- Вы, наверно, заметили шляпы в передней. Мой комитет по перестройке трущоб как раз составляет воззвание, и они были бы страшно благодарны вам, сэр, если бы вы зашли к нам и как юрист просмотрели бы кое-какие упоминания о домовладельцах. Они, видите ли, боятся, как бы не написать лишнего. И еще, если вы не будете возражать, они с радостью включили бы вас в число членов.
- Так и включили бы? - сказал Сомс. - А кто это они?
Майкл назвал имена.
Сомс повел носом.
- Ух, сколько титулов! А это не опрометчивая затея?
- О нет, сэр. Одно то, что мы приглашаем вас, доказывает обратное. А кроме того, Уилфрид Бентуорт, наш председатель, три раза отказывался от титула.
- Ну, не знаю, - сказал Сомс. - Пойду посмотрю на них.
- Вы очень добры. Я думаю, что вид их вас вполне успокоит. - И он повел Сомса вниз.
- Совершенно не в моем духе, - сказал Сомс, переступая порог. Его приветствовали молчаливыми кивками и поклонами. У него сложилось впечатление, что до его прихода они все время пререкались.
- Мистер… мистер Форсайт, - сказал один из них, по-видимому, Бентуорт. - Мы просим вас как юриста войти в наш комитет и указать нам… э-э… линию, сдержать наших бретеров, таких вот, как Фэнфилд, вы меня понимаете… - И он взглянул поверх черепаховых очков на сэра Тимоти. Вот ознакомьтесь, будьте добры!
Он передал бумагу Сомсу, который тем временем уселся на стул, пододвинутый ему девушкой-секретаршей. Сомс стал читать.
"Полагая, что есть обстоятельства, оправдывающие владение недвижимым имуществом в трущобах, мы все же глубоко сожалеем о том явном равнодушии, с которым большинство владельцев относится к этому великому национальному злу. Активное сотрудничество домовладельцев помогло бы нам осуществить многое, что сейчас неосуществимо. Мы не хотим вызывать у кого бы то ни было чувство омерзения к ним, но мы стремимся к тому, чтобы они поняли, что должны посильно помочь стереть с нашей цивилизации это позорное пятно".
Сомс прочел текст еще раз, придерживая двумя пальцами кончик носа, потом сказал:
- "Мы не хотим вызывать у кого бы то ни было чувство омерзения". Не хотите, так не надо; зачем же об этом говорить? Слово "омерзение"… Гм!
- Совершенно верно, - сказал председатель. - Вот видите, как ценно ваше участие, мистер Форсайт.
- Совсем нет, - сказал Сомс, глядя по сторонам. - Я еще не решил вступить в члены.
- Послушайте-ка, сэр! - и Сомс увидел, что к нему наклоняется человек, похожий на генерала из детской книжки. - Вы что же, считаете, что нельзя употребить такое мягкое слово, как "омерзение", когда мы отлично знаем, что их расстрелять надо?
Сомс вяло улыбнулся; чего-чего, а милитаризма он терпеть не мог.
- Можете употреблять его, если вам так хочется, - сказал он, - только ни я, ни какой другой здравомыслящий человек тогда в комитете не останется.
При этих словах по крайней мере четыре члена комитета заговорили сразу. Разве он сказал что-нибудь слишком резкое?
- Итак, эти слова мы снимем, - сказал председатель. - Теперь, Шропшир, давайте ваш параграф о кухнях. Это важно.
Маркиз начал читать; Сомс поглядывал на него почти благосклонно. Они хорошо поладили в деле с Морландом. Параграф возражений не вызвал и был принят.
- Итак, как будто все. И мне пора.
- Минутку, господин председатель. - Сомс увидел, что эти слова исходят из-под моржовых усов. - Я знаю этих людей лучше, чем кто-либо из вас. Я сам начал жизнь в трущобах и хочу вам кое-что сказать. Предположим, вы соберете денег, предположим, вы обновите несколько улиц, но обновите ли вы этих людей? Нет, джентльмены, не обновите.
- Их детей, мистер Монтросс, детей, - сказал человек, в котором Сомс узнал одного из тех, кто венчал его дочь с Майклом.
