Домой ее привезли на санях, сарафан был скороблен ледяным застывом.
Ночью с ней сделался жар, он мочил ее красный полушалок и прикладывал к голове.
Анна брала его руку и прижимала к губам. Ей легко было, когда он склонялся к ней и слушал, как билось ее сердце.
- Ничего, - говорил он спокойно и ласково. - Завтра к вечеру все как рукой снимет.
Анна смотрела, и из глаз ее капали слезы.
На первой неделе поста Костя причастился и стал собираться на охоту.
В кошель он воткнул кожаные сапоги, онучи, пороховницу и сухарей, а Анна сунула ему рушник.
Достал висевший на гвоздике у бруса обмотанный паутиной картуз и завязал рушником.
Опешила, но спросить не посмела. После чая он сел под иконы и позвал отца с матерью.
Анна присела с краю.
- Благословите меня, - сказал он, нагнувши голову, и подпер локтем бледное красивое лицо.
Отец достал с божницы икону Миколы Чудотворца. Костя вылез и упал ему в ноги. В глазах его колыхалась мутная грусть.
Связав пожитки, передернул кошель за плечи и нахлобучил шапку.
- К страстной вертайся, - сказал отец и, взяв клин, начал справлять топорище.
Перекрестился, обнял мать и вышел с Анной наружу. Дул ветер, играла поземка, и снег звенел.
Костя взял Анну за руку и зашагал по кустарниковому подгорью.
Анна шла, наклонив голову, и захлестывала от ветра каратайку.
У озера, где начинался лес, остановился и встряхнул кошелем.
Хвои шумели.
- Ну, прощай, Анна! - проговорил тихо и коротко. - Не обижай стариков. - Немного задумался и гладил ее щеку. - Совсем я…
Анна хотела крикнуть и броситься ему на шею, но, глянув сквозь брызгавшие слезы, увидела, что он был уж на другом конце оврага.
- Костя! - гаркнула она. - Вернись!
- Ись… - ответило в стихшем овраге эхо.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
- Очухайся! - кричал Филипп, снимая с Ваньчка шубу.
Ваньчок, опустив руки, ослаб, как лыко.
Гасница прыгающим отсветом выводила на белой печи тень повисшего на потолке крюка. За печурками фенькал сверчок, а на полатях дремал, поджав лапы калачиком, сивоухий кот.
- Снегом его, - тихо сказал Карев.
- И то снегом…
Филипп сгорстал путровый окоренок и, помыв над рукомойником, принес снегу.
Ваньчка раздели наголо, дряблое тело, пропитанное солнцем, вывело синие жилы. Карев разделся и начал натирать. Голова Ваньчка, шлепая губами, отвисла и каталась по полу.
В руках снег сжимался, как вата, и выжатым творогом капал.
От Ваньчка пошел пар, зубы его разжались, и глухо он простонал:
- Пи-ить…
Вода плеснула ему в глаза, и, потирая их корявыми руками, он стал подыматься.
Шатаясь, сел на лавку и с дрожью начал напяливать рубаху.
Филипп подсобил надеть ему порты и, расстелив шубу, уложил спать его.
- С перепою, - тихо сказал он, вешая на посевку корец, и стал доставать хлеб.
Карев присел к столу и стал чистить водяниковую наволочку картошки.
Отломив кусочек хлеба, он посолил его и зажевал.
Пахло огурцами, смешанной с клюквой капустой и моченой брусникой.
Филипп вынул с полки сороковку и, ударяя ладонью по донышку, выбил пробку.
- Пей, - поднес он стакан Кареву. - Небось не как ведь Ваньчок. Самовар бы поставить, - почесался Филипп и вышел в теплушку.
- Липа? Лип?.. - загукал его сиповатый голос. - Проснися!
Немного погодя в красном сборчатом сарафане вошла девушка.
Косы ее были растрепаны и черными волнами обрамляли лицо и шею.
Карев чистил ружье и, взведя курок, нацелил в нее мушку.
- Убью, - усмехнулся он и спустил щелкнувший курок.
- Не боюсь, - тихо ответила и зазвенела в дырявой махотке березовыми углями.
