь может прожить на море и не встретиться с опасностью, которая требует величайшей выдержки. Но если опасность встретишь… Да… Если бы я… - Он круто оборвал и заговорил другим тоном: - Я дам вам двести рупий, Марлоу, а вы потолкуйте с этим парнем. Черт бы его побрал. Хотел бы я, чтобы он никогда сюда не являлся. Дело в том, что мои родные, кажется, знают его семью. Отец его - приходской священник. Помнится, я встретил его в прошлом году, когда жил у своего кузена в Эссексе. Кажется, старик души не чаял в своем сыне-моряке. Ужасно. Сделать это сам я не могу, но вы…

Таким образом, благодаря Джиму, я на момент увидал подлинное лицо Брайерли за несколько дней до того, как он кончил счеты с жизнью. Конечно, я уклонился от вмешательства. Тон, каким были сказаны последние слова (у бедняги Брайерли они сорвались бессознательно), казалось, намекал на то, что я достоин не большего внимания, чем какая-нибудь козявка. В результате я с негодованием отнесся к его предложению и окончательно убедился в том, что суд является суровым наказанием для Джима, и, подвергаясь ему добровольно, он как бы искупает до известной степени свое отвратительное преступление. Раньше я не был в этом так уверен. Брайерли ушел рассерженный. В то время его настроение казалось мне более загадочным, чем кажется теперь.

На следующий день, поздно явившись в суд, я сидел один. Разумеется, я не забыл об этом разговоре с Брайерли, а теперь они оба - и Брайерли и Джим - сидели передо мной. Поведение одного казалось угрюмо-наглым, физиономия другого выражала презрительную скуку; однако первое могло быть не менее ошибочным, чем второе, а я знал, что лицо Брайерли лжет. Брайерли не скучал - он был возмущен, следовательно, и Джим, быть может, вовсе не был наглым, а это согласовалось с моей теорией. Я решил, что он потерял всякую надежду. Вот тогда-то я и встретился с ним взглядом. Взгляд, какой он мне бросил, мог задушить желание с ним заговорить. Какую бы гипотезу я ни принимал - бесстыдство или отчаяние, - я чувствовал, что ничем не могу ему помочь.

То был второй день разбора дела. Вскоре после того, как мы обменялись взглядами, заседание снова прервали до следующего дня. Белые начали пробираться к выходу. Джиму еще раньше предложили покинуть возвышение, и он вышел одним из первых. Я видел его широкие плечи и голову в светлом пятне открытой двери. Пока я медленно шел к выходу, с кем-то разговаривая, - ко мне обратился совершенно незнакомый человек, - я мог видеть Джима из залы суда: он стоял, облокотившись на балюстраду веранды, спиной к публике, спускавшейся по ступеням. Слышались тихие голоса и шарканье ног.

Теперь должно было слушаться дело о нанесении побоев какому-то ростовщику. Обвиняемый - почтенный на вид крестьянин с длинной белой бородой - сидел на циновке как раз за дверью; вокруг него расположились на корточках или стояли его сыновья, дочери, зятья, жены - полагаю, добрая половина деревни собралась здесь. Стройная темнокожая женщина с полуобнаженной спиной, голым черным плечом и тонким золотым кольцом, продетым в нос, вдруг заговорила пронзительным, крикливым голосом. Человек, шедший со мной, невольно поднял глаза. Мы уже вышли и очутились как раз за широкой спиной Джима.

Не знаю, кто привел желтую собаку, - может быть, эти крестьяне. Как бы то ни было, но собака была здесь; как и всякая туземная собака, она шныряла между ногами проходящих. Моей спутник споткнулся об нее, она, не взвизгнув, отскочила в сторону, а он, слегка повысив голос, сказал с тихим смехом:

- Посмотрите на эту трусливую тварь!

Вслед за этим поток людей разъединил нас. Меня на секунду приперли к стене, а незнакомец спустился по ступеням и исчез. Я видел, как Джим круто повернулся. Он шагнул вперед и преградил мне дорогу. Мы стояли друг против друга; он смотрел на меня с видом упрямым и решительным. Я чувствовал себя так, словно меня остановили в дремучем лесу. Веранда к тому времени опустела; шум в зале суда затих; наступило великое молчание, и только откуда-то издалека донесся жалобный голос. Собака, не успевшая проскользнуть в дверь, уселась и стала ловить мух.

- Вы мне что-то сказали? - очень тихо спросил Джим, наклоняясь вперед, словно наступая на меня.

Я тотчас же ответил:

- Нет.