- Я не против воззвания, мистер Черрел, но я сам вышел из низов, и я не мечтатель и вижу, какая нам предстоит задача. Я вложу в это дело деньги, джентльмены, но я хочу предупредить вас, что делаю это с открытыми глазами.
Сомс увидел, что глаза эти, карие и грустные, устремлены на него, и ему захотелось сказать: "Не сомневаюсь!" Но, взглянув на сэра Лоренса, он убедился, что и "Старый Монт" думает то же, и крепче сжал губы.
- Прекрасно, - сказал председатель. - Так как, же, мистер Форсайт, вы с нами?
Сомс оглядел сидящих за столом.
- Я ознакомлюсь с делом, - сказал он, - и дам вам ответ.
В ту же минуту члены комитета встали и направились к своим шляпам, а он остался один с маркизом перед картиной Гойи.
- Кажется, Гойя, мистер Форсайт, и хороший. Что, я ошибаюсь или он действительно принадлежал когда-то Берлингфорду?
- Да, - сказал изумленный Сомс. - Я купил его в тысяча девятьсот десятом году, когда лорд Берлингфорд распродавал свои картины.
- Я так и думал. Бедный Берлингфорд! И устроил же он тогда скандал в палате лордов. Но они с тех пор ничего другого и не делали. Как это все было по-английски!
- Очень уж они медлительны, - пробормотал Сомс, у которого о политических событиях сохранились самые смутные воспоминания.
- Может, это и к лучшему, - сказал маркиз. - Есть когда раскаяться.
- Если желаете, я могу показать вам тут еще несколько картин, - сказал Сомс.
- Покажите, - сказал маркиз; и Сомс повел его через холл, который к тому времени очистился от шляп.
- Ватто, Фрагонар, Патер, Шарден, - говорил Сомс.
Маркиз, слегка нагнув голову набок, переводил взгляд с одной картины на другую.
- Очаровательно! - сказал он. - Какой был восхитительный и никчемный век! Что ни говорите, только французы умеют показать порок в привлекательном свете, да еще, может быть, японцы - до того как их испортили. Скажите, мистер Форсайт, можете вы назвать хоть одного англичанина, которому это удалось бы?
Сомс никогда не задумывался над этим вопросом и не был уверен, желательно ли это для англичанина; он не знал, что ответить, но маркиз заговорил сам:
- А между тем, французы самый семейственный народ.
- Моя жена француженка, - сказал Сомс, глядя на кончик своего носа.
- Да что вы! - сказал маркиз. - Как приятно!
Сомс опять собирался ответить, но маркиз продолжал:
- Как они выезжают на пикники по воскресеньям - всей семьей, с хлебом и сыром, с колбасой, с вином! Поистине замечательный народ!
- Мне больше нравятся англичане, - заявил Сомс. - Не так, может быть, живописны, но… - Он замолчал, не перечислив добродетелей своей нации.
- Основатель моего рода, мистер Форсайт, был, несомненно, француз, даже не нормандец. Есть легенда, что его наняли к Вильгельму Руфусу, когда тот стал седеть, и велели поддерживать рыжий цвет его волос. По-видимому, это ему удалось, так как впоследствии его наделили земельными угодьями. С тех пор у нас в семье повелись рыжие, Моя внучка… - он птичьим глазком поглядел на Сомса, - впрочем, они, помнится, были не в ладах с вашей дочерью.
- Да, - свирепо подтвердил Сомс, - были не в ладах.
- Теперь, я слышал, помирились.
- Не думаю, - сказал Сомс, - но это дело прошлое.
Сейчас, осаждаемый новыми страхами, он почти готов был пожалеть об этом.
- Ну, мистер Сомс, вы мне доставили истинное удовольствие тем, что показали картины. Ваш зять говорил мне, что хочет электрифицировать свою кухню. Поверьте, ничто так не способствует хорошему пищеварению, как кухарка, которая никогда не горячится. Не забудьте передать это миссис Форсайт!
- Передам, - сказал Сомс, - но французы консервативный народ.
