Павел Степанович поспел на помощь товарищу в ту самую минуту, когда сабля пана Феликса уже занеслась над головой Григория. Белый-Туренин, не раздумывая, заслонил собою своего спутника, и пан Гоноровый рассек ему плечо. Пострадало левое плечо, а потому это не могло помешать продолжению боя, и боярин не думал отступать. Побоище прекратил сам пан Феликс. Биться с двумя сразу он не имел охоты. Слагать свою голову из-за неудачной попытки захватить в свои руки соперника по любви к прекрасной панне не входило в его расчеты. Он еще хотел пожить, и пожить хорошо.
- На коней! - крикнул он.
Его голос прозвучал, как труба. Мигом все его ратники, даже и тот, который до сих пор держал под уздцы троечных лошадей, растерянно смотря на происходившую свалку, вскочили в седла. Захватили с собою и раненых, в числе которых был и Стефан.
- К дому! - приказал Гоноровый, и весь отряд полным карьером умчался с места битвы.
- А ты, братец, умеешь перевязывать раны. Где это ты наловчился? - сказал Павел Степанович, когда Григорий заканчивал перевязку.
- Чего я не умею! - усмехаясь, ответил тот. - А наловчился я в Запорожье.
- Разве ты - казак?
- Был им. Кем я не был? Я и саблей махать не дурак, я и пером строчить мастак.
- Вот как! Сподобил, знать, тебя Бог.
- Да не только русскую, я и польскую грамоту знаю. И латынь учил… Ну вот, боярин, и готово! Теперь пойдем к саням, посмотрим, что там за народ.
Мальчик по-прежнему сидел, наклонясь над трупом старика. Когда Белый-Туренин и Григорий приблизились, он мельком взглянул на них, но не сказал ни слова и продолжал прикладывать тряпку к ране старика, хотя кровь уже перестала течь. Молодой человек, на которого было произведено нападение, лежал поперек саней, так что голова и ноги его свешивались по одну и по другую сторону. Он не шевелился. Григорий приложил ухо к его груди.
- Жив. Сердце бьется. Да я и знал, что он жив: слышал я, как тот кричал, чтоб дубинкой ошеломили этого молодчика. Ошеломили, а не убивали. Стало быть, его только легонько пристукнули. Давай-кась снегом его оттирать, - сказал Григорий и, взяв ком снега, начал тереть им виски молодого человека.
Павел Степанович помогал ему. Однако их старания не увенчались успехом.
Молодой человек стал дышать глубже и ровнее, но в себя не приходил.
- Делать нечего, придется так везти. Авось очнется. Надо ехать… Паренек, а паренек! - обратился Григорий к мальчику.
Тот уставился на него.
- Откуда вы и куда ехали?
Мальчик не отвечал.
- Али у тебя языка нет?
- Тятьку убили! - пробормотал парень.
- Что ж делать! Божья, знать, воля. Теперь тоскуй не тоскуй - не поможешь. Скажи лучше, куда ехали да как твоего пана звать?
- Звать Максимом Сергеичем… Из Гнорова мы…
- Так. А куда путь держали?
- К невесте его. В Черный Брод.
- Далеко отсюда?
- Тут за лесом. Близко.
- Боярин, садись в сани! Коней своих привяжем позади. Довезем Максима Сергеевича до его невесты.
- Тятьку, тятьку возьмите! - не своим голосом крикнул парень.
- Возьмем, не бросим при дороге… Эхма, мои лошадушки!
Григорий взял вожжи в руки, тряхнул ими, и тройка понеслась.
- Знаешь, боярин, ты останься в Черном Броде.
- Зачем?
- С такою раною тебе покой да уход нужен.
- А ты не останешься?
- Нет. Я и ночевать в панском доме не буду.
- Что так?
- Так, не с руки.
- Далеко ты едешь?
- Сам не знаю. Еду туда, где пошумней, полюдней, где людей ратных побольше.
- Зачем это тебе?
- Эх, друг! Есть у меня думушка, да не пришла пора открывать ее! Жизни сердце мое просит такой, чтоб дух захватывало! Или даром я учился? Или мозгов у меня мало, что должен в серости век свой коротать? Нет, товарищ! Не таковский я! Мне бы царством править, мне бы полки водить, а не так вот, в черном теле пребывать. И буду полки водить, буду!
Продрогшие кони, пугаемые завыванием волков, неслись с быстротой ветра. Лес все больше редел. Еще немного, и глазам путников представилась уходившая вдаль снежная, облитая лунным светом равнина.
Григорий встал и хлестнул по лошадям. Кони наддали. Снежные хлопья из-под копыт били в лицо едущим.
Григорий стоял и помахивал вожжами. Глубокая дума виднелась на его некрасивом лице. Грудь неровно поднималась. Павел Степанович смотрел на него и думал: "Ну, брат! Вон ты каков! Не ожидал!"
