Мелочи архиерейской жизни - Николай Лесков 13 стр.


Митрополит Филарет, получив генеральское письмо, возымел себя совсем не так, как предполагал и неверно рассчитывал автор. Указание на то, что где-то в московской церкви не благочинно служат и не хорошо поют, обидело владыку; он усмотрел в этом дерзость. Такие вещи он если и терпел, скрепя сердце, от Андрея Николаевича Муравьева, то это была милость без образца, и затем он уже никак не хотел этого терпеть ни от кого другого – тем более от человека военного и занимающего полицейский пост. В его глазах это имело такой вид, как будто полиция начинает вмешиваться в церковное дело, для которого в Москве не упразднена еще своя настоящая власть, сосредоточенная в крепко ее державших руках митрополита Филарета.

И вот владыка, отложив письмо на угол стола, переслушал все другие поданные ему в этот день бумаги, – а потом, отпуская секретаря, указал на генеральское послание и сказал своим бесстрастным и беззвучным голосом:

– Это положить в конверт… и надписать генерал-губернатору.

Секретарь спросил, как отправить, – то есть при какого содержания письме или бумаге? Но митрополит был недоволен этим расспросом и отвечал:

– Без всякой бумаги, послать просто.

Так и было послано.

Дело родилось и назревало в тиши, но вдруг и забурлило.

Генерал-губернатор (который именно, я этого не знаю), вскрыв поданный ему конверт и достав оттуда генеральское письмо к митрополиту, стал искать в пакете какого-нибудь препроводительного писания от самого владыки. По всему он имел основание предполагать, что такое писание непременно есть, но его, однако, не было. Тогда родилось другое, тоже весьма естественное в сем случае предположение, что препроводительное писание, по недосмотру или иной какой оплошности секретаря, не положено в конверт и осталось где-нибудь в митрополичьей канцелярии.

Поэтому генерал-губернатор пометил на письме карандашом: "справиться у секретаря, где бумага, при которой прислано".

Справка была сделана немедленно, и притом не письменная, а личная, через посредство одного из чиновников генерал-губернаторской канцелярии. Но тот, побывав с пакетом у митрополичьего секретаря, привез назад этот пакет без всякого восполнения и притом с странным ответом, что никакого препроводительного письма от митрополита не будет.

Опять доложили генерал-губернатору, и опять отряжен старший по чину и званию посол с посольством, имевшим прямою целью узнать: "что его высокопреосвященству угодно?" Но это новое посольство было не удачнее первого: не легко секретарь поддался просьбе спросить владыку: "что ему угодно?" через посылку упомянутого письма, да не привело ни к чему и вопрошание.

Филарет посмотрел на секретаря долгим, укоризненным взглядом и тихо молвил:

– Мне ничего не угодно.

Он был всеблажен и вседоволен, а в гражданской канцелярии генерал-губернатора от всего этого смущение только возрастало. По чиновничьему скудоверию, там находили невозможным удовлетвориться таким безмятежным ответом и считали неотразимо нужным добиться: для чего вседовольный владыка прислал это письмо и чего ему хочется? Делая такие и иные соображения, нашли наконец, что удивительное событие это всех более обязан разъяснить не кто иной, как сам полицейский генерал, который заварил всю эту кашу, бог знает зачем и для чьего удовольствия.

И, как это часто водится, прежде чем хваткий генерал успел показаться и дать какие-нибудь разъяснения об этом беспокойном обстоятельстве, про самое обстоятельство уже меньше говорили, чем про его вздорливый нрав и его зливость, с которою он беспрестанно надоедает то одному, то другому, то пятому и десятому. И всем уже становилось радостно и мило, что вот-таки он нарвался. И с чем пристал? "Не хорошо поют!" Да ты регент, что ли, – тебе какое дело? Не нравится – выйди, не слушай, ступай к цыганам, там хорошо поют. А чего лезть, зачем надоедать?.. Ведь это не какой-нибудь простой митрополит, а Филарет; он тайны знает; его боятся… Его только тронь, так и сам не обрадуешься. Вот и наскочил, – так тебе, сорванцу, и надо! Радовались не только люди русские, которым, по справедливому замечанию Пушкина, "злорадство свойственно", но даже некий немецкий чиновник, имевший за свою солидность особый вес у начальства. Он ведал это дело, и он же сказал о нем: "нашла коза на камень", и с этою немножко измененною русскою пословицею сделал такое обобщение, что быть за все в разделке самому беспокойному полицейскому генералу.

Так и сталось.

Во утрий день, когда полицейский генерал стал в урочный час по обычаю перед генерал-губернатором, сей последний сразу сморщился и заговорил скороговоркою и в недовольном тоне:

– Очень рад вас видеть… Вчера, почти только что вы от меня уехали, я получил конверт от митрополита. Вот он: возьмите его, пожалуйста; он здесь прислал ко мне ваше письмо, и кто его знает: зачем он его прислал? Я посылал узнавать, но ничего не узнали… Столкновение с ним всегда чрезвычайно неприятно… Кончите это, пожалуйста, как-нибудь сами.