- Прискорбно, но верно, - согласился маркиз, протягивая руку. - Всего вам лучшего!
- Всего лучшего! - сказал Сомс и остался стоять у окна, глядя вслед быстрой фигурке старика в серо-зеленом костюме с таким ощущением, словно он сам слегка подвергся электрификации.
XII
ДИВНАЯ НОЧЬ
В Лоринге у волнореза сидела Флёр. Мало что так раздражало ее, как море. Она его не чувствовала. Море, о котором говорят, что оно вечно меняется, угнетало ее своим однообразием - синее, мокрое, неотвязное. И хотя она сидела лицом к нему, мысленно она от него отворачивалась. Она прожила здесь неделю и не видала Джона. Они знали, где она, но навестила ее только Холли; и верное чутье подсказало Флёр причину - должно быть, Энн поняла. А теперь она знала от Холли, что и Гудвуда ждать нечего. Не везло ни в чем, и все существо ее возмущалось. Она пребывала в грустном состоянии полной неопределенности. Знай она в точности, чего хочет, она могла бы с собой сладить; но она не знала. Даже о Ките уже не нужно было особенно заботиться: он совсем окреп и целые дни возился в песке с ведром и лопаткой.
"Больше не могу, - подумала она, - поеду в город. Майкл мне обрадуется".
Она позавтракала пораньше и поехала; в поезде читала мемуары, автор которых с успехом погубил репутацию ряда умерших лиц. Книга была модная и развлекла ее больше, чем она ожидала, судя по заглавию; и по мере того как все меньше ощущался в воздухе запах устриц, настроение ее поднималось. В сумочке у нее были письма от отца и от Майкла, она достала их, чтобы перечитать.
"Радость моя!
(Так начиналось письмо Майкла. Да, наверно, она еще и сейчас его радость.)
Я здоров, "чего и вам с Китом желаю". Но скучаю без тебя ужасно, как всегда, и думаю в скором времени к тебе заявиться, если только ты не заявишься первая. Не знаю, видела ли ты в понедельник в газетах наше воззвание. Облигации уже понемножку расходятся. Комитет на прощание раскошелился. Морж выложил пять тысяч, маркиз прислал чек на шестьсот, который ему дал за Морланда твой отец, сам он и Барт дали по двести пятьдесят. "Помещик" дал пятьсот, Бедвин и сэр Тимоти по сотне, а епископ дал двадцать и свое благословение. Так что для начала у нас шесть тысяч восемьсот двадцать с одного комитета - не так уж скверно. Думаю, что дело пойдет. Воззвание отпечатано и рассылается всем, кто когда-нибудь на что-нибудь жертвует; среди прочих средств пропаганды мы имеем обещание "Полифема" показать фильм о трущобах, если мы сумеем его выпустить. Дядя Хилери настроен радужно. Забавно было наблюдать за твоим отцом - он долго думал, а потом побывал-таки в "Лугах". Вернулся, говорит - не знает; квартал весь разваливается, пятьсот фунтов на каждый дом - и то будет мало. Я в тот вечер напустил на него дядюшку, и он совсем растаял под влиянием Хилери. Но на следующее утро был сильно сердит, говорил, что, раз он подписал воззвание, его имя появится в газетах, а это будто бы может повредить ему: "Подумают, что я с ума спятил". Но в общем в комитет он вступил и со временем привыкнет. Компания, надо сказать, неважная; по-моему, их только и связывает, что мысль о клопах. Сегодня опять было собрание. Блайт зол не на шутку, говорит, что я изменил ему и фоггартизму. Конечно, это неправда, но надо же, черт возьми, заниматься чем-нибудь настоящим!
Крепко целую тебя и Кита. Майкл.
Рисунок твой окантован и висит у меня над письменным столом, очень хорошо получилось. Отец твой прямо поразился. М."
Над письменным столом - "Золотое яблоко"! Вот ирония! Бедный Майкл - если б он знал!
Письмо отца было короткое, как и все его письма:
"Дорогая моя дочь,
Твоя мать уехала домой, а я пока остался на Грин-стрит в связи с этой затеей Майкла. Право, не знаю, стоящее ли это дело; о трущобах болтают много вздора. Все же я нахожу, что его дядя Хилери приятный человек, хоть и священник, и среди членов комитета есть неплохие имена. Там посмотрим.