Черное пятно показалось вдали на белом фоне снега. Можно было неясно различить крыши изб и темную массу какого-то строения, стоявшего в стороне от изб.
- Черный Брод? - спросил Григорий парня.
Тот молча кивнул головой.
- Усадьба? - опять спросил спутник боярина, указывая на строение.
Парень снова кивнул головой.
Григорий остановил тройку и выпрыгнул из саней.
- Прощай, боярин!
- Ты куда же? Хоть бы доехал до деревни.
- Я полями наперерез скорее доберусь.
Григорий, ловко вскочил на коня.
- Прощай, приятель, коли так. Свидимся ль? - проговорил Белый-Туренин.
- Свидимся! Верно, свидимся если живы будем, Только я тогда вряд ли буду простым Григорием.
- А кем же будешь?
- Кем? - усмехаясь, промолвил Григорий. - Быть может, царем! Ха-ха! Прощай!
- Прощай!
Боярин шевельнул вожжами. Тройка понеслась. Он глядел в ту сторону, где виднелась быстро уменьшающаяся фигура скачущего на своем "степняке" Григория.
"И хороший он парень, а мозги у него, кажись, немного не на месте", - думал Павел Степанович.
Его дорожный спутник казался уже темною точкою. Вот и точка пропала. Белый-Туренин оглянулся и посмотрел вперед. Большой панский дом, обнесенный изгородью, глядел на него рядами темных окон. В двух из них виднелся свет.
Тройка подъехала к воротам.
VI
Странный слуга
Ночь темна, но тепла. Уже с неделю, как погода размякла. Впрочем, и не диво - дело к весне идет, уже начало марта. Вон и ветер совсем не тот, что дул в середине зимы - теплый, будто ласковый. В зимнюю пору подуй ветер - в поле беда! Закурились бы все холмики и бугорки мелкою снежною пылью, и понеслись бы белые тучи навстречу путнику, обвили бы, засыпали бы его, заставили бы его прижмуриться и уйти головой в высокий воротник овчинной шубы да прибавить шагу, чтобы поскорее выбраться на дорогу - не ровен час, разыграется метель, тогда - верная гибель среди снежных сугробов. Теперь не то - снег слежался, осел, покрылся тонкою ледяною корою; ветру не взвить над сугробами столбиков снежной пыли.
В поле тихо. Лишь изредка доносит ветер что-то похожее на отдаленный смех и говор, долетает тихое ржанье и фырканье коней. Услышит это шагающий по колено в снегу, одетый в рваную овчину крестьянин и посмотрит в ту сторону, откуда звук идет, и вздохнет глубоко, увидев вдали желтенькие, тусклые, едва видные огоньки в лачугах таких же, как он, бедняков-поселян и залитые светом окна дворца ясновельможного пана князя Адама Вишневецкого, живущего в своем Брагине с королевскою пышностью, и подумает:
"Опять пирует князь Адам… И что за житье панское! Все пиры да пиры… А у нашего брата коли хлеба без мякины есть вдосталь, так и то рад… Э-эх! И отчего так жизнь человеческую Бог состроил, что одному много, а другому ничего равнешенько?"
И почешет затылок мужичок, и еще раз вздохнет, и опять по-прежнему зашагает по глубокому снегу туда, где светит тусклый, но все же приветливый для него огонек в родимой избенке, где ждет его пара белоголовых чумазых ребятишек и вся высохшая от работы да голодухи баба.
Пируют паны, пируют и их челядинцы. Уселись они в кружки, человек по десяти в каждом, и то и дело опускают свои длинные усы в ковш холодного сладкого меда, который, пока пьешь, как будто и слабоват, а попробуй-ка встать, опорожнив добрую половину ковша, - ноги не пойдут, тут же и растянешься на полу, колода колодой при громком смехе остальных, более выносливых "питухов".
Иные потягивают "вудку", есть и такие, которые пивом пенистым, хмельным балуются.
Шумно в челядне. Разноязычный говор - польский, литовский, русский - прерывается взрывами хохота, разухабистой песней… Жарко. Дверь входную открыли, и отраженные стенами звуки вылетают на двор и дальше, в снежное молчаливое поле, и затихают где-то там, в пространстве, далеко-далеко, быть может, у той звезды, которая проглянула сквозь облака с темного неба.
Но не все веселы в челядне. Вон в углу сидит рыжеволосый приземистый человек. Он задумчив и не вступает ни с кем в беседу, не улыбнется, не выпьет ни глотка меда или "вудки". На него не обращают внимания - привычна всем его задумчивость.