Генерал сконфузился, и даже не на шутку, но подбодрился и, чтобы выдержать спокойный тон, спрашивает:

– Что же… мне самому прикажете съездить?

– Как хотите… Да впрочем, я не знаю, как же иначе, лучше съездите.

– Хорошо-с, я сейчас съезжу и сейчас же заеду вам сказать, если угодно.

– Пожалуйста… Как-нибудь…

– Да ведь это такие пустяки!

– Ну, однако… все-таки… пожалуйста, кончите и заезжайте.

Генерал поехал, но неудачно: вместо того чтобы получить возможность успокоить начальника, он заехал с самым коротким, но неприятным ответом, что митрополит его не принял .

– Ну вот видите!

– Да он, говорят, действительно болен.

– Положим, а все-таки неприятно. Вы уже сделайте милость… постерегите… когда он выздоровеет.

– Непременно-с, непременно.

– Вы там… келейника…

– Да… я уже все сделал и просил.

(Вот он уже начал просить! )

– Но и сами… наведайтесь, когда он может.

– Я заеду, заеду.

Он два раза повторил свое "заеду", а довелось ему заехать несколько раз, потому что владыка все недомогал, а генерал-губернатор скучал, что это еще не разъяснено и не кончено.

Генералу это так надоело, что он говорил, будто уже "готов хоть пять молебнов у Иверской отпеть, лишь бы отвязаться от этого письма и от всей этой истории". И бог, который, по изъяснению Иоанна Златоустого, "не только деяния приемлет, но и намерения целует", – внял нужде утесненного этими событиями генерала и воздвиг владыку с одра болезни. Под вечер одного дня дали генералу с подворья весть, что владыке лучше, а на другой день, едва его превосходительство собрался на Самотек, как через подлежащих чинов полиции пришло дополнительное известие, что Филарет нынче утром раненько совсем выехал на лето за город к Сергию и затем в Новый Иерусалим.

Крепкий, непокладистый человек был генерал, но это уже и его вымотало. Теперь хоть и не говори ни слова, а отправляйся туда же вслед за ним к Сергию и в Новый Иерусалим. А примет ли еще он там? – это опять бог весть. Скажут: устал с дороги, отдохнуть нужно, беспокоить не смеем; или говеет, к причастию готовится; или с отцом наместником заняты… Да вообще конца нет претекстам. И это такому-то человеку, который и сам кипит и любит, чтобы вокруг него все кипело и прыгало!..

Черт знает, что за глупое положение, и все из-за чистейших пустяков, и притом в правде, потому что служение он видел нехорошее, пение безобразное и хотел обратить на это внимание, так как это у него в городе.

Генерал давно уже был не рад, что он все это поднял: крепкий и крупный во всех своих неразборчивых поступках, он ослабел и обмелел от этой святительской гонки, которая так не так, еще пока и до объяснения не дошла, а уже внушала ему необходимость известной разборчивости. Даже ухарская бодрость его подалась и спесь поспустилась до того, что он стал панибратственно спрашивать людей малых: как они думают, чтό лучше – немедленно ли ему ехать вслед за владыкой или подождать – пусть он отдохнет, начнет служить, и тогда… прямо к обедне, да от обедни под благословение, – подделаться на чашку чаю и объясниться.

Как мышь могла оказать великую услугу льву, так и тут случилось нечто малопозволительное: у мелкого человека нашлось ума и сообразительности больше, чем у крупного.

Малый советник сказал, что прямо от обедни генералу к митрополиту являться нехорошо, раз – потому, что его высокопреосвященство в такую пору бывает уставши, а во-вторых, что и дело-то требует свидания тихого и переговора с глаза на глаз, "чтобы если и колкость какую выслушать, то по крайней мере не при публике".

Это было первое упомянутие о колкости, но оно было принято без удивления и без спора. Очевидно, все иначе и думать не хотели, что без колкости дело обойтись не может. Вопрос мог быть только в том: какая?

– У него ведь это все применяется, – говорили советники, – что простецу, что ученому, что духовному, а что военному человеку… Особенно ученым строго; он вон иерея Беллюстина вызвал, посмотрел на него, да опять пешком в Калязин прогнал.

– Господи!.. это черт знает что такое… И что за мысль попа пешком гонять!

– А-а, он ученый, статьи пишет.

– Да хоть бы и какие угодно статьи писал, все же ведь он не скороход или не пехотинец.

– А Голубинского еще хуже: прямо по руке ударил: он к ученым лют.

– Ну а к военным каков, а?

