- Я, братец, что было, то словно было и забыл, поживши в Америке… Вольно здесь жить… хорошо!
Они отправились взять ванну, - заведение ванн было поблизости, - и оба, вымытые, принарядившиеся в свои пиджаки, вернулись домой, чтобы оставить узлы с грязным бельем и дорожным платьем, и затем расстались до вечера.
Дунаев пошел к невесте, а Чайкин собирался побродить по городу, зайти к Абрамсонам, предъявить рекомендательное письмо капитана Блэка и послушать в парке музыку.
Чайкин прежде всего погулял по главной улице, вместо того чтобы идти к Абрамсонам, и пошел к набережной… Его тянуло туда - посмотреть на те места, где он впервые ступил, где его, готового уже ехать на вольной шлюпке на "Проворный", встретил Абрамсон.
Чайкин спустился к пристани. Салуны на набережной были полны. И на набережной было много матросов разных национальностей, с многочисленных судов, стоявших на рейде у пристани.
Чайкин взглянул на рейд, и крик изумления вырвался у него из груди.
Невдалеке стоял на якоре клипер "Проворный", такой же щеголеватый, как и прежде, весь черный, с золотой полоской вокруг, с высокими, немного подавшимися назад мачтами и с белоснежной трубой.
У Чайкина екнуло сердце не то от страха, не то от неожиданности.
И в то же время ему очень хотелось увидать русских матросов, поговорить с ними, узнать, как живется им, по-прежнему ли трудно, или полегче.
Он стоял и не спускал глаз с клипера, ожидая, не отвалит ли шлюпка…
И действительно, к парадному трапу был подан щегольской вельбот, в него спустилась толстая приземистая фигура в статном платье, в которой Чайкин тотчас же угадал капитана, - и вельбот отвалил.
Усердно налегая на весла, откидываясь назад и выпрямляясь, когда лопасти весел на секунду оставались плашмя в воздухе, матросы гребли с тою однообразною правильностью и с тем мастерством, которым особенно щеголяют на капитанских шлюпках.
Вельбот быстро приближался к пристани.
Чайкин отошел немного в сторону от того места, где должен был пристать вельбот.
- Крюк! - услыхал он отрывистый, сипловатый голос капитана и глядел на его красное бульдожье лицо, обросшее заседевшими черными бакенбардами.
Матрос на носу шлюпки бросил весло и взял крюк.
- Шабаш! - раздалась команда капитана.
И в мгновение ока весла были убраны, и вельбот пристал к пристани.
Капитан вышел из шлюпки.
- По чарке за меня! - сказал он, обращаясь к молодому загребному, который вместе с другими гребцами стоял, вытянувшись, перед капитаном и, весь вспотевший, тяжело дышал своей здоровой, высоко выпяченной грудью.
- Покорно благодарим, вашескобродие! - за всех отвечал загребной.
- Вельботу быть на пристани в семь часов!
- Есть, вашескобродие.
- Слышал?
- Слышал, вашескобродие, в семь часов.
- Если минуту опоздаешь… смотри!..
И с этими словами капитан пошел своей быстрой походкой по пристани, слегка сгорбившись по морской привычке.
Он был в нескольких шагах от Чайкина, взглянул на него и равнодушно отвел взгляд.
"Не узнал!" - подумал Чайкин.
И в ту же секунду в голове его блеснула мысль:
"А что, если б он узнал да велел отвезти его на клипер?"
От одной мысли у Чайкина упало сердце, и он инстинктивно отодвинулся.
Его окрик: "Прикажу вас всех отодрать!" - напомнил Чайкину прошлое и заставил облегченно вздохнуть, когда он, успокоенный, радостно подумал, что теперь никто не может сказать ему этих слов…
Капитан взял коляску и уехал.
И гребцы тотчас же выскочили на пристань, исключая одного, и пошли на берег, направляясь, очевидно, в ближайший кабачок, чтобы "раздавить" по стаканчику.
Тогда Чайкин подбежал к ним.
- Братцы-матросики, здравствуйте! - радостно воскликнул он.
- Здравствуйте, земляк! - ответили матросы и, видимо, не узнавая Чайкина, удивленно смотрели на него.