Я не знал, что ты еще работаешь акварелью. Рисунок сделан очень недурно, хотя тема мне не ясна. Для яблок фрукты слишком мягкие и яркие. Ну, тебе лучше знать, что ты хотела изобразить. Я был рад услышать, что Кит хорошо поправился и что морской воздух идет тебе на пользу.
Любящий тебя отец С. Ф."
Знать, что хотела изобразить! Только бы знать! И только бы не знал отец! Вот какие мысли не давали ей покоя, и она разорвала письмо и через окно разметала его по графству Сэрри. Он следил за ней, как рысь, как любовник; а ей сейчас не хотелось, чтобы за ней следили.
Багажа у нее не было, и с вокзала она в такси поехала в Чизик. Джун хоть будет знать что-нибудь об этих двоих: все ли еще они в Уонсдоне, вообще где они.
Как ясно она помнила особнячок Джун с того единственного раза, что была в нем, когда они с Джоном…
Джун была в холле, собиралась уходить.
- О, это вы! - сказала она. - Вы так и не пришли тогда в воскресенье!
- Да, слишком много дел набралось перед отъездом.
- Сейчас здесь живут Джон и Энн. Харолд пишет с нее прелестный портрет. Вещь получается исключительная. Она, по-моему, милая малютка (насколько помнила Флёр, "она" была на несколько дюймов выше самой Джун) и хорошенькая. Сейчас мне нужно пойти купить ему кое-что необходимое, но я через четверть часа вернусь. Если хотите, подождите меня в столовой, а потом вместе пойдем наверх, и я покажу ему вас. Он единственный человек, который сейчас работает по-настоящему.
- Хорошо, что хоть один есть, - сказала Флёр.
- Вот репродукции с его картин, - и Джун раскрыла большой альбом, лежавший на маленьком обеденном столе. - Какая прелесть, правда? И все его работы такие. Вы посмотрите, а я сейчас вернусь.
И, слегка тронув Флёр за плечо, она умчалась.
Флёр не стала просматривать альбом, она посмотрела в окно, окинула взглядом комнату. Как она помнила ее - и это вот круглое зеркало, старинное, тусклое, в которое она смотрелась семь лет назад, поджидая Джона, и бурную сцену, происшедшую тогда между ними в этой комнате, слишком тесной для бурь! Джон живет здесь! Сердце ее громко билось. Она опять поглядела на себя в тусклое зеркало. Ведь она хороша, не хуже, чем была тогда! Даже лучше! Черты лица определились, нет прежней девичьей расплывчатости. Как бы дать ему знать, что она здесь? Как бы повидать его одного хоть минутку? Сейчас вернется эта восторженная слепая дурочка (как Флёр мысленно окрестила Джун). И быстрый ум принял быстрое решение: если Джон здесь, она найдет его! Она поправила волосы на висках, жемчуг на шее, провела по носу пуховкой почти без пудры, вышла в холл и прислушалась. Ни звука! И она стала медленно подниматься по лестнице. Он может быть в своей комнате или в ателье - больше укрыться некуда. На первой площадке справа - спальня, слева - спальня, прямо - ванная; двери открыты. Пусто! И в сердце у нее тоже пусто. Наверху помещалось только ателье. Если Джон там, то там же и художник и эта девчонка, его жена. Стоит ли? Она пошла было вниз, потом вернулась. Да! Стоит! Медленно, очень тихо она пошла дальше. Дверь в ателье открыта, слышно быстрое, знакомое шарканье ног художника перед мольбертом. На минуту она закрыла глаза, потом опять пошла. На площадке у открытой двери остановилась. Дальше идти было незачем: в комнате, прямо против нее, висело широкое зеркало, и в нем, оставаясь невидимой, она увидала: в углу низкого дивана сидел Джон с незакуренной трубкой в руке и глядел в пространство. На возвышении стояла его жена; она была в белом платье, в руках держала лилию на длинном стебле, цветок доставал ей почти до подбородка. О, какая хорошенькая и смуглая, глаза темные, лицо в рамке темных волос. Но лицо Джона! Что выражает оно? Мысли ушли глубоко под маску, как глубоко под брови ушли глаза. Ей вспомнилось - так иногда смотрят львята: ничего не видят вблизи, а вдали видят… что? Глаза Энн - как это Холли про них сказала: "Как у самой славной русалки" - скользнули по его лицу, и тотчас же его взгляд оторвался от пространства и улыбнулся в ответ. Тогда Флёр повернулась, быстро спустилась по лестнице и выбежала на улицу. Дождаться Джун - выслушивать ее панегирики - знакомиться с художником сдерживать себя при этой девчонке? Нет! Забравшись на империал автобуса, она увидела, как из-за угла выскользнула Джун, и злобно порадовалась ее разочарованию: когда тебе сделали больно, хочется причинить боль другому. Автобус повез ее прочь, по Кингз-Род, через Хэммерсмит, потеющий под послеобеденным солнцем, прочь в большой город, с его миллионами жизней и интересов, неприступный, равнодушный, как судьба.