Собеседники плечами пожали и говорят:

– Про военных не знаем; военных, пожалуй, не смеет.

– Ведь не может же он меня заставить идти от Сергия пешком за покаяние – а? что? Я его не послушаю: сяду, да и уеду… что?

– Да, конечно нет: не смеет.

– Еще бы! пускай попов гоняет, а я не поп.

На самом же деле все это приводило генерала в большую нервность, и он, волнуясь, кипятился и попеременно призывал то бога, то черта, не зная, к кому плотнее пристать.

– Господи, что такое!.. черт бы все это драл… С коронованной особой, кажется, легче бы объясниться!

Но малый советник, до беседы с которым генерал не напрасно унизился, вывел его на хороший путь: он присоветовал генералу "сочинить" к владыке письмо и "поискательнее" просить его высокопреосвященство дозволить представиться по нужному делу, "когда он прикажет". И при всех этих варварских фразах о сочинении, искательности и приказании особенно настаивал, чтобы последняя фраза была употреблена в точности.

– А то иначе, – говорит, – он прошепчет секретарю: "напиши, я готов выслушать", а когда и где – опять не доберетесь. Нет, уж лучше пусть "прикажет".

Генерал, в досаде, уже ни за что не стоял и готов был испросить себе и "приказание", но только "сочинять" ему не хотелось.

– Сделайте милость, – говорит, – черт бы все это побрал… Господи! напишите, пожалуйста, как это по-вашему нужно, я все подпишу.

– Нет, – говорят, – тут нельзя "подписать", а надо своею рукою написать, или переписать, да еще почище – хорошенько.

– Да у меня, – говорит, – почерк скверный.

– Надо постараться.

– Ах ты господи!.. ну да черт с ними, со всеми этими делами; сочините мне, пожалуйста, я перепишу.

И он сдержал свое слово – переписал. Он взял черновое домой и хотя вначале сильно его критиковал и называл "хамским", но дома переписал его сполна и очень хорошо: буквы были все аккуратно дописаны, строчки прямы, – очевидно, выведены по транспаранту, а внизу подпись со всяким почтением, покорною преданностью, поручением себя отеческому вниманию и архипастырским молитвам и просьбою о его владычном благословении. Словом, сделано как подобает.

Письмо, в видах наибольшой аттенции, а может быть, и ради вернейшего получения скорого ответа, послано не по почте, а с нарочным, из сорока тысяч курьеров, готовых скакать во все стороны по манию каждого начальника в России.

Ждут ответа. Ждет сам генерал, поминая то бога, то черта. Ждут и его подчиненные, которым казалось, что он им уже "протоптал голову вдоволь".

Здесь среди этих форменных людей, в которых, несмотря на всю строгость их служебного уряда, все-таки билось своим боем настоящее "истинно русское сердце", шли только тишком сметки на свойском жаргоне: "как тот нашего: вздрючит, или взъефантулит, или пришпандорит?"

Слова эти, имеющие неясное значение для профанов, – для посвященных людей содержат не только определительную точность и полноту, но и удивительно широкий масштаб. Самые разнообразные начальственные взыскания, начиная от "окрика" и "головомойки" и оканчивая не практикуемыми ныне "изутием сапога" и "выволочки", – все они, несмотря на бесконечную разницу оттенков и нюансов, опытными людьми прямо зачисляются к соответственной категории, и что составляет не более как "вздрючку", то уже не занесут к "взъефантулке" или "пришпандорке". Это нигде не писано законом, но преданием блюдется до такой степени чинно и бесспорно, что когда с упразднением "выволочки" и "изутия" вышел в обычай более сообразный с мягкостью века "выгон на ять – голубей гонять", то чины не обманулись, и это мероприятие ими прямо было отнесено к самой тяжкой категории, то есть к "взъефантулке". Владыка, однако, не мог же иметь такого влияния, чтобы "сверзнуть" генерала или сделать ему другую какую-нибудь неприятность, а он просто его не более как "вздрючит", но, конечно, в лучшем виде.

Посол возвратился на другие сутки. Ему довелось переночевать у Сергия, но зато он привез ясный ответ на словах, что его высокопреосвященство может принять генерала.

– Когда же?

– Когда угодно.

– Я поеду завтра.

Так и решено было ехать завтра.

Генерала проводили, и когда поезд отъехал, то, смеясь в кулак, проговорили:

– Напрасно ты, брат, перемены белья с собой не захватил.

Между тем, ко всеобщему удивлению, генерал возвратился в Москву раньше вечера и был очень жив, скор и весел. Он тотчас же поспешил успокоить генерал-губернатора, что они с митрополитом объяснились, и дело это теперь кончено.

– Я доказал ему, что я прав, и он согласился и просил вам кланяться.