Не первый месяц уже живет Григорий в числе челядинцев князя Вишневецкого, а веселым никто его еще до сих пор не видел. Всегда дума какая-то лежит на лице. От пирушек, от забав хлопцев сторонится. Товарищи его недолюбливают, но открыто своего отношения не высказывают: сунься, покажи, он тебе живо рукой головушку с плеч снесет!
Недаром его любит князь Адам: Григорий первым бойцом считается среди всех княжеских челядинцев. Да не только считается, таков он и есть на деле. Наезд ли Вишневецкий делает на какого-нибудь недружного соседа, едет ли на звериную ловлю - Григорий впереди всех. Тогда он весел. Шапка с алым верхом лихо набок сдвинута, так что кисть золотая, которая к верху шапки прикреплена, до самого плеча свешивается; гикает он, посвистывает, улыбка во все лицо. А вернутся домой - опять сумрачен.
Порой и на него, впрочем, найдет полоса разговорная, оживится он, заговорит. Говорить он мастер! Заслушаешься. Да ему есть что и порассказать: видал всякое, хоть и молод. Начнет рассказывать про набеги казацкие, про битвы с татарвою да с турками, а то - о мирном житье-бытье московском, об обычаях тамошних. Часто о царях говорит, особенно об Иване Грозном, о Феодоре. Начнет о Феодоре - непременно вспомянет про смерть Димитрия-царевича и вздохнет всегда при этом так глубоко-глубоко, посетует, что пресекся царский корень… И у самого слезы в очах, и голос дрожит.
Дивились этому все немало: этакий молодец храбрый и вдруг слезы роняет, будто баба! А он примолкнет, иной раз на полуслове речь оборвав, отойдет в сторонку и смахнет слезу, потом сядет где-нибудь в уголке грустный-грустный.
Совсем не похож он был на других челядинцев пана Вишневецкого. Недаром про него и слухи ходить стали разные. Поговаривали втихомолку, что он совсем не низкого звания, что он - боярин московский, спасается от врагов своих, иные же пошептывали, что он, пожалуй, и еще повыше боярина.
Никто не знал, доходила ль до Григория эта молва, но он продолжал держать себя по-прежнему. Видали его часто в последнее время беседующим с духовником князя Адама, иезуитом, отцом Николаем. Это еще более подлило масла в огонь: что за беседы такие у важного княжеского духовника с простым слугою?
Сидя в стороне от пирующих и не вступая ни с кем в разговор, Григорий внимательно прислушивался. Сквозь царивший в челядне шум он старался уловить слова говорившего неподалеку от него уже немолодого человека.
Григорий знал его - это был Петровский, один из слуг Вишневецкого, русский, поступивший к князю не так давно.
Слушатели Петровского были тоже русские, исключая двух усатых поляков и одного угрюмого литвина, больше заботившегося о том, чтобы его не миновал ковш с медом, чем о речи Петровского. А речь его была занятна. Григорий за шумом не мог расслышать некоторых слов, но смысл речи уловил: Петровский говорил об убиении царевича Димитрия.
- Майский день был это, светлый, теплый… Послала царица Марья сыночка своего, Димитрия, погулять - знамо дело, хоть и царевич, а все дитё, - побегать, поиграть хочется… - говорил Петровский, продолжая рассказ. - Ну и вышли, значит, на крыльцо кормилица, Орина - мамка, Волохова - боярыня и еще постельница, Марьей звать. Глядь, подходят к ним Осип Волохов, мамкин сын Качалов Микитка да Битяговский Данилка…
- И почему ты это все знаешь? - перебил рассказчика кто-то.
- Хм!.. Как не знать? Я ж в ту пору в Угличе у царицы Марьи в истопниках жил. Все я своими глазами видел, как раз по двору в ту пору проходил.
- Ну-ну, валяй дальше.
- Подходят это к ним, а уж царевич с жильцовыми ребятками об игре какой-то сговаривался, а кормилица на крылечке присела, Волохова подле стоит с Марьей-постельницей, беседует. Те-то трое все ближе подходят к царевичу да мальчикам жильцовым. И вижу я, что Волохов нож вынимает да пробует, остер ли. "Что за диво такое, - думаю. - На что ему нож?" А Битяговский ему говорит: "Ты чего нож-то выставил? Спрячь в рукав!" и не видит, злодей, что я тут близехонько стою и все слышу. Подивился я да думал уже и со двора прочь идти, дело к тому ж у меня спешное было, вдруг шум тут поднялся да вой и рев такой, что я остановился, будто в землю врос, и шагу сделать не могу. Кормилица, вижу, плачет, рекой разливается и вопит не своим голосом, Волохова мечется у крыльца что угорелая, постельница тоже, а Качалов, Волохов, Битяговский бегут в разные стороны, и лица у них не то от страха, не то от злобы мела белей и перекошены. На крик народ отовсюду бегом бежит. И вдруг звон по всему городу поднялся, будто к пожару; колокола так и гудят, а народ ревет, их заглушает: "Царевича злодеи убили!" Тут смекнул я, для чего нож Волохов вынимал. Крикнул я людям, кто злодеи, и пустился за Качаловым с братьею его нечестивою. Убил злодеев тогда народ, что звери на них кинулись… И поделом!
