Дорога на Лос Анжелес - Джон Фанте 13 стр.


Я начал кружить по кварталу. Вдали раздался лай полицейской собаки. Это Герман. Про Германа я знал все. Пес почтальонов. Искренний пес: не только лаял, но и кусался. Однажды гнал меня много кварталов, сдирая у меня с лодыжек носки. Я решил прекратить поиски. Все равно уже поздно. Как-нибудь в другой раз, вечером, я ее отыщу. Завтра с утра пораньше надо быть на работе. И я двинулся домой по Авалону.

Снова увидел табличку: "Платим Самые Высокие Цены За Старое Золото". Меня она тронула до глубины души, поскольку ее прочла она, женщина в фиолетовом пальто. Она видела и чувствовала все это: ломбард, стекло, витрину, старье внутри. Она прошла по этой самой улице. Вот этот самый тротуар ощутил на себе зачарованный груз ее веса. Она дышала этим воздухом и нюхала это море. С запахом мешался дым ее сигареты. Ах, это просто слишком, просто слишком!

Возле банка я коснулся того места, о которое она зажгла спичку. Вот – на кончиках моих пальцев. Чудесно. Крошечная темная черточка. О черточка, тебя зовут Клаудиа. О Клаудиа, я люблю тебя. Я поцелую тебя, чтобы доказать свою преданность. Я огляделся. На два квартала в обе стороны – никого. Я нагнулся и поцеловал темную черточку.

Я люблю тебя, Клаудиа. И умоляю выйти за меня замуж. Мне в жизни больше ничего не важно. Даже труды мои, эти тома, предназначенные Вечности, – они ничего не значат без тебя. Выходи за меня, иначе я пойду к докам и прыгну в море вниз головой. И я снова поцеловал темную черточку.

И тут с ужасом заметил, что весь фасад банка покрыт точно такими же темными черточками и полосами от тысяч и тысяч спичек. Я сплюнул в отвращении.

Ее след должен быть уникальным – нечто вроде ее самой, простое и в то же время таинственное, такая черточка от спички, какой мир до сих пор не знал. Я отыщу ее, даже если придется искать вечно. Ты слышишь меня? Навеки вечно. Пока не состарюсь, я буду стоять здесь, все ища и ища таинственную черточку своей любви. Меня никто не разубедит. Итак, начинаю: вся жизнь или один миг – какая разница?

Не прошло и двух минут, как я ее нашел. Я был уверен в ее происхождении. Малюсенькая черточка, такая слабая, что почти незаметна. Только она могла так чиркнуть спичкой. Чудесно. Крохотная черточка с едва различимым намеком на росчерк в конце, хвостик художества, будто змея изготовилась к броску.

Между тем кто-то приближался. Я уже слышал шаги.

Очень старый человек с седой бородой. Он шел с клюкой, в руке держал книгу и, казалось, о чем-то глубоко задумался. Прихрамывал, опираясь на палку. У него были очень яркие и маленькие глазки. Я нырнул под арку, пока он не прошел мимо. Потом вылез опять и осыпал черточку дикими поцелуями. И вновь я умоляю тебя выйти за меня замуж. Любовь нетленнее моей никому не ведома. Прилив и время никого не ждут. Дорога ложка к обеду. Под лежачий камень вода не течет. Выходи за меня!

Вдруг ночь содрогнулась от слабого покашливания. Опять этот старик. Прошел по улице ярдов пятьдесят, а потом обернулся. И теперь стоял, опираясь на свою клюку, и пристально меня рассматривал.

Дрожа от стыда, я поспешил прочь. В конце квартала оглянулся. Старик придвинулся к самой стене. Он тоже ее изучал. Шел по моим следам. Я содрогнулся при одной мысли об этом. Еще квартал – и я опять обернулся. Он по-прежнему был там, этот ужасный человек. Остаток пути домой я бежал как угорелый.