Лимпиаду звали лесной русалкой; она жила с братом в сторожке, караулила чухлинский лес и собирала грибы.
Она не помнила, где была ее родина, и не знала ее. Ей близок был лес, она и жила с ним.
Двух лет потеряла отца, а на четвертом году ее мать, как она помнила, завернули в белую холстину, накрыли досками и унесли.
Память ее прояснилась, как брат привез ее на яр.
Жена его Аксинья ходила за ней и учила, как нужно складывать пальцы, когда молишься богу.
Потом, когда под окном синели лужи, Аксинья пошла к реке и не вернулась. Ей мерещились багры, которыми Филипп тыкал в воду, и рыбацкий невод.
- Тетенька ушла, - сказал он ей, как они пришли из церкви. - Теперь мы будем жить с Чуканом.
Филипп сам мыл девочку и стирал белье.
Весной она бегала с Чуканом под черемуху и смотрела, как с черемухи падал снег.
- Отчего он не тает? - спрашивала Чукана и, положив на ладонь, дула своим теплом.
Собака весело каталась около ее ног и лизала босые, утонувшие в мшанине скользкие ноги.
Когда ей стукнуло десять годов, Филипп запряг буланку и отвез ее в Чухлинку, к теще, ходить в школу.
Девочка зиму училась, а летом опять уезжала к брату.
На шестнадцатом году за нее приезжал свататься сын дьячка, но Филипп пожалел, да потом девка сама заартачилась.
- Лучше я повешусь на ветках березы, - чем уйду с яра.
Она знала, что к ним никто не придет и жить с ними не останется, но часто сидела на крыльце и глядела на дорогу. Когда поднималась пыль и за горой ныряла, выплясывая, дуга, она бежала, улыбаючись, к загородке и отворяла околицу.
Нынче вечером с соседнего объезда приехал вдовый мужик Ваньчок и сватал ее без приданого.
Весной она часто, бродя по лесу, натыкалась на его коров и подолгу говорила с его подпаском, мальчиком Юшкой.
Юшка вил ей венки и, надевая на голову, всегда приговаривал:
- Ты ведь русалка лесная, а я тебя не боюсь.
- А я возьму тебя и съем, - шутила она и, посадив его на колени, искала у него в рыжих волосах гниды.
Юшка вертелся и не давался искаться.
- Пусти ты, - отпихивал он ее руки.
- Ложись, ложись, - тянула она его к себе. - Я расскажу тебе сказку.
- Ты знаешь про Аленушку и про братца-козленочка Иванушку? - пришлепывая губами, выговаривал Юшка. - Расскажи мне ее… мне ее, бывалоча, мамка рассказывала.
Самовар метнул на загнетку искрами.
- Готов, - сдунув золу, сказала Лимпиада и подошла к желтой полке за чашками.
- Славная штука, - ухмыльнулся Филипп, - рублев двести смоем… Чтой-то я тебя, братец, не знаю, - обернулся он к Кареву: - Говоришь, с Чухлинки, а тебя и не видывал.
- Я пришляк, у просфирни проживаю.
- Пономарь, что ль, какой?
- Охотник.
Лимпиада расстелила скатерть, наколола крошечными кусочками сахар и поставила на стол самовар.
Ободнялая снеговая сыворотка пряжей висела на ставне и шомонила в окно.
- Зорит… - поднял блюдце Карев. - Вот сейчас на глухарей-то хорошо.
От околицы заерзал скрип полозьев. Ваньчок, охая, повернулся на другой бок и зачесал спину.
- Ишь наклюкался , - рассмеялась Лимпиада и накрыла заголившуюся спину халатом. - Гусь жареный, тоже свататься приехал!
- Ох, - застонал Ваньчок и откинул полу.
- Кто там? - отворил дверь Филипп.
- Свои, - забасил густой голос.
Засов, дребезжа, откатился в сторону, и в хату ввалились трое скупщиков.
- Есть дичь-то? - затеребил бороду брюхатый, низенького роста барышник.
- Есть.
- А я тут проездом был, да вижу огонь, дай, мол, заверну наудалую.
- Ты, Кузьмич, отродясь такого не видывал; одно слово, пестун четвертной стоит.
Карев, поворачивая тушу, улыбался, а Лимпиада светилась гасницей.