- Аль не признали, братцы?
- Да вы кто такие будете? - спросил загребной.
- Нешто не узнал Чайкина, Вань?
- И впрямь, не узнал… Здорово, брат… Тебя и не узнать, Чайкин… Совсем форсистый стал… ровно господин.
Вельботные обрадовались и пожимали руку Чайкина - недаром же его все так любили на клипере. Его оглядывали и дивились.
- Так ты, значит, остался тогда…
- Остался, братцы…
Они вместе пошли в кабачок, и Чайкин на радостях угостил всех по стаканчику и выпил сам пива.
- Ну что, братцы, как живете?.. по-старому?
- По-старому! - отвечал загребной. - А ты как?
- Хорошо, братцы.
- При месте?
- В матросах был, а теперь около земли буду… И денег заработал, братцы… И вообще хорошо на воле жить… А старший офицер как?
- Известно, как… Только, слышно, отмена скоро порки будет! - сказал загребной.
- Беспременно должна быть… А боцман что? - спрашивал Чайкин.
- Боцман куражится… Что ему!..
- Кланяйтесь Кирюшкину, братцы, от меня. И всем ребятам кланяйтесь… А скоро пускать будут команду на берег?
- Первую вахту завтра…
- И Кирюшкина пустят?
- Верно, пустят…
- Так скажи ему, Вань, что я его беспременно хочу видеть. Добер он был до меня, и я этого не забуду вовек…
С четверть часа просидели гребцы с Чайкиным в кабачке, и все это время шли взаимные расспросы. Чайкин расспрашивал про житье на клипере, матросы расспрашивали Чайкина, как он этот год жил, и хорошо ли здесь жить, и как он научился ихнему языку, - словом, разговор не иссякал.
- А очень сердился капитан, что я опоздал тогда, братцы?
- Очень, и старший офицер тоже.
Когда загребной объявил, что пора "валить" на вельбот, Чайкин проводил гребцов до вельбота и еще раз просил сказать Кирюшкину, что он ему кланяется и будет завтра поджидать его на пристани… Пусть он позади всех, мол, идет… Затем Чайкин простился со всеми, пожелал, чтобы вышла матросикам "ослабка", и долго еще провожал глазами удалявшийся вельбот.
Через четверть часа он зашел в один из салунов на набережной и, позавтракавши, направился к Абрамсонам.
2
Переулок, в котором жил старый еврей, Чайкин нашел после долгих блужданий. Наконец он попал в него и узнал дом. Войдя во двор, он подошел к старенькому флигелю и постучал в двери.
Некоторое время никто ему не отворял. Тогда он стал стучать сильнее.
- Кто там? Кого нужно? - по-английски спросил молодой голос, по которому Чайкин тотчас же признал Ревекку.
- Чайк! Русский матрос! - отвечал по-английски Чайкин.
- Мы не знаем Чайка… И отца нет дома…
- В таком случае кланяйтесь господину Абрамсону и вашей маменьке, Ревекка Абрамовна, а вас позвольте поблагодарить, что вы ко мне были добры и научили, сколько жалованья требовать… А я в другой раз приду! - проговорил Чайкин по-русски.
- Так это вы, тот бедный матросик, которого ночью отец привел? - спросила Ревекка, и тоненький ее голос сразу сделался радостным.
- Я самый, Ревекка Абрамовна!
- Так подождите минутку. Я сейчас отворю…
За дверьми торопливо зашаркали туфли.
Через несколько минут послышались шаги, и двери отворились.
При виде хорошо одетого Чайкина Ревекка удивленно попятилась назад.
- И вы, Ревекка Абрамовна, не узнали? - спросил, улыбаясь, Чайкин.
- Вы тогда были в другом костюме, а теперь такой джентльмен. Пожалуйте в комнату, господин Чайкин!.. Здравствуйте! Очень рада, что вы нас вспомнили! - радостно говорила Ревекка, пожимая руку Чайкина.
Чайкину показалось, что она похудела и побледнела и ее большие черные глаза как будто ввалились.
- Чем угощать вас, господин Чайкин? Может быть, рюмку вина хотите?