Девятнадцать

Мона с матерью уже были в постели. Мать тихонько похрапывала. В гостиной диван стоял разложенным, постель моя расстелена, подушка взбита. Я разделся и нырнул под одеяло. Минуты шли. Я не мог заснуть. Ощупал свою спину, затем бок. Попробовал живот. Минуты текли. Я слышал, как они тикают в часах у матери в комнате. Прошло полчаса. Сна ни в одном глазу. Я ворочался и чувствовал, как саднит мой разум. Что-то не так. Час. Я уже начал злиться, что не могу заснуть; я весь вспотел. Скинул ногами одеяло и просто лежал, пытаясь что-нибудь придумать. Утром вставать рано. На фабрике из меня ничего путного не выйдет, если я хорошенько не высплюсь. Однако глаза у меня слипались и их пекло, когда я пытался зажмуриться.

Эта женщина. Как изгибались ее формы на улице, как мелькнуло ее белое болезненное лицо. Постель стала невыносимой. Я включил свет и закурил. Первая же затяжка обожгла мне горло. Я выбросил сигарету и поклялся бросить курить навсегда.

Обратно в постель. И снова – с боку на бок. Вот женщина. Как же я любил ее! Изгибы ее бедер, голод в затравленных глазах, мех возле шеи, стрелка на чулке, ощущение у меня в груди, цвет ее пальто, проблеск ее лица, зуд у меня в пальцах, дрейф за нею по улице, холод мерцавших звезд, глупая щепка теплого месяца, вкус спички, запах моря, мягкость ночи, грузчики, щелчки бильярда, бусинки музыки, изгибы ее бедер, музыка ее каблуков, упрямство походки, старик с книгой, женщина, женщина, женщина.

У меня родилась мысль. Я скинул одеяло и соскочил с дивана. Ах, что за идея! Она обрушилась на меня лавиной, будто рухнул дом, будто стекло вдребезги. Меня охватили огонь и безумие. В ящике – бумага и карандаши. Я сгреб их и поспешил на кухню. Там было холодно. Я зажег печь и открыл дверцу духовки. Сидя голышом, я начал писать.

Любовь вековечная,

или

Женщина для мужской любви,

или

Omnia Vincit Amor

Роман

Артуро Габриэля Бандини

Три заглавия.

Превосходно! Великолепное начало. Три заглавия, во как! Поразительно! Невероятно! Гений! В самом деле гений!

Да еще это имя. Ах, выглядело оно величественно.

Артуро Габриэль Бандини.

Такое имя требует тщательного изучения по мере того, как будут катиться века за бессмертными веками: это имя – для бесконечных эпох. Артуро Габриэль Бандини. Звучит даже лучше, чем Данте Габриэль Россетти. Да и он к тому же итальянцем был. Принадлежал к моей расе.

Я писал:

"Артур Баннинг, мультимиллионер-нефтеторговец, tourdeforce, primafacie, petitmaitreи tabled'hote, большой любитель восхитительных, прекрасных, экзотических, сахариновых и созвездноподобных женщин во всех частях света, в каждом уголке земного шара, женщин в Бомбее, Индия, в земле Тадж-Махала, Ганди и Будды; женщин в Неаполе, земле итальянского искусства и итальянской фантазии; женщин на Ривьере; женщин с озера Банфф; женщин с озера Луиза; в Швейцарских Альпах; в Посольской Кокосовой Роще Лос-Анджелеса, Калифорния; женщин со знаменитого PonsAsinorunв Европе; тот самый Артур Баннинг, отпрыск древнего вирджинского семейства, с земли Джорджа Вашингтона и великих традиций Америки; тот самый Артур Баннинг, по-мужски красивый и высокий, шести футов и четырех дюймов в носках, distingue с зубами как жемчуг и определенным, проворным, расторопным, outreкачеством, на которое все женщины падки по большому счету, вот этот Артур Баннинг стоял у фальшборта своей могучей, всемирно известной, горячо любимой американской яхты, "Ларчмонт VIII", и наблюдал пагубным взором, мужеподобающими, вирильными, мощными глазами карминные, красные, прекрасные лучи Старого Соле, шире известного под названием солнца, что погружало себя во мрачные, фантасмагорически черные воды Средиземноморского Океана, где-то к Югу от Европы, в год Господа нашего тысяча девятьсот и тридцать пятый. И вот стоял он, отпрыск зажиточного, знаменитого, могущественного, велеречивого семейства, галантный homo , со всем миром у его ног и великим, мощным, изумительным, баннинговским, состоянием в распоряжении; и все же, пока он стоял там, что-то тревожило Артура Баннинга, сухого, высокопарого, потемневшего в лице, по-мужски привлекательного, загорелого, под лучами Старого Соле: ведь то, что не давало ему покоя, заключалось в том, что, хоть он и путешествовал сквозь многие земли и моря, и к тому же реки, и хотя любил он и имел адюльтеры, о которых наслышан весь мир, через посредство средств прессы, могущественной, всепоглощающей прессы, он, Артур Баннинг, этот отпрыск, был несчастлив, и, будучи богатым, знаменитым, могущественным, он был одинок и невостребован для любви. И, стоя там, столь язвительно, на борту своего "Ларчмонта VIII", утонченнейшей, прекраснейшей, наимощнейшей яхты, когда-либо выстроенной, он задавался вопросом, будет ли девушка его мечты, встретит ли он ее вскоре, будет ли она, эта девушка его мечты, походить хоть в чем-нибудь на девушку из его мальчишеских снов, снов его детства, там, тогда, когда он был лишь мальчишкой, мечтая на брегах реки Потомак, в баснословно богатом, зажиточном поместье его отца, или будет она бедна?

Артур Баннинг зажег свою дорогую, по-мужски привлекательную вересковую трубку и воззвал к одному из своих подчиненных, простому второму помощнику, и спросил у подчиненного спичку. Этот достойный, знаменитый, хорошо известный и знающий персонаж в мире морских судов и вообще в военно-морском мире, человек интернациональной репутации в мире кораблей и сургуча, не оспаривал, но предупредительно предложил спичку, с почтительным поклоном подобострастия, раболепия, и молодой Баннинг, по-мужски красивый, высокопарый, поблагодарил его вежливо, однако чуть gauche , а затем возобновил свои донкихотствующие мечтания об удачливой девушке, которая придет день, и станет его суженой невестой и женщиной его самых необузданных снов.

Вот в тот момент, в то приглушенное мгновение, раздался вдруг внезапный, пронзительный, отвратительный крик из омерзительного лабиринта морского рассола, крик, мешавшийся с хлопаньем фригидных волн об ахтерштевень гордого, дорогого, знаменитого "Ларчмонта VIII", крик бедствия, женский крик! Крик женщины! Призывный клич горькой агонии и бессмертности! Вопль о помощи! На помощь! Помогите! С мимолетным взглядом на обуянные штормом воды молодой Артур Баннинг проскочил сквозь интенсивный фотосинтез регламентации, его острые, прекрасные, по-мужски красивые, голубые глаза смотрели вдаль, пока он выскальзывал из своего дорогостоящего вечернего жакета, жакета, стоившего 100 долларов, и встал там во всем великолепии своей молодости, его юное, по-мужски привлекательное, атлетически сложенное тело, знавшее спортивные баталии в Йеле, а также футбол в Оксфорде, Англия, и, подобно греческому богу, оно силуэтом выступало на фоне красных лучей Старого Соле, пока то опускало себя в воды синего Средиземноморья. Помогите! Помогите! Помогите! Долетал этот агонизирующий вопль от беззащитной женщины, бедной женщины, полуобнаженной, недокормленной, впавшей в нищету, в дешевых одеяниях, покуда она ощущала на себе эти ледяные объятья зияющей, трагической смерти вокруг нее. Суждено ли ей погибнуть безо всякой помощи? Вот что было сущностно важно, и, sansceremonie, и, facto , по-мужски красивый Артур Баннинг нырнул".

Я дописал досюда на едином дыхании. Слова приходили ко мне так быстро, что не хватало времени даже точки над ёрасставить или поставить загогулины над й. Теперь нужно перевести дух и все перечитать. Я так и сделал.

Ага!

Дивная проза! Превосходно! Я ничего подобного за всю свою жизнь не читал. Потрясающе. Я поднялся, поплевал на ладони и потер руки.

Ну, давайте! Кто на меня? Да я побью всех до единого придурков в этой комнате. Я весь мир к ногтю. Ничто на земле не могло сравниться с ним – с этим чувством. Я был призраком. Я плыл и парил, хихикал и плыл. Это уже чересчур. Кто мог мечтать о таком? Что я смогу писать вот так? Боже мой! Поразительно!

Я подошел к окну и выглянул наружу. Спускался туман. Такой прекрасный туман. Смотрите, какой прекрасный туман. Я посылал ему воздушные поцелуи. Я гладил его руками. Дорогой Туман, ты – девушка в белом платье, а я – ложечка на подоконнике. У нас был жаркий день, и я весь до сих пор томлюсь от жары, поэтому прошу тебя – целуй меня, дорогой мой Туман. Мне хотелось прыгнуть вниз, жить, умереть, хотелось, хотелось спать, проснувшись, в бессонном сне. Такие дивные вещи. Такая чудная ясность. Я умирал, и был мертв, и вечно жил. Я был небом и не-небом. Слишком много чего нужно сказать, и не сказать этого никак.

Ах, посмотрите только на печь. Кто бы мог поверить? Печь. Вообразите. Превосходная печь. О печь, я люблю тебя. Отныне я буду верен, я буду изливать на тебя любовь свою каждый час. О печь, ударь меня. Дай мне в глаз. О печь, как прекрасны волосы твои. Дозволь мне пописать в них, поскольку люблю я тебя безумно, милая моя, бессмертная печь. А моя рука. Вот она. Моя рука. Рука, что писала. Господи, рука. И какая рука. Рука, что писала. Ты, я, моя рука и Ките. Джон Ките, Артуро Бандини и моя рука, рука Джона Китса Бандини. Изумительно. О рука мука мура дура дума сумма.

Да, я написал это.

Дамы и господа комитета, паштета-комитета, пиетета кастета комитета, я написал это, дамы и господа, написал. В самом деле. Не стану этого отрицать: незначительное приношение, если я могу так выразиться, обычный пустяк. Но благодарю вас за добрые слова. Да, я люблю вас всех. Честно. Люблю в отдельности каждого из вас, фас, атас, матрас, карабас. В особенности люблю дам, женщин, вагинщин. Пусть разоблачатся и сделают шаг вперед. По одной, пожалуйста. Вон ты там, ты, роскошная светловолосая сучка. Тебя я отымею первой. Поспешите, пожалуйста, время у меня не резиновое. Мне еще предстоит много работы. И так мало осталось времени. Я писатель, как вы знаете, и мои книги вы знаете, бессмертие вы знаете, славу знаете, вы ведь знаете славу, не так ли, славу, вы ее знаете, не так ли. Слава и все такое прочее, ку-ку, обычная случайность в жизни мужчины. Я просто сел за вон тот маленький столик, вон там. С карандашом, да. Божий Дар – вне всякого сомнения. Да, я верю в Бога. Разумеется. Бог. Мой дорогой друг Бог. Ах, благодарю вас, благодарю вас. Стол? Конечно. Для музея? Ну разумеется. Нет-нет. Нет нужды взимать плату за вход. Дети: впускайте их бесплатно, просто так. Я хочу, чтобы все дети дотронулись до него. О спасибо. Спасибо. Да, я принимаю ваш подарок. Благодарю вас, спасибо вам всем. Сейчас я отправляюсь в Европу и Советские Республики. Народы Европы ждут меня. Чудесные люди эти европейцы, чудесные. И русские тоже. Я люблю их, друзья мои, этих русских. До свиданья, до свиданья. Да, я люблю вас всех. Работа, знаете ли. Ее так много: мои опусы, мои книги, мои тома. До свиданья, до свиданья.

Я сел и начал писать снова. Карандаш полз по странице. Страница заполнялась. Я перевернул ee. Карандаш скользил вниз. Еще один лист. Сначала одна сторона, за нею – другая. Листы складывались в пачку. В окно вползал туман, стыдливый и прохладный. Вскоре им заполнилась вся кухня. Я писал дальше. Страница одиннадцать. Страница двенадцать.

Я оторвал взгляд от бумаги. Наступил день. Туман душил кухню. Газ в печи кончился. Руки мои онемели. На пальце, упиравшемся в карандаш, вскочил волдырь. Глаза пекло. Болела спина. От холода я едва мог пошевелиться. Но никогда в жизни мне не было так хорошо.

Двадцать

В тот день на фабрике я никуда не годился. Пальцем впоролся в лоток для банок. Но, слава богу, ничего себе не повредил. Рука писателя не пострадала. Ударился я другой рукой, левой; левая рука мне все равно ни к чему, можете ее отрубить, если хотите. В полдень я уснул на доках. А проснувшись, боялся открыть глаза. Я что – ослеп? Слепота поразила меня в самом начале карьеры? Но глаза я открыл, и, хвала Господу, оказалось, что я по-прежнему зрячий. День после обеда тек, точно лава. Кто-то уронил ящик, и он ударил меня по колену. Не важно. Любую часть меня, джентльмены, пощадите лишь глаза и правую руку.

По звонку я поспешил домой. Сел в автобус. Мой единственный никель. В автобусе я заснул. Оказалось, автобус идет не туда. Пришлось возвращаться пять миль. За ужином я писал. Ужин очень плохой: гамбургер. Все в порядке, мама. Не смей даже беспокоиться насчет меня. Я обожаю гамбургеры. После ужина я писал. Страница двадцать три, двадцать четыре. Стопка росла. Полночь – я уснул прямо в кухне. Скатился с табуретки и ударился головой о печную ногу. Ку-ку, старая моя печка, не будем об этом. С рукой у меня все в порядке, с глазами тоже; а больше ничего не имеет значения. Стукни меня еще разок, если хочешь, прямо в живот. Мать стащила с меня одежду и уложила в постель.

На следующую ночь я писал до зари снова. Спал часа четыре. В тот день я принес карандаш и бумагу на работу. В автобусе, который шел до фабрики, в холку меня ужалила пчела. Как абсурдно! Пчела ужалила гения. Глупая ты пчела! Ступай себе своей дорогой, если желаешь. Постыдилась бы. А если б ты ужалила меня в левую руку? Нет, это смешно. В автобусе я снова заснул. Когда проснулся, автобус уже доехал до конца линии, на другой стороне Лос-Анджелесской бухты, в Сан-Педро, шесть миль до фабрики. Возвращаться пришлось паромом. Потом я сел на другой автобус. Когда я доехал наконец до работы, уже пробило десять.

Коротышка Нэйлор стоял, ковыряясь спичкой в зубах.

– Ну?

– У меня мама заболела. Ее отвезли в больницу.

– Очень плохо, – только и сказал он.

В то утро я выскользнул из цеха в уборную. Писал там. Мухи – без числа. Они вились надо мной, ползали по рукам и бумаге. Весьма разумные мухи. Вне всякого сомнения, они читали то, что я писал. Один раз я встал совершенно неподвижно, чтобы они могли вволю поползать по листу и тщательно изучить каждую букву. Самые славные мухи в моей жизни.

В полдень я писал в столовой. Она была переполнена, воняла жиром и наваристым супом. Я едва замечал запах. Когда прозвучал свисток, я заметил перед собой тарелку. К ней не прикасались.

Днем я снова удрал в уборную. Писал там полчаса. Потом зашел Мануэль. Я спрятал бумагу и карандаш.

– Тебя босс хочет.

Я отправился к боссу.

– Ты где, к черту, был?

– У матери. Ей хуже. Я ходил позвонить в больницу.

Он потер щеку.

– Это очень плохо.

– Все довольно серьезно.

Он поцокал языком.

– Жаль. Выкарабкается?

– Сомневаюсь. Говорят, сейчас дело за считаными минутами.

– Господи. Мне жаль это слышать.

Назад Дальше