Петровский примолк.
- Ну, а царевич? - спросили сразу несколько.
- Нашли его, болезного, с гортанью перерезанной.
- Вот что. Стало быть, помер. А тут слух у нас идет…
- Какой?
- Да будто царевич Димитрий жив и объявится скоро и царство себе вернет, - сказал кто-то.
- Так! И мы слышали!
- И мой пан толковал, - вставил свое слово угрюмый литвин, - об этом, слыхал я, с одним приезжим боярином московским. Пан мой не верил, а тот честью заверял, что царевич жив и в Литве находится…
Петровский обвел всех торжествующим взглядом.
- Братцы! По совести скажу вам - здесь мне бояться нечего, здесь Литва, не Русь, Бориска меня не казнит смертью…
- Конечно! - гордо сказал по-польски один из поляков. - Здесь мы бы твоему Борису бока начистили! Казни москалей своих, а сюда не суйся - руки коротки!
- По совести скажу, братцы, - продолжал Петровский, - точно, Димитрий-царевич здравствует!
- А сам говорил…
- Постойте! Дай досказать! Гортань перерезали злодеи, да не ему - помутилось у них в глазах, знать, от страха! Зарезали парнишку одного жильцова.
- Ну?! А царевич?
- Царевич убег. Приютил его добрый человек один и увез в Литву, чтоб от Бориса укрыть. Видал я убитого мальца, когда он в храме лежал - не Димитрий то, примет царевича нет.
- Дивно! - покачав головою, сказал один из сидевших. - Словно сказка!
- Иная быль диковинней сказки…
Все притихли.
- Да где же Димитрий? Что ж он не явится? - тихо промолвил кто-то.
- Появится, дай срок… - ответил Петровский.
Григорий быстро поднялся и подошел к сидевшим.
- Димитрий где? - заговорил тихо, почти шепотом, но так, что каждое слово его отчетливо отдалось в ушах слушателей, - Димитрий где? - повторил он. - Он близко… Быть может, здесь… За счастье царевича Димитрия!
И он, зачерпнув меду, осушил ковш до дна; потом поспешно вышел из челядни.
Сидевшие переглянулись с удивлением.
Петровский наполнил ковш.
- За счастье царевича Димитрия! - повторил он фразу Григория и хлебнул глоток.
Ковш пошел по рукам.
VII
Иезуит
Отец Николай сидел за столом и медленно и четко выводил круглые буквы латинского шрифта. Свеча освещала наклоненную голову иезуита. Гладко выбритое лицо патера казалось выхоленным и упитанным, на щеках играл здоровый румянец.
Этот монах меньше всего напоминал собою монаха. Его скорее можно было принять за добродушного помещика, любящего сытно покушать, попить, вволю поспать. Привычная усмешка даже и теперь, во время письма, не сбегала с полных, чувствительных губ отца иезуита. Часто мигавшие, заплывшие жиром глазки казались лукавыми.
Отец Николай, по-видимому, не задумывался над составлением фраз, рука его двигалась медленно, но безостановочно, латинские строки вытягивались ровными, красивыми линиями, без помарок и вычеркиваний, и слагались в стройные периоды.
"Вы правы, как всегда правы, святой и старейший брат мой, - выводила рука иезуита, - действительно, можно: извлечь громадную пользу для нашей святой римской церкви из появления царевича Димитрия. Следуя вашему совету, я усердно распространял молву о его появлении в пределах Литвы. Паны меня с интересом выслушивают, многие верят, что слух справедлив, иные с сомнением покачивают головой, называют подобный слух вымыслом праздных людей, но все согласны, что, в случае если все это окажется правдой, оно послужит к прославлению Литвы и Польши - поляки и Литва непременно помогут царевичу воссесть на родительский престол - и к посрамлению московских схизматиков. Мне не составляло особого труда разглашать о царевиче - глухая молва о нем шла уже и раньше; мне и братьям моим, которых я оповестил, оставалось только раздуть эти слухи.
Откуда пришли толки о царевиче?
Они родились не здесь, в Литве, а донеслись из Московии. Я полагаю, что их привезли к нам опальные бояре царя Бориса: они так озлоблены на Годунова, что рады чем могут досадить ему.
Итак, мы нашли себе готовую почву.
Но где же он, этот Demetrius? Можно подумать, что он без плоти и костей, что он - вымысел людей озлобленных и со слишком пылким воображением. Вы пишете мне: