XXXVII
Бывший Кеттельринг вздохнул. Ну вот, теперь все ясно, теперь, хоть убей, не может быть хуже. И подумать только, даже когда я лез на четвереньках за этими долларами, я не капитулировал, не крикнул мысленно: довольно, я сдаюсь, я вернусь домой с повинной… Я только пил и плакал над унижением человека. И это было… своего рода победой…
А теперь ты сдаешься?
Да, теперь я сдаюсь. И как охотно, боже, как охотно! Если хотите, чтобы я наплевал себе в лицо или снова пополз на коленях, я сделаю и это. Я знаю почему: ради нее, ради дочери камагуэно.
Или затем, чтобы взять верх над ее старым отцом?
Молчи, это неправда! Ради нее! Разве я не сказал ей, что вернусь, разве не дал честного слова?
Твое честное слово, сутенер!
Ну и пусть сутенер, зато я теперь знаю, кто я. Человек становится цельным лишь после поражения. Тогда он осознает: вот это бесспорно и подлинно, это неотвратимая действительность.
Это поражение?
Да, это поражение. Какое облегчение испытываешь, когда можно сдаться - сложить руки на груди и покориться…
Чему?
Любви. Быть униженным и побежденным и любить, вот тогда по-настоящему поймешь, что такое любовь. Ты не герой, а презренный, побитый сутенер. Ты ползал на четвереньках, как животное, и все же ты будешь облачен в лучшие одежды и на палец твой наденут перстень. В этом чудо. Я знаю, знаю, она ждет меня! И теперь я могу прийти за ней. О господи, как я счастлив!
Правда, счастлив?
Безмерно счастлив, даже в дрожь бросает. Коснись моего лица, смотри, как у меня горят щеки.
Только левая щека - на ней горит та пощечина.
Нет, не пощечина! Разве не знаешь ты, что Мери поцеловала эту щеку? Да, поцеловала и оросила ее слезами. Не знаешь? Это искупление всего прошлого… Скольких мук это стоило! Сколько было тоски, и потом этот адский труд. Все ради нее.
И пощечина тоже была ради нее?
Да, и пощечина! Она была нужна, чтобы свершилось чудо. Я приду за Марией. Она будет ждать меня в саду, как тогда…
…И положит свою руку на твою?
Ради бога, не говори о ее руке. Стоит напомнить мне о ней, и у меня дрожат пальцы и подбородок. Как она тогда взяла меня за руку своими нежными пальцами. Перестань, перестань!
И ты счастлив безмерно?
Да, нет… погоди, это пройдет, проклятые слезы… Неужели можно любить до беспамятства?! Если бы она ждала меня вон там, около того крана, я бы ужаснулся: "Боже, как далеко! Когда еще я добегу туда!" Если бы я даже держал ее за руку, за локти… боже, как далеко!
Значит, ты счастлив?
Где там, ведь ты видишь, что я с ума схожу! Когда же я увижусь с ней? Прежде надо вернуться домой, ведь правильно? Надо смириться, прийти с повинной и получить прощение… вернуть себе имя и личность… А потом снова за океан… Нет, это невозможно, я не переживу… нельзя ждать так долго!
А может быть, прежде съездить к ней и рассказать?..
Нет, этого я не могу, не смею, так нельзя. Я сказал ей, что приду за ней, когда у меня будет на это право. И я не могу обмануть ее. Прежде нужно домой, и только потом… Я громко постучу в ее ворота, я войду и с полным правом потребую: "Откройте, я пришел за ней!"
Негр-полицейский, уже долго поглядывавший на человека, который разговаривает сам с собой и машет руками, подошел поближе: "Эй, мистер!"
Бывший Кеттельринг поднял взгляд.
- Понимаете, - торопливо заговорил он, - прежде всего мне нужно домой… Не знаю, жив ли еще мой отец, но если жив, то, видит бог, я поцелую ему руку и скажу: "Благослови, отец, свинопаса, который рад был наполнить чрево свое рожками, что жрут свиньи… Я согрешил против неба и перед тобою, и уже недостоин называться сыном твоим". А он, старый скупец, возрадуется и скажет: "Этот сын мой был мертв и ожил; пропадал и нашелся". Так сказано в Писании.
- Аминь! - произнес чернокожий полицейский и хотел отойти.
- Погодите минутку. Это значит, что блудный сын будет прощен, да? Ему простится распутство и утолен будет волчий голод его. Забыта будет и та пощечина… "Принесите лучшую одежду и оденьте его и дайте перстень на руку его…"
Бывший Кеттельринг встал со слезами на глазах.
- Думаю, что мой отец все-таки еще жив и ждет меня на склоне лет, чтобы сделать из меня богача и скрягу по образцу и подобию своему. Вы не знаете, да, вы не знаете, чем пренебрег блудный сын, не знаете, чем он жертвует… Нет, не жертвует, ведь она ждет! Я приду, Мери, я вернусь, но прежде нужно домой, домой…
- Я провожу вас, мистер, - сказал полицейский. - Вам куда?
- Туда, - широким жестом показал он на небо и на горизонт, где беззвучно сверкали зарницы.
Меня не покидает уверенность, что он не поехал морем. Поездка на пароходе слишком медленна и успокоительна, в ней нет стремительности. Я справлялся в авиатранспортных компаниях, есть ли воздушная связь с Тринидадом, и выяснил, что существуют регулярные рейсы из Европы в порт Натал и далее в Пара. Но они не знают, есть ли оттуда линия на Тринидад или на какой-нибудь другой пункт на Антильских островах. Стало быть, это вполне возможно, и потому я принимаю гипотезу, что пациент Икс избрал самый быстрый способ передвижения - по воздуху. Должен был избрать, ибо в последний раз мы видим его в низвергающемся самолете, объятом пламенем, - он достиг своей цели, достиг ее с ужасающей стремительностью, как метеор… Да, он должен был лететь, он не сводил нетерпеливых глаз с горизонта… Пилот сидит неподвижно, словно спит. Эх, ударить бы его кулаком в затылок: проснись, лети быстрее! Кеттельринг пересаживается с самолета в самолет, оглушенный, ошалевший от грохота моторов, охваченный лишь одним стремлением: скорей! На последнем аэродроме, почти уже у границ своей страны, напряженная струна быстроты вдруг лопнула: нелетная погода, буря. Пассажир рвет и мечет - это вы называете бурей?! Трусливые собаки, видели бы вы ураганы там, в тропиках! Ладно, я найму частный самолет, чего бы это ни стоило!
И снова судорожное, неистовое нетерпение, сжатые кулаки и зубы, стиснувшие краешек кружевного платка… И конец. Падение "штопором", огонь, запах горящего бензина и черное озеро беспамятства, сомкнувшееся густыми волнами…
Милый доктор, я охотно оказал бы вам честь, изобразив вас, вашу достойную, плечистую фигуру, склоненную над смертным одром пациента Икс. Я видел вас у его постели и все же сейчас никак не могу представить себе, что вы были там в этот момент. Поэтому разрешите мне еще раз отклониться от бесхитростной действительности и посадить на постель пациента Икс того лохматого, довольно несимпатичного ассистента. Он держит руку больного и внимательно щупает пульс, склонив свою пышноволосую голову. Красивая сестра не сводит глаз с его русых волос - она по уши влюблена в этого молодого, самоуверенного врача. Ах, растрепать бы, дергать эти волосы, а потом ерошить и нежно ласкать их…
Молодой врач поднимает голову.
- Пульс не прощупывается. Поставьте здесь ширму, сестра.
XXXVIII
Хирург дочитал рукопись и теперь машинально подравнивал страницы, чтобы ни одна не высовывалась из стопки листов.
Вошел старый терапевт.
- Жаль, что вы не пришли на вскрытие, - сказал он, - Интересный случай. Этот человек многое перенес… Видели бы вы его сердце!
- Расширенное?
- Да, расширенное. А вы знаете, что уже получены сведения? Пришла телеграмма из Парижа. Это был частный самолет.
Хирург поднял глаза.
- Ну, и?..
- Не знаю, как его фамилия, - в телеграмме искажение. Но он был зарегистрирован как кубинец.
Обыкновенная жизнь
© Перевод Н. Аросевой
- Да что вы говорите? - удивился старый пан Попел. - Неужели умер? От чего же?
- Склероз, - лаконично ответил доктор; хотел было упомянуть и о возрасте, да глянул искоса на старого Попела - и не сказал ничего.
Пан Попел призадумался; да нет, у него, слава богу, пока все в порядке, не чувствует он ничего такого, что указывало бы на всякое там…
- Стало быть, умер, - рассеянно повторил он. - А ведь ему, пожалуй, и семидесяти не было, правда? Немного моложе меня был. Я его знавал… Мы с ним детьми в школу вместе ходили. Потом долгие годы не виделись - только уж когда он в Прагу попал, в министерство, встречал его время от времени… раз или два в год. Был такой приличный человек…
- Хороший человек, - согласился доктор, подвязывая розу к палке. - Я с ним и познакомился в саду. Как-то, слышу, обращается ко мне кто-то через забор. "Простите, это какая же из семейства Malus цветет у вас вон там?" - "Malus Halliana", - отвечаю и приглашаю его в сад. - Сами знаете, как могут сойтись два садовода. И после он иногда заходил ко мне, если видел, что я ничем не занят, - и все о цветах. Я даже толком и не знал, кто он, пока меня к нему не позвали. Тогда уже очень скверны были его дела. А садик отличный.
- Это на него похоже, - заметил пан Попел. - Сколько я его помню, был он такой порядочный, добросовестный человек. Прекрасный службист и прочее… А вообще-то ведь страшно мало знаешь о таких вот приличных людях, не так ли?
- А он это описал, - вдруг молвил доктор.
- Что описал?
- Свою жизнь. В прошлом году нашел в моих книжках биографию какой-то знаменитости, да и говорит: а надо бы, чтоб когда-нибудь описали жизнь обыкновенного человека. И как заболел, принялся записывать свою собственную жизнь. И когда… когда ему худо стало, отдал мне. Видно, некому больше было. - Доктор поколебался. - Хотите, дам почитать, раз вы его старый товарищ.
Старый Попел был даже тронут.
- О, очень мило с вашей стороны. Конечно, я охотно это сделаю для него… - Видимо, чтение это представлялось Попелу вроде некой услуги покойному. - Значит, он, бедняга, написал собственную биографию…
- Я сейчас принесу, - сказал доктор, осторожно отламывая пасынок на стебле розы. - Ишь как он хочет стать шиповником, этот цветок! Все время надо подавлять в нем другое, дикое начало… - Доктор выпрямился. - Ах да, я ведь обещал вам рукопись, - рассеянно проговорил он и, прежде чем уйти, - что он сделал с видимой неохотой, - окинул взглядом свой садик.
"Умер, значит, - уныло думал меж тем старый человек. - Видно, самое это обыкновенное дело - умереть, раз сумел с этим справиться даже человек такой правильной жизни. Но все-таки, верно, не очень-то ему хотелось, - может, потому и описал он свою жизнь, что сильно к ней был привязан. Скажите на милость: такой правильный человек, и вдруг - бац! - умирает…"
- Вот, возьмите, - сказал доктор, протягивая довольно толстую рукопись, аккуратно сложенную и тщательно перевязанную ленточкой - будто это была стопка завершенных дел.
Пан Попел растроганно принял рукопись и открыл первую страницу.
- И как чисто писано, - чуть не с благоговением выдохнул он. - Сразу видно чиновника старой школы! В его времена, сударь, не было еще пишущих машинок, все писали от руки; тогда очень ценили красивый, четкий почерк.
- Дальше пойдет уже не так чисто, - проворчал доктор. - Там он многое перечеркивал, спешил. Да и рука уже не так бегла и тверда.
"Как странно, - думал пан Попел. - Читать рукопись умершего - ведь это все равно что касаться мертвой руки. Даже в почерке есть что-то мертвенное… Не надо бы брать мне это домой. Не надо бы обещать, что прочитаю".
- А стоит читать все? - спросил он нерешительно.
Доктор пожал плечами.
I
Третьего дня опустился я на колени к расцветшей камнеломке, чтоб очистить ее от сорной травы, и у меня слегка закружилась голова, но это случалось со мной нередко. Быть может, именно головокружение и было причиной тому, что место это мне вдруг показалось прекраснее, чем когда бы то ни было: огнисто-алые колоски камнеломки и белые, прохладные султаны таволжника за ними - это было так прекрасно и чуть ли не таинственно, что голова моя пошла кругом. В двух шагах от меня сидел на камне зяблик, головку склонил набок и поглядывал на меня одним глазком: а ты, мол, кто таков? Я дышать боялся, чтоб не спугнуть его, и чувствовал, как стучит у меня сердце. И вдруг пришло это. Не знаю даже, как и описать, но было это удивительно сильное и верное ощущение смерти.
В самом деле, не умею выразить иначе; кажется, страшно стеснило дыхание или еще что-то, - но единственное, что я сознавал, была безмерная тоска. Когда меня отпустило, я все еще стоял на коленях, только в руках сжимал множество сорванных листьев. Это ощущение опало во мне, как волна, и оставило печаль, которая не была мне неприятна. Я чувствовал, как смешно дрожат мои ноги; осторожно пошел к скамейке сесть и, закрыв глаза, твердил про себя: "Ну вот и оно, вот оно". Однако ужаса никакого не было, только удивление, и еще мысль, что надо как-то с этим справиться. Позже я решился открыть глаза и шевельнуть головой. Господи, каким прекрасным показался мне мой сад - как никогда, никогда; да ведь ничего мне иного не надо, только сидеть вот так, смотреть на свет и тени, на отцветающий таволжник, на дрозда, который выклевывает червя. Давно когда-то - вчера - я говорил себе, что выкопаю весной два дельфиниума, зараженных плесенью, и посажу на их место другие. Теперь, видно, не успею, и на будущий год вырастут они, обезображенные словно проказой. И мне было жаль этого, жаль было еще многого; как-то был я размягчен и растроган тем, что предстоит мне уйти.
Меня мучила мысль, что, пожалуй, следует сказать об этом моей экономке. Она славная женщина, только всполошится, как квочка; ужаснется, замечется с распухшим от слез лицом, и все у нее будет валиться из рук. Ах, к чему все эти неприятности, этот переполох; чем глаже пройдет, тем лучше. Надо привести в порядок дела, сказал я себе с облегчением; стало быть, есть, слава богу, занятие на несколько дней. Много ли труда привести в порядок дела, если ты - вдовец и пенсионер? Нет, видно, я уже не успею заменить дельфиниум и омолодить закутанное на зиму деревце барбариса, но в ящиках моего письменного стола будет порядок, и ничто в них не напомнит незавершенных дел.
Я для того записываю подробности этого мгновения, чтобы ясно стало, как и почему во мне родилась потребность навести порядок в делах. У меня было такое ощущение, словно я уже пережил нечто подобное, и не однажды. Всякий раз, как меня переводили по службе в другое место, я наводил порядок в письменном столе, с которым расставался, не желая оставлять после себя ничего недоделанного или перепутанного; в последний раз это было, когда я уходил на пенсию; я десять раз просмотрел каждый листок бумаги, все аккуратно сложил - и все медлил, все мне хотелось еще раз перебрать дела, не завалилась ли какая бумажка, которой не место здесь или по которой следовало что-то сделать. Я уходил на отдых после стольких лет службы, а на сердце было тяжело, и долго еще возвращалась ко мне забота - а вдруг да заложил я куда-нибудь что-то неоконченное, не подписанное последним "vidi"?
Итак, я уже не раз переживал подобное, и мне стало легче теперь оттого, что вот могу заняться знакомым делом. Страх прошел, а удивление, вызванное во мне предощущением смерти, растаяло в чувстве облегчения оттого, что предстоит нечто очень хорошо знакомое. Думаю, для того люди и сравнивают смерть со сном или с отдыхом, чтобы придать ей видимость уже известного; для того и хранят они надежду свидеться на том свете с дорогими усопшими, чтоб не ужасаться этому шагу в неведомое; может, и последние-то распоряжения делаются для того, чтобы придать смерти подобие серьезного дела по хозяйству. Вот и нечего бояться: предстоящее обрело формы, хорошо нам лично известные. Просто наведу порядок в своих делах, не более; мне это, слава богу, вовсе не трудно.