- Благодарю… Ничем. Я только что завтракал.
- Папенька скоро придет… Он по делам ушел, и маменька тоже по делам.
- А Абрам Исакиевич как поживает?
- Ничего себе… Все теми же делами занимается! - прибавила смущенно Ревекка.
Скорбное выражение показалось в ее глазах.
- Только уж больше грогу мы не даем… Не даем больше грогу тем, кого приводит папенька! - словно бы желая оправдать отца, говорила Ревекка. - А дела плохо идут! - грустно прибавила она.
- А маменька ваша торгует?
- Да… старое платье покупает… Кое-как перебиваемся… А ваши дела, видно, хорошо?
Чайкин сказал, что его дела хороши, что он поступает рабочим на ферму, и прибавил:
- И все с вашей легкой руки пошло, Ревекка Абрамовна. Дай вам бог всего хорошего! Тогда вы меня надоумили, чтобы я и не пил и дешевле десяти долларов жалованья не брал. Помните?
- Очень помню. И папенька потом говорил, что вы очень умный человек - не дали себя обидеть. Очень хвалил…
- А вы как поживаете, Ревекка Абрамовна?
- Я?.. Нехорошо, Василий… извините… Егорович, кажется…
- Егорович… Чем же нехорошо?
- Всем нехорошо!
И Ревекка рассказала, что она вот уже шесть месяцев, как больна грудью и ходит к доктору. Но доктор ничего не может сделать.
- Грудь ноет, и по вечерам лихорадка. Разве не видите, Василий Егорович, как я похудела?
- Немножко похудели…
- Много похудела… И все худею с каждым днем… И чувствую, что скоро и вовсе не буду на свете жить.
Чайкин стал было ее утешать.
- Не утешайте, Василий Егорович… Благодарю вас, но только напрасно… У меня чахотка… хотя доктор и не говорит, а я понимаю…
- Поправиться можно…
- При наших средствах никак нельзя… Бедный папенька старается, и маменька старается, чтобы квартиру другую, а ничего не выходит… А помирать не хочется… Ах, как не хочется! - вдруг вырвался словно бы стон из впалой груди молодой девушки, и крупные слезы закапали из ее глаз.
Чайкину стало жаль девушку, и он сказал:
- А ежели бы вам в больницу идти? Там поправка бы скорей пошла.
- В больницу надо деньги платить… А их нет у нас, Василий Егорович. А вон и папенька!
Ревекка быстро отерла слезы и пошла отворять двери.
Абрамсон был очень удивлен, увидавши у себя такого приличного гостя, и, не узнавши Чайкина, с самым почтительным и даже боязливым видом подошел к нему и спросил:
- Чем могу служить вам?
Чайкин рассмеялся и, протягивая руку, проговорил:
- И вы не узнали? Помните Чайкина? Вы меня на пристани встретили и к себе увезли и на "Динору" определили.
Старый еврей был крайне удивлен и джентльменским видом Чайкина и главным образом тем, что он зашел к нему, несмотря на то, что он хотел поступить с ним далеко не хорошо, советуя наняться в матросы за десять долларов в месяц.
О том, что Чайкин благодаря Ревекке знал, какого рода грог хотели ему приготовить, Абрамсон, разумеется, и не догадывался, как и не догадывался, почему молодой матрос оказался таким "умным" при найме и отчего упорно отказывался от угощения, предложенного штурманом Гауком.
- Ай-ай-ай! И как же я рад, что вы не забыли меня, господин Чайк, и пришли к старому Абрамсону… Я вам и сказать не могу, как я рад… - с искренней радостью говорил Абрамсон, крепко пожимая Чайкину руку и упрашивая садиться…
И, присаживаясь на ветхое кресло сам, продолжал:
- А Ривка бедная все нездорова… и очень нездорова… И мне ее очень жаль… А дела мои этот год неважны были, господин Чайк… Пхе!
И на омрачившемся лице старого еврея появилось что-то удрученное и жалкое.
Чайкин заметил, что Абрамсон сильно постарел и опустился за этот год и как будто стал еще худее. Его черный сюртук совсем лоснился, а цилиндр был рыжеватого цвета. Видно было, что дела были не только неважны, а и вовсе плохи.
- Отчего неважны, Абрам Исакиевич? - спросил Чайкин.
- Комиссионерство плохо идет… Мало матросов через меня нанимаются на суда… И капитаны меньше дают комиссии… И все это пошло с тех пор, как вы уехали! - прибавил старик, и его большие черные глаза, глубоко запавшие в глазницах, грустно глядели из-под нависших густых бровей.
Он, разумеется, не объяснил, почему именно плохие дела совпали с отъездом Чайкина. Он не хотел признаваться, что и жена и дочь отказались быть соучастницами в его преступном ремесле и не приготовляли более грога, после которого жертва засыпала и отвозилась на корабль, нуждающийся в матросе.
Приходилось эксплуатировать такого матроса, бежавшего с своего судна и приведенного с пристани или из какого-нибудь кабака, без помощи грога и, таким образом, получать гораздо менее "комиссии" и с капитанов, чем прежде, так как матросы были менее сговорчивы, хотя обыкновенно их и "накачивали" перед тем, как заключать договор.
Правда, совесть Абрамсона была гораздо покойнее, и Ревекка не смущала отца своими безмолвными, полными укора взглядами, а, напротив, стала несравненно внимательнее и нежнее к отцу, но зато дела шли хуже, и матросы все реже и реже являлись временными жильцами той каморки, в которой ночевал в первую ночь на чужбине Чайкин.
- А что же, Ривка, ты ничем не угостила дорогого гостя? - спохватился Абрамсон.
- Я предлагала… не хотят.
- Благодарю вас, Абрам Исакиевич. Я ничего не хочу…
- А какая у меня бутылка коньяку есть!..
И Абрамсон, желая выразить достоинство коньяка, причмокнул губами и сощурил глаза.
- Такого коньяку и не пивали, даром что глядите совсем джентльменом… Мне его один капитан подарил…
- Я не пью, Абрам Исакиевич.
- Помню, как вы тогда отказывались, когда вас штурман угощал. Но ведь теперь никто вас не нанимает… Это не гешефт… хе-хе-хе… а я желаю угостить земляка и хорошего человека, который негордый и, несмотря на свой костюм, пришел к Абрамсону… И вы меня очень даже сконфузите, господин Чайк, ежели откажетесь выпить хоть чашку чаю с коньяком… Завари, Ривочка, чаю и подай бутылку… Там еще осталось.
И, когда Ревекка ушла, старый еврей, после паузы, сказал:
- Да, господин Чайк… не везет мне в последнее время…
- А вы, Абрам Исакиевич, попробовали бы заняться каким-нибудь другим делом.
Абрамсон печально усмехнулся.
- А разве я не думал об этом, господин Чайк?.. Вы думаете, когда я бегаю каждый день на пристань, у меня в голове не ходят разные мысли, точно, с позволения сказать, муравьи в куче!.. У еврея всегда какой-нибудь гешефт в голове! - прибавил не без горделивого чувства Абрамсон, указывая своим большим грязным пальцем на изрезанный морщинами лоб.
- И что же?
- Мыслей много, а главного не имеется, господин Чайк… Все равно как бы полк есть, а полкового командира нет! - пояснил Абрамсон.
- Чего не имеется?
- И как же вы, Чайк, такой умный молодой человек, а не знаете? Или так только показываете вид, что не знаете, а?
- Право, не знаю.
- Оборотного капитала нет, вот чего… Будь у меня оборотный капитал…
Абрамсон на секунду остановился. Глаза его заблестели, и лицо просияло, точно у него уже был оборотный капитал.
- Будь, Чайк, у меня оборотный капитал, так я такую ваксу пустил бы в продажу, что скоро нажил бы денег и первым делом послал бы Ривку в деревню, куда-нибудь на вольный воздух… А то здесь тает Ривка, как льдинка на солнце, Чайк!.. И так болит мое сердце за нее, так болит, что и не сказать! А ведь она у меня одна дочь… И какое доброе сердце у нее, если б вы знали, Чайк, - с необыкновенною нежностью проговорил старый еврей.
Чайкин по опыту знал, какое доброе сердце у молодой еврейки, и помнил, как она отнеслась к нему, когда он совсем "зеленый", как говорят в Америке о прибывших в первый раз в страну, очутился в Сан-Франциско.
"Совсем бы мог пропасть без нее!" - подумал Чайкин и спросил:
- А много надо вам оборотного капитала, Абрам Исакиевич?
- Много, господин Чайк, ежели по-настоящему дело пустить, рекламу сделать хорошую…
- Это что же значит?
- А значит, объявления в газеты сделать и пустить по улицам двух-трех человек, одеть их с ног до головы в картон, на котором бросались бы всем в глаза крупные буквы объявления о ваксе… И знаете ли, Чайк, какое я сделал бы объявление? - снова оживляясь, проговорил Абрамсон.
- Какое?
- Я уже давно его придумал, Чайк… Вот из этой головы! - горделиво прибавил Абрамсон и, выдержав паузу, сказал: "Вакса Абрамсона. Сама чистит!" Каково, Чайк? Обратите внимание: "Сама чистит!" Ловко?
- Да как же она может сама чистить? - наивно спросил Чайкин.
- Вот в этом-то и вся штука! - рассмеялся изобретатель ваксы, которая "сама чистит". - Уж если вы задали вопрос, - а вы, Чайк, умный человек, я в этом убедился, когда вы не подписывали условия и не соглашались менее чем за пятнадцать долларов поступить на судно, - так найдется немало дураков, которые подумают, что взаправду вакса выскочит из банки и начнет чистить сапоги, и купят банку… На это и рассчитано объявление!
И Абрамсон засмеялся самодовольным смехом человека, выдумавшего не совсем обыкновенную штуку.
- Небось нарасхват будут покупать мою ваксу… Только успевай мы приготовлять с Сарой… А Ривка тем временем поправлялась бы за городом… И недорого бы это стоило… Долларов за пятнадцать можно устроить где-нибудь на ферме. Она ест мало… Не объест!.. А оборотного капитала нет! - снова повторил Абрамсон.
И, словно бы упавши с облаков, куда вознесло его пылкое воображение, опять печально опустил голову.
- Так сколько вам нужно оборотного капитала? - спросил Чайкин.
- Полтораста долларов. С меньшим капиталом не стоит и начинать… А эти денежки не валяются на улице, Чайк! И никто их не поверит, Чайк, такому нищему, как я… Каждый скажет: "Зачем ему давать деньги?.. Он зажилит эти деньги, а не сделает гешефта".
- Я вам дам полтораста долларов, Абрам Исакиевич! - сказал Чайкин.
Абрамсон, казалось, не понимал, что говорит Чайкин.
Изумленный, с широко открытыми глазами, глядел он на своего гостя. И изможденное, худое лицо старого еврея подергивалось судорогами, и губы нервно вздрагивали.
Наконец он прерывисто проговорил взволнованным голосом:
- И что вы такое сказали, господин Чайк?.. Повторите… прошу вас…
- Я сказал, что дам вам, Абрам Исакиевич, полтораста долларов…
- Вы! - воскликнул старый еврей, словно не доверяя словам Чайкина.
- То-то, я… Не сумлевайтесь… И, кроме того, вы возьмите еще пятнадцать долларов… Отправьте немедленно Ревекку Абрамовну на вольный воздух.
- О господи! - мог только проговорить старик и, сорвавшись с кресла, крепко пожимал Чайкину руку.
Ревекка все слышала за перегородкой, в кухне, где она готовила чай. Слышала и, взволнованная, тронутая, утирала слезы.
Когда она принесла чай и бутылку коньяку, отец радостно проговорил:
- Рива… Ривочка… господин Чайк… он спасает нас… дает сто пятьдесят долларов на дело и пятнадцать долларов…
- Я все слышала, папенька… Но только не надо брать… У Василия Егоровича, может быть, последние. Где ему больше иметь?.. А ему самому нужно! - говорила Ревекка, и ее большие красивые черные глаза благодарно и ласково смотрели на Чайкина.
Абрамсон испуганно и изумленно спросил:
- Разве вы последние хотите мне дать, Василий Егорович?