- Бейся не бейся, меньше двух с половиной не возьмем.
Кузьмич, поворачивая и тыча в лопатки, щупал волков.
- Ну, так, значит, Филюшка, двести с четвертью да за волков четверть.
- Коли не обманываешь - ладно.
Влез за пазуху и вынул туго набитый бумажками кошелек.
- Получай, - слюнявя пальцы, отсчитывал он.
- Счастлив, брат, ты, - ткнул в бок Филипп Карева, - и скупщик, как нарочито, пожаловал.
Карев весело помаргивал глазами и глядел на Лимпиаду. Она кротко потупив голову, молчала.
- Так ты помоги, - скинул тулуп Кузьмич.
Карев приподнял задние ляжки и поволок тушу за дверь.
- Ишь какой здоровый! - смеялись скупщики.
- Мерина своротит, - щелкнул кушаком Филипп. - Как дерболызнул ему, так ан навзничь упал.
- Он убил-то?
- Он…
На розвальни положили пестуна и обоих волков. Филипп вынул из головней рогожу и, накрыв, затянул веревкой.
- Н-но! - крикнул Кузьмич, и лошади, дернув сани, засемно поплелись шагом.
Умытое снегом утро засмеялось окровавленным солнцем в окно.
Кузьмич шагал за возом и сопел в трубку.
- Не надуешь проклятого.
- Хитрый мужик, - подхватили скупщики и задергали башлыками.
- Дели, - выбросил Филипп на стол деньги.
- Сам дели.
- Ну, не ломайся.
Ваньчок встал, свесил разутые ноги и попросил квасу.
- Кто это? - мотнул он на согнувшегося над кучей денег Карева.
- Всю память заспал, - ухмыльнулся Филипп.
- Нет, самдели?
- Забыл, каналья?
- Эй, дядя, - поднялся Карев, - аль и впрямь запамятовал, как мы тебя верхом на медведе везли?
- Смеетесь, - поднес к губам корец.
- А нам и смеяться нечего, коли снегом тебя оттирали.
К столу подошла Лимпиада. Ваньчок нахлобучил одеяло и, скорчившись, ухватился за голову.
- Тебе полтораста, а мне сто, - встал Карев и протянул руку.
- Как же так?
- Так… я один… А ты с сестрой, вишь.
Ваньчок завистливо посмотрел на деньги.
- Ай и скупщики были?..
- Были.
- Вон оно что…
Карев схватил шапку, взмахнул ружье и вышел.
- Погоди, - останавливал Филипп, - выспишься.
- Нет, поторапливаться надо.
В щеки брызнуло солнце и пахнуло тем весенним ветром, который высасывает сугробы.
На крыльцо выбегла Лимпиада.
- Заходи! - крикнула она, махая платком.
- Ладно.
Шел примятой стежкой и норовил напрямик. На кособокой сосне дятел чистил красноватое, как раненое, крыло.
На засохшую ракиту вспорхнул снегирь и звонко рассыпался свистом.
С дальних полян курилась молочная морока и, как рукав, обвивала одинокие разбросанные липы.
- Садись, касатик, подвезу! - крикнула поравнявшаяся на порожняке баба.
- И то думаю.
- Знамо, лучше… Ишь как щеки-то разгорелись.
Хлестнула кнутом, и лошадь помчала взнамет, разрывая накат и поморозь.
- Что ж пустой-то?
- Продал.
- Ишь бог послал. У меня намедни сын тоже какого ухлопал матерого, четвертную, не стуча по рукам, давали.
- Да, охота хорошая.
За косогором показалась деревня.
- Раменки! - крикнула баба и опять хлестнула трусившую лошадь.
Около околицы валялась сдохлая кобыла, по деревне пахло блинным дымом.
На повороте он увидел, как старуха, несшая вязанку дров, завязла в снег и рассыпала поленья.
На плетне около крайней хаты висела телячья шкура.
- Подбирай, бабушка! - крикнул весело и припал на постельник.
За деревней подхватил ветер и забили крапины застывающего в бисер дождя.
Баба накинула войлоковую шаль и поджала накрытые соломой ноги под поддевку; ветер дул ей в лицо.