Что-то в звуке этого спокойного голоса подсказало мне, что следует быть настороже. Я следил за ним. Встреча эта походила на встречу в лесу, только нельзя было предугадать исход, ибо не мог же он потребовать ни моего кошелька, ни моей жизни, - ничего, что бы я попросту отдал либо стал сознательно защищать.

- Вы говорите - нет, - сказал он, очень мрачный, - но я слышал.

- Недоразумение! - возразил я, ничего не понимая. Я не сводил глаз с его лица, которое потемнело, словно небо перед грозой: тени набегали на него и сгущались перед близкой вспышкой.

- Я не открывал рта в вашем присутствии, - заявил я.

Этот нелепый разговор начинал меня злить. Теперь я понимаю, что в тот момент я мог ввязаться в драку - настоящую драку, когда в ход пускают кулаки. Я смутно ощущал эту возможность. Нет, он мне угрожал не по-настоящему. Наоборот, он был страшно пассивен, но он всем корпусом подался вперед, и хотя не производил впечатления человека очень крупного, но, казалось, свободно мог прошибить стену. Однако я подметил и благоприятный симптом: Джим как будто глубоко задумался и стал колебаться; я это принял как дань моему неподдельно искреннему тону. Мы стояли друг против друга. В зале суда разбиралось дело о побоях. Я уловил слова: "Буйвол… палка… сильный страх…"

- Почему вы все утро на меня смотрели? - сказал, наконец, Джим. Он поднял глаза, потом снова их опустил.

- Вы думали, что все будут сидеть с опущенными глазами, щадя ваши чувства? - отрезал я, не желая принимать покорно его нелепые выводы.

Он снова поднял глаза и на этот раз прямо посмотрел мне в лицо.

- Нет. Так оно и должно быть, - произнес он, словно взвешивая эти слова. - Так оно и должно быть. На это я иду. Но только, - здесь он заговорил быстрее, - я никому не позволю оскорблять меня вне суда. С вами был какой-то человек. Вы говорили с ним… о, да, я знаю все это прекрасно. Вы говорили с ним, но так громко, чтобы я слышал…

Я заверил его, что он ошибается. Понятия я не имел, как это могло произойти.

- Вы думали, что я не решусь ответить на оскорбление, - сказал он с легкой горечью.

Я был настолько заинтересован, что подмечал малейшие оттенки в его тоне, но по-прежнему ничего не понимал. Однако что-то в этих словах, а быть может, интонация этой фразы побудила меня отнестись к нему снисходительно. Неожиданная стычка перестала меня раздражать. Произошло какое-то недоразумение, и я предчувствовал, что по характеру своему оно было отвратительно. Мне не терпелось поскорей закончить эту сцену, как не терпится человеку оборвать непрошеное и омерзительное признание. А забавней всего было вот что: предаваясь всем этим соображениям высшего порядка, я тем не менее ощущал некоторое беспокойство при мысли о возможной постыдной драке; для нее не подыщешь объяснений, и она сделает меня смешным. Меня не прельщало прославиться на три дня и получить синяк под глазом от помощника с "Патны". Он же, по-видимому, не задумывался над тем, что делал, и, во всяком случае, был бы оправдан в своих собственных глазах. Несмотря на его спокойствие и, я бы сказал, оцепенение, любой увидел бы, что он был чрезвычайно чем-то рассержен. Не отрицаю, - мне очень хотелось его успокоить, знай я только, как за это взяться. Но вы легко можете себе представить, что я не знал. Молча стояли мы друг перед другом. Секунд пятнадцать он выжидал, затем шагнул вперед, а я приготовился отпарировать удар, хотя, кажется, ни один мускул у меня не дрогнул.

- Будь вы вдвое больше и вшестеро сильнее, - заговорил он очень тихо, - я бы вам сказал, что я о вас думаю. Вы…

- Стойте! - воскликнул я.

Это заставило его на секунду замолкнуть.

- Раньше, чем говорить, что вы обо мне думаете, - быстро продолжал я, - сообщите мне, что я такое сказал или сделал.

Последовала пауза. Он смотрел на меня с негодованием, а я мучительно напрягал память, но мне мешал голос, доносившийся из залы суда, бесстрастно и многословно возражавший против обвинения во лжи. Затем мы заговорили почти одновременно.

- Я вам докажу, что вы ошибаетесь на мой счет, - сказал он тоном, предвещающим кризис.

- Понятия не имею, - заявил я.

Он бросил на меня презрительный взгляд.

- Теперь, когда вы видите, что я не из трусливых, вы пытаетесь вывернуться, - сказал он. - Ну, кто из нас трусливая тварь?

Вот тут только я понял!

Он всматривался в мое лицо, словно выискивая местечко, куда бы опустить кулак.