Она сошла у Кенсингтонского сада. Может быть, если нагуляться до боли в ногах, перестанет болеть сердце. И она пошла быстро, не глядя на цветы и нянюшек, на почтенных старичков и старушек. Но ноги у нее были крепкие, и она слишком быстро дошла до угла Хайд-парка - к великой, впрочем, радости одного из старичков, который все время старался не отставать от нее, потому что в его возрасте возбуждение было ему полезно. Она пересекла улицу, вошла в Грин-парк и замедлила шаг. И на ходу презирала себя. Презирала! Она, считавшая, что сердце - это так vieux jeu; постигшая, казалось бы, искусство сдерживать или обгонять свои чувства!
Она добралась до дому, а дома было пусто - Майкла нет. Прошла наверх, велела подать себе турецкого кофе, залезла в теплую ванну и лежала, куря папиросы. Это принесло ей некоторое облегчение. Все ее друзья пользовались этим средством. Вдоволь насладившись, она надела халатик и пошла в кабинет Майкла. Вот и ее "Золотое яблоко" - очень мило окантовано. Сейчас плод казался ей особенно несъедобным. Как улыбался глазами Джон в ответ на улыбку этой женщины! Подбирать объедки! И пробовать не хочется. Зелено яблоко, зелено! Даже белая обезьяна отказалась бы от таких фруктов. И несколько минут она стояла, глядя в упор в глаза обезьяне на китайской картине - почти что человечьи глаза, и все-таки не человечьи, потому что смотрело ими создание, понятия не имевшее о логике. Современный художник не мог бы изобразить такие глаза. У китайского живописца, работавшего столько лет назад, была и логика и чувство традиции. Он увидел беспокойство зверя под более острым углом, чем то доступно людям теперь, и запечатлел его навеки.
А Флёр, прелестная в ярко-зеленом халатике, прикусила уголок губы и пошла в свою комнату - одеваться. Она выбрала самое красивое платье. Если заветное желание ее невыполнимо, если нельзя получить то, от чего она стала бы и спокойна и логична, пусть будет хотя бы удовольствие, быстрота, развлечение - хватать их обеими руками, пить жадным ртом! И она уселась перед зеркалом с намерением всячески себя приукрасить. Сделала маникюр, получше уложила волосы, надушила брови; губы не подкрасила и едва заметно напудрила лицо, а шею, потемневшую от приморского солнца, - побольше.
Там и застал ее Майкл - шедевр современного искусства, такое совершенство, что притронуться страшно.
- Флёр! - сказал он, и только; но слова были бы излишни.
- Я считаю, что заслужила свободный вечер. Одевайся поскорей, Майкл, и пойдем пообедаем, где позабавнее, а потом в театр и в клуб. Тебе ведь сегодня не нужно идти в палату?
Он думал пойти туда, но было что-то в ее голосе, что удержало бы его и от более важных дел.
Вдыхая ее аромат, он сказал:
- Дивно! Я только что из трущоб. Сию секунду, родная! - и умчался.