Карев, свернувшись за ее спиною, свертывал папиросу, но табак от тряски и ветра рассыпался.
Ствол гудел, и казалось, где-то далеко-далеко кого-то провожали на погост.
- Остановись, тетенька, закурю.
Лошадь почувствовала, как над взнузданными губами натянулись вожжи, и, фыркнув, остановилась.
Свернув папиросу, он чиркал, закрывая ладонями, спичку, но она тут же, не опепеля стружку, гасла.
- Экай ты какой! - крикнула укоризненно баба. - Погоди уж.
Стряхнув солому, она обернулась к нему лицом и расстегнула петли.
- Закуривай, - оттопырила на красной подкладке полы и громко засмеялась.
Спичка чиркнула, и в лицо ударил смешанный с мятой запах махорки.
Баба застегнулась и поправила размотавшуюся по мохрастым концам шаль.
Туман припадал к земле и зарывался в голубеющий по лощинам снег.
Откуда-то с ветром долетел благовест и уныло растаял в шуме хвой.
За санями кружилась, как липовый цвет, снежная пыль, а на высокую гору, погромыхивая тесом, карабкался застрявший обоз.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Старый мельник Афонюшка жил одиноко в покосившейся мельнице, в яровой долине.
В заштопанной мешками поддевке его были зашиты истертые денежные бумажки и медные кресты. Когда-то он пришел сюда батраком, но через год хозяин его, пьянчужка, скопырнулся как-то в плотину и утоп.
Жена его Фетинья не могла заплатить ему зажитое и приписала мельницу. С тех пор мельница получила прозвище "Афонин перекресток".
Афонюшка, девятнадцатигодовалый парень, сделался мельником и скоро прослыл по округе как честный помолотчик.
Из веселого и беспечного он обернулся в задумчивого монаха.
Первые умолотые деньги положил на божницу за Егория и прикрыл тряпочкой.
В сумерки, когда нечего было делать, сидел часто на крылечке и смотрел, как невидимая рука зажигала звезды.
Бор шумел хвойными макушками и с шелестом на поросшие стежки осыпал иглы и шишки.
- Фюи, фюи, - шныряла, шаря по сочной коре, желтохвостая иволга.
- Ух, ух, - лазушно хлопал крыльями сыч.
Нравилось Афоньке сидеть так.
Он все ждал кого-то неизвестного. Но к нему не шли.
- Придут, - говорил он, гладя мухортую собаку. - Где-нибудь и нас так поджидают.
Так он прожил десять лет, но тут с ним случилось то, что заставило его призадуматься.
На пятом году хозяйничанья Афонька поехал к сестре взять к себе на прокорм шалыгана Кузьку.
Мать Кузьки с радостью отдала его брату; на ней еще была обуза - шесть человек.
Она оторвала от кудели ссученную нитку, сделала гайтан, надела крест и повесила Кузьке на шею.
- Мотри, богу молись, - наказывала ему.
Кузька, попрощавшись с сестренками, щипнул маленького братишку и весело вскочил на телегу.
- А далеко будем ехать-то? - спросил Афоньку и, лукаво щуря глазенками, забрыкал по соломе.
- Две ночи спать будешь, - ухмыльнулся он, - а на половину третьей приедем…
Первое время Кузька боялся бора. Ему казалось, что за каждым кустом лежит медведь и под каждой кочкой черным кольцом свернулась змея.
Потихонечку он стал привыкать и ходил искать на еланках пьянику.
- Заблудишь, - ворчал Афонька, - не броди далеко.
- Я , дяденька , не боюсь теперь, - смышлено качал желтой курчавой головой Кузька . - Ты разя не знаешь сказку про мальчика с пальчик? Когда его отвели в лес, он бросал белые камешки, а я бросаю калину, она красная, кислая, и птица ее не склюет.
- Ишь какой догадливый, - смеялся Афонька и гладил его по загорелой щеке.
По праздникам они ходили на охоту. Афонька припадал к земле и заставлял Кузьку лечь…
Утро щебетало в лесу птичий молебен и умывало зеленый шелк росою.
Кузька ложился в траву и смотрел в небо.
Синь, как вода, застыла в воздухе; алели паутинки, и висли распластанные коршуны.