Тот был доволен, но подчиненные, которым никак не хотелось такого окончания, не верили, чтобы дело обошлось без вздрючки. Краткое сказание: "я доказал ему, что я прав, и он согласился", малодушным людям казалось как-то неподходящим. Выходило это как-то очень уж кратко и не имело на себе, так сказать, никакого облика живой правды. Как он это доказывал, что поп дурно служил и дьячки нехорошо пели? Разве попа и дьячков туда тоже выписывали? Нет, этого не было и не могло быть, во-первых, потому, что это дало бы делу такое положение, что митрополит все-таки придал какое-нибудь значение письму генерала, а во-вторых, этого не могло быть просто потому, что владыка не знал, когда прискачет к нему генерал с своим объяснением. Не мог же он содержать при себе упомянутого попа и дьячков, про всякий случай, по вся дни. Да и все это было бы совсем не по-филаретовски. Нет, молодшие люди имели крепкое подозрение, что генерал митрополиту ничего не доказывал, потому что ему еще никто никогда не доказал ничего такого, чтό он сам не хотел считать доказанным, а просто генерал вытерпел у него неприятную минуту, но как ею кончается вся эта долгая возня, то он и рад, и опять прыгает и носится. А доказать мирополиту нельзя, – нельзя потому, что он такие дарования и способы имеет – сразу самого доказательстного человека взять и отсадить от его доказательств. И отсадить в самый дальний угол, где тот даже и сам себя не сразу узнает.

И вот эти-то приемы его очень интересны, как он это выведет так, что прав – неправ, а сказать нечего. И все это непременно было с генералом, но как же это было? как владыка его вздрючил и как тот извивался? Это положили узнать. А взялся за это некто близкий по своим связям с какою-то "профессориею", а та профессория знала еще кого-то, через которого доходили прямо до самого близкого человека. И, когда весь этот порядок был ловко и ухищренно пройден, то результат превзошел все ожидания.

Вот верное сказание о том, как объяснялся генерал с митрополитом.

Владыка, зазвав гостя в отдаленные Палестины, был внимателен к его приезду и не заставил его ожидать. Пожаловал генерал, доложили митрополиту, он и вышел: по обычаю своему не велик, нарочито худ, а из глаз, яко мнилося, "семь умов светит".

Разговор у них вышел недолгий и, все объяснение, до которого генерал достиг с таким досадительным трудом, свертелося вкратце.

– Чем позволите служить? – начал шепотом владыка.

Генерал отвечал обстоятельно.

– Так и так, ваше преосвященство, я был случайно месяц тому назад в такой-то церкви и слышал служение… оно шло очень дурно, и даже, смею сказать, соблазнительно, особенно пение… даже совсем не православное. Я думал сделать вам угодное – довести об этом до вашего сведения, и написал вам письмо.

– Помню.

– Вы изволили отослать это письмо для чего-то к генерал-губернатору, но ничего не изволили сказать, что вам угодно, и мы в затруднении.

– О чем?

– Насчет этого письма, оно здесь со мною.

Генерал пустил палец за борт и вынул оттуда свое письмо. Митрополит посмотрел на него и сказал:

– Позвольте!

Тот подал.

Филарет одним глазом перечитывал письмо, как будто он забыл его содержание или только теперь хотел его усвоить, и, наконец, проговорил вслух следующие слова из этого письма:

– "Пение совершенно не православное".

– Уверяю вас, ваше высокопреосвященство.

– А вы знаете православное пение?

– Как же, владыка.

– Запойте же мне на восьмой глас: "Господи, воззвах к тебе".

Генерал смешался.

– То есть… ваше высокопреосвященство… Это чтобы я запел.

– Ну да… на восьмой глас.

– Я петь не умею.

– Не умеете; да вы, может быть, еще и гласов не знаете?

– Да – я и гласов не знаю.

Владыка поднял голову и проговорил:

– А тоже мнения свои о православии подаете! Вот вам ваше письмо и прошу кланяться от меня генерал-губернатору.

С этим он слегка поклонился и вышел, а генерал, опять спрятав свое историческое письмо, поехал в Москву, и притом в очень хорошем расположении духа: так ли, не так ли, противная докука с этим письмом все-таки кончилась, а мысль заставить его, в его блестящем мундире, петь в митрополичьей зале на восьмой глас "Господи, воззвах к тебе, услыши мя" казалась ему до такой степени оригинальною и смешною, что он отворачивался к окну вагона и от души смеялся, представляя себе в уме, что бы это было, если бы эту уморительную штуку узнали друзья, знакомые и особенно дамы? Это очень легко могло дойти до Петербурга, а там какой-нибудь анекдотист расскажет ради чьего-нибудь развлечения и шутя сделает тебя гороховым шутом восьмого гласа.

И он не раз говорил "спасибо" митрополиту за то, что при этом хоть никого не было.

Назад Дальше