- Я никому не позволю… - забормотал он.

Да, это было страшное недоразумение; он выдал себя с головой. Не могу вам передать, как я был потрясен. Должно быть, мне не удалось скрыть своих чувств, так как выражение его лица чуть-чуть изменилось.

- Боже мой, - пролепетал я, - не думаете же вы, что я…

- Но я уверен, что не ослышался, - настаивал он и впервые, с начала этой сцены, повысил голос. Затем с оттенком презрения добавил: - Значит, это были не вы? Отлично, я найду того, другого.

- Не глупите, - в отчаянии крикнул я, - это совсем не то!..

- Я сам слышал, - повторил он с непоколебимым мрачным упорством.

Быть может, найдутся люди, которые найдут смешным такое упорство. Но я не смеялся. О, нет. Никогда не встречал я человека, который бы выдал себя так безжалостно, отдавшись вполне естественному порыву. Одно слово лишило его сдержанности, той сдержанности, которая для пристойности нашего внутреннего "я" более необходима, чем одежда для нашего тела.

- Не делайте глупости, - повторил я.

- Но вы не отрицаете, что тот, другой, это сказал? - произнес он отчетливо и не мигая глядел мне в лицо.

- Нет, не отрицаю, - сказал я, выдерживая его взгляд.

Наконец, он опустил глаза и посмотрел туда, куда я указывал ему пальцем. Сначала он как будто не понимал, затем остолбенел, и, наконец, на лице его отразилось изумление и испуг, словно собака была чудовищем, которое он увидел впервые.

- Никто и не помышлял вас оскорблять, - сказал я.

Он смотрел на жалкое животное, сидевшее неподвижно, как изваяние. Насторожив уши, собака повернула острую мордочку к двери и вдруг, как автомат, щелкнула зубами, целясь на пролетавшую муху.

Я посмотрел на него. Румянец на его загорелых щеках внезапно потемнел и залил лоб до самых корней вьющихся волос. Уши его порозовели, и даже светлые голубые глаза стали темными от прилива крови к голове. Губы задрожали, словно он вот-вот разразится слезами. Я заметил, что он не в силах выговорить ни единого слова, подавленный своим унижением, быть может, и разочарованием, - кто знает. Возможно, он хотел потасовки, которой намеревался меня угостить, для своей реабилитации и успокоения? Кто знает, какого облегчения он ждал от этой драки? Он был так наивен, что мог ждать чего угодно, но в данном случае он совсем напрасно выдал себя с головой. Он был искренен с самим собой - не говоря уж обо мне - в своей безумной надежде таким путем добиться какого-то опровержения, а насмешливая судьба ему не благоприятствовала. Он издал нечленораздельный звук, как человек, оглушенный ударом по голове. Жалко было смотреть на него. Я нагнал его лишь за воротами. Мне даже пришлось пробежаться, но когда, задыхаясь, я поравнялся с ним и намекнул на бегство, он сказал:

- Никогда. - И повернул к набережной.

Я объяснил, что отнюдь не хотел сказать, будто он бежит от меня.

- Ни от кого… ни от кого на свете, - заявил он упрямо.

Я ничего не сказал ему об одном-единственном исключении из этого правила - исключении, приемлемом для самых мужественных из нас. Думалось, что он и сам скоро это должен понять. Он терпеливо смотрел на меня, пока я придумывал, что бы ему сказать, но в данный момент мне ничего не приходило в голову, и он снова зашагал вперед. Я не отставал и, не желая отпускать его, торопливо заговорил о том, что мне бы не хотелось оставлять его под ложным впечатлением моего… моего… я запнулся. Нелепость этой фразы испугала меня, пока я пытался ее закончить, но могущество фраз ничего общего не имеет с их смыслом или с логикой их конструкции. Мой глупый лепет, видимо, ему понравился. Он оборвал его, сказав с вежливым спокойствием, говорившим о безграничном самообладании или же удивительной изменчивости настроения:

- Моя ошибка…

Я подивился этому: казалось, он намекал на какой-то пустячный эпизод. Неужели он не понял его позорного значения?

- Вы должны меня простить, - продолжал он и угрюмо добавил: - Все эти люди, таращившие на меня глаза там, в суде, казались такими дураками, что… что могло быть и так, как я предполагал.

Эта фраза заставила меня изумиться. Я посмотрел на него с любопытством и встретил его взгляд, непроницаемый и совсем не смущенный.

- С подобными выходками я не могу примириться, - сказал он очень просто, - и не хочу. В суде дело другое: там мне приходится это выносить… и я выношу…

Назад Дальше