Над сосной шумно повис взъерошенный косач; Афонька спустил курок… Облаком заклубился дым.
- Где он, где он? - крикнул, вскакивая, Кузька и побежал к кустам.
За кустами, под спуском, голубело озеро; по озеру катились круги…
- Вот он, вот он! - кричал Кузька и, скинув портчонки, суматошно вытащил из узкой кумачной рубахи голову и прыгнул в воду.
Вода брызнула разбитым стеклом, и лилии, покачиваясь, зачерпывали головками струйки.
Косач был подстрелен в оба крыла, но левое крыло, может быть, было обрызгано кровью или только задето.
Когда Кузька подплыл к нему, он замахал крылом и затрепыхал по воде на другой конец.
- Лови, лови! - кричал Афонька. - Эх ты, сопляк, - протянул он и, сняв картуз, полез в озеро сам. - Гони в кусты! - кричал он, плеская брызгами.
Косач кидался в обратную сторону и ловко проскальзывал за Кузькиной спиною.
- Погоди, - сказал Афонька, - я нырну, а ты гони на кусты, а то опять улизнет.
Потянул губами воздух, и вихрастая голова скрылась под водою.
"Буль, буль!" - забулькало над головами лилий.
- Кши, дьявол! - гонялся Кузька и подымал, шлепая ладонью, брызги к небу.
Косач замахал к кустам и, озираясь, глядел на противоположную сторону.
Запыхавшись, он залез на высунувшуюся корягу и глядел на Кузьку.
У кустов показалась вихрастая голова Афоньки, он осторожно высунул руку и схватил косача за хвост.
Косач забился, и с водяными кругами завертелись черные перья.
Один раз вечером Кузька взял ружье и пошел по тетеревам.
- Не нарвись! - крикнул ему Афонька и поплелся с кузовком за брусникой.
Кузька вошел в калиновый кустарник и сел, схолясь, в листовую опаду.
Как застывшая кровь висели гроздья ягод; чиликали стрекозы, и удушливо дергал дергач.
Кузька ждал и, затаенно выпятив глаза, глядел, оттопыривая зенки, в частый ельник.
- Тех, тех, тех, - щелкал в березняке соловей.
- Тинь, тинь, тинь, - откликались ему желтоперые синицы.
В густом березняке вдруг что-то тяжело заухало и раздался хряст сучьев.
На окропленную кровяной брусникой мшанину выбежал лось, и ветвистые рога затрепали где-то подхваченным поветелем.
Кузька спокойно, как стрелок, высунул за ветку ствол и нацелил в лоб.
Ружье трахнуло, и лось как подкошенный упал на мшанину.
Красные капельки по черным губам застыли в розоватую ленту.
"Убил!" - мелькнуло в его голове, и, дрожа радостным страхом, он склонился обрезать для спуска задние колешки.
Но случилось то, чего испугалась даже повисшая на осине змея и, стукнувшись о землю, прыснула кольцом за кочковатую выбень.
Лось вдруг наотмашь поднял судорожно вздрагивающие ноги и с силой размахнул назад.
Кузька не успел повернуться, как костяные копыта ударили ему в череп и застыли.
Пахло паленым порохом; на синих рогах случайно повисшая фуражка трепыхалась от легкого, вздыхающего ветра.
Долго Афонька не показывался на мельницу.
Сельчане, приезжавшие с помолом, думали - он к сестре уехал.
Он глубоко забрался в глушь, свил, как барсук, себе логово и полночью ходил туда, где лежали два смердящие трупа.
Потом он очнулся.
"Господи, не помешался ли я?"
Перекрестился и выполз наружу.
В голове его мелькали, как болотные огоньки, мысли; он хватался то за одну, то за другую, то связывал их вместе и, натянув казакин, побежал в Чухлинку за попом.
Осунулся Афонька и лосиные рога прибил вместе с висевшей на них фуражкою около жернова.
Крепко задумался он - не покинуть ли ему яр, но в крови его светилась с зеленоватым блеском, через черные, как омут, глаза, лесная глушь и дремь. Он еще крепче связался Кузькиной смертью с лесом и боялся, что лес изменит ему, прогонит его.