Родители, ясно, были недовольны тем, что я бросил учебу: раз я имею возможность не думать о хлебе насущном, я не смею зарывать в землю свои лингвистические таланты и обязан отдаться любимой филологии. Мы много и долго спорили, причем они, по их же выражению, исходят из данного случая, а не из общих положений. Иными словами, в моем случае – случае, когда у человека, скажем, есть определенные способности, вкус к труду и весьма скромные потребности, когда такой человек соглашается быть на иждивении и не ради беспечального жития, а ради того, чтобы трудиться, – так вот, по их мнению, такой человек, то есть я, обязан не поступаться своим "будущим", своим "делом", своим "вкладом" в сокровищницу человеческих знаний. Родители, они и есть родители, и когда речь идет об их детях, а в данном случае о единственном обожаемом сыне, они обычно теряют разум. В их глазах я гений. А в своих собственных – я просто человек, имеющий влечение к определенной научной дисциплине, но не разрешающий себе полностью отдаться ей в ущерб своим же принципам. Я дал себе срок до двадцати одного года – до так называемого совершеннолетия – и потом разом перерезал пуповину.
На свое горе я освобожден от военной службы. Я близорук и ношу очки. Во всем прочем я здоровяк. Мой отец хирург, и я вырос на витаминах, зимой снег, море летом, сплошная гигиена и паника по поводу любой царапины. Отец мой врач-скептик и не может даже слышать о науке. Зато в нее свято верит мама, и всякое новое открытие в медицине для нее – это Лурд, уж никак не меньше. Она верит в медицину незыблемо, железно. В отношении меня она строго следовала всем указаниям отца, но сама глотала подряд все образчики лекарств, которые присылали моему родителю, так что мы только диву давались, как она еще жива. Отец лечится только спиртным, и то лишь когда гриппует. Впрочем, он никогда не болеет.
Помимо медицины, которая, так сказать, прочно прижилась в нашем доме – отец услаждает наши трапезы рассказами об операциях рака, – существует еще и политика. Отец придерживается вполне определенных, крайне правых взглядов, мать противоположных, но весьма расплывчатых, а я подсмеиваюсь над ними обоими, но больше склоняюсь к матери, к образчикам фармакологии и либеральным политическим верованиям. Необузданный нрав родителя мне претит, и я думаю, как мама могла с ним ужиться, или, вернее, думал так, будучи ребенком, а теперь я просто отказался есть отцовский хлеб, и тем хуже для санскрита. Подлинные причины моего стремления к независимости известны одной лишь Арлетте. А своих стариков я жалею. Если бы я вступал с ними в споры, дом превратился бы в ад. И сейчас-то уже не сладко. В лицее меня считали коммунистом – впрочем, почему бы и нет? – хотя коммунистом я не был, не был также членом Союза коммунистической молодежи, ну и что с того? Не так-то плохо быть коммунистом. На самом же деле у меня скорее некоторые склонности к католикам. Даже Арлетта не знает моих тайных мыслей. Я мистик-реалист. Я верю в союз человека и божественных сил в запредельном, но не стал из-за этого созерцателем. Главная задача человека – это расширить жалкие свои пределы; что бы сталось е человеком, не будь взлета открытий, любопытства, желания знать, что там дальше, еще дальше… Все мы передохли бы со скуки. А вот мне не скучно. Мне любопытно знать, как победят рак, какова оборотная сторона Луны. Думаю, однако, что не будь я в союзе с божественным и силами запредельного, тоска обратила бы меня в прах. Я создал для самого себя, себе на потребу философский мирок, наивный, глупенький и тесный, но он дает мне необходимый минимум интеллектуального комфорта, без которого я бы окончательно сбился с пути.
Вообразите себе нашу семейную жизнь! Взрывчато динамитную. С тех пор как началась война в Алжире, родители совсем переругались, а ведь длится это добрых шесть лет. Мальчик пойдет, мальчик не пойдет, он будет защищать свою родину, это вовсе не значит ее защищать, он не будет дезертиром, будет, тогда он попадет в тюрьму, за, против и т. д. и т. п. Де Голль то, де Голь се… А я ни во что не вмешивался, я твердо решил про себя никуда не идти, не быть дезертиром, но, даже будучи в армии, оказывать сопротивление. Вот каковы были мои высокие замыслы. И тут-то меня освободили от военной службы! Ведь не слепой же я! И я подозреваю, что произошло это не без вмешательства отца, так как в призывной комиссии у него есть знакомые врачи. Мои товарищи тоже глядят на меня кто искоса, кто с одобрением, исходя из противоположных, для каждого весьма веских, но ложных для меня доводов, коль скоро я-то здесь ни при чем. Они меня осуждают. А я не желаю, чтобы меня судили. Никто не может ни знать, ни понять. Все всегда лживо. Только Арлетта знает и верит в меня. А в глазах товарищей я или ловкач, или трус, или тип, который тысячу раз прав, что вытащил счастливый номер, даже если ему чуточку в том подсобили.
Дома от этого легче не стало. На работу я пошел отчасти из-за бесконечных споров с родителями, пытавшимися приохотить меня к учебе. В наших отношениях все ложь, все основано на недомолвках. Отца я просто не понимаю; впрочем, я не знаю, что он такое замышляет.
И вот я в своей лодочке, на олове пруда, я гребу не торопясь, бросаю весла, снова берусь за весла. Солнце уже не такое жаркое, сплоченный строй облаков одолел его, и сумерки готовятся растворить меня в своей великолепной серости. Я причаливаю к берегу. Привязываю лодку. Надеваю куртку на меху и, стуча зубами, иду к машине, которая стоит на площадке под высоченными деревьями. Я слишком одинок. Слишком одинок в этом мире, среди людей. А сказать откровенно, я боюсь. Не войны боюсь, не полиции, не бомб, не всяких угроз, мне страшно быть таким бесконечно малым, бесконечно одиноким среди огромной бесконечности.
………………………………………………………………………………
Натали читала – не такой уж это капитальный труд, шесть главок, всего страниц пятьдесят. Герой "Юноши" очень походил на Оливье, но Натали лишь с трудом расшифровывала подмалеванные, закамуфлированные чувства, не находила разгадки. Талант? Ее слишком интересовал сам Оливье, чтобы особенно вникать в литературные достоинства повести. Да и когда Оливье вернется, эти страницы в его собственных глазах будут ребяческой пробой пера. Это как с Малышом, когда она ему сказала: "Я ведь вчера запретила тебе трогать карандаши", – он возразил: "Это вчера было, тогда я был еще маленький. А сегодня я уже большой!" Через полгода Оливье скажет: "С прошлого года мой друг повзрослел. Это было его юношеское произведение". И возможно, он возненавидит праздное времяпрепровождение, именуемое литературой, и станет мечтать о чем-то ином, например о санскрите, почему бы и нет?
Натали подвигала лопатками, чтобы полнее ощутить уют постели, и заснула.
XXIX. Голем
Она проснулась давно, но вставать с каждым днем становилось все труднее. Несмотря на вчерашний утомительный день, Луиджи с раннего утра уже был на ногах. Натали все не вставала. Да и зачем: лежа она лучше обдумывала свою работу, вовсе не обязательно для этого сидеть за столом; лежа она набиралась сил, которые расходовала днем на ходьбу, на сидение за столом, да и чувствовала себя талантливее, умнее. Теперь, когда Оливье был в безопасности, она смогла возвратиться к своим баранам в переносном и буквальном смысле слова: давно пора было кончить двух маленьких баранчиков для мастерских, где их научат стукаться лбами и рожками. К тому же своей очереди ждал Голем.
Обычно Натали выбирала для иллюстрированных серий тему, позволяющую ей уноситься мечтами дальше заданного сюжета. Те, кто пробегал ее "Игрока в шахматы", разве могли они представить себе, что за этими иллюстрациями скрывался ее особый мир, мир Натали Петраччи… Автомат в подвальном помещении, Кристо, ночь, когда он залез в ящик… Все то, что значил в ее жизни этот старый турок… Что-то принесет ей Голем?
Она уже домечталась до того, что иногда ей чудился в Големе Луиджи. Глупость какая!… На худой конец Луиджи мог походить на того раввина, который создал Голема. Раввин этот жил в XVII веке в пражском гетто и изучал каббалу. Голем был автоматом, порожденным каббалистической наукой, существом гибридным – не человек, не вещь, не живой, не мертвый, просто манекен, в зубы которого раввин вкладывал магическую тетраграмму. Голем должен был прислуживать раввину, выполнять всякую черную работу. Однако раввин добился лишь полууспеха, Голему так и не удалось стать по-настоящему живым существом. Это была не жизнь, а прозябание, да и оживал Голем лишь днем, когда раввин вкладывал ему в зубы записочку с магическими письменами, которые притягивали свободные таинственные силы вселенной. Однажды вечером, когда раввин замешкался и не вынул талисман из губ Голема, тот впал в бешенство, убежал и стал крушить все, что встречалось на его пути, попадалось под руку. Пока раввин не догнал его и не вырвал записку из его зубов. В свое время Натали прочла "Голем" Мейринка. В глазах писателя Голем был автоматом, одушевленным не внутренней жизнью, а встречными силами; получеловек без мысли, автоматическое существование…
"И думается мне, что как тот Голем оказался просто глиняным чурбаном, лишь только таинственные письмена жизни были вынуты из его рта, так и все эти люди Должны рассыпаться в прах в то же мгновение, если лишить их души, потушить в их мозгу – у одного какое-нибудь незначительное побуждение, второстепенное желание, может быть, бессмысленную привычку, у другого – лишь смутное ожидание чего-то совершенно неопределенного и неуловимого"…
Почему именно в городе Праге рождаются эти существа, созданные по образу и подобию человека, полулюди без мысли, обреченные влачить существование автоматов? Старинные марионетки, радующие детвору и вызывающие какое-то неловкое чувство у взрослых, и куклы, созданные Трнкой… Голем – детище старого раввина, изучавшего каббалу, и знаменитый робот, созданный Чапеком… Нить, протянувшаяся из глубин веков и ведущая прямым путем к автоматам Луиджи.
"Душа… – думала Натали, – надо бы создавать автоматы не по подобию человека, а по подобию бога. Если только бог в нашем воображении такой, каким его хотят видеть люди. Создать автомат по подобию божию…" Она повернула голову к окну, к саду, к этому пустынному уголку, зажатому глухими стенами, увидела заброшенное крыльцо, ступеней которого ни разу не коснулась нога человека… А что, если Голем… Он ходит так, словно вот-вот упадет ничком, лицо у него широкое, желтое, раскосые глаза, выступающие скулы… Натали почувствовала себя способной его увидеть, в ней самой живут силы, которые могут породить человека-автомата, не живое, но и не мертвое существо… Возможно, эта минута ужо наступила? Ведь каждые тридцать три года можно увидеть Голема, который идет вам навстречу, но по мере приближения к человеку становится все меньше и меньше, и когда он, уже совсем крошка, подходит вплотную, он вдруг исчезает, словно его и не было! Роман (или легенда) указывал даже точный адрес Голема, дом в пражском гетто. Желая выследить это внушающее ужас чудище, все жители дома условились вывесить на своих окнах белье, и только тогда они заметили, что есть еще одно окно, забранное решеткой, и именно на нем-то и не вывесили белья… Помещение, которое по их расчетам находилось за этим окном, не имело ни двери, ни какого-либо другого выхода. Тогда какой-то храбрец спустился по веревке с крыши, чтобы заглянуть за решетку, но веревка оборвалась, и он раскроил себе череп о мостовую.
Натали принюхалась: пахнет вафлями, ванилью, должно быть, Мишетта печет что-то вкусное. Все-таки надо бы встать… Натали дружески кивнула саду, окну, пробитому в глухой стене и забранному решеткой… Должно быть, все другие с вывешенным для просушки бельем пришлось замуровать. Натали встала: пора за работу! Возможно, начнет она с этого дома, где на одном-единственном зарешеченном окне не висело белья… Потом нарисует падающего человека, оборвавшуюся веревку… Чудесно пахло ванилью. Натали прошла в ванную.
XXX. Иконописец
Почти два года назад Кристо задумал сделать ко дню рождения Натали подарок. И понятно, что за такой срок его приготовления перестали быть тайной. Повсюду он разбрасывал свои рисунки на клочках бумаги, на вырванных из тетрадки страницах, на бумажных салфетках, на новой оберточной бумаге, которую тащил из мастерских, и на смятых пакетах, какие попадались в доме, лишь бы лист был белый. На рождество ему подарили большой альбом для рисования, но к этому времени всем до того уже надоели его таинственные каракули, что даже Миньона оставила брата в покое. Правда, на следующее рождество, когда мама подарила Кристо карандаш и японские чернила, которые неприятно пахли, но доставили ему много счастливых минут, потухший было интерес снова ожил. Карандаш состоял из ампулы, заряженной чернилами, и фетрового стерженька, выступавшего наружу. Фетр оставлял толстую яркую черту, и именно эта яркость приводила Кристо в состояние несказанного блаженства. Теперь, когда любопытство близких угасло, Кристо мог спокойно взяться за работу. С этого и пошла картина, предназначенная в подарок Натали, и если раньше это была лишь идея, витавшая в воздухе, то теперь она начинала принимать реальные очертания.
Перепортив уйму бумаги, Кристо перешел на гофрированный картон, используя гладкую сторону. Получалось просто прелестно, картон впитывал тушь, что давало неожиданные даже для самого художника эффекты. Однако желто-песочный фон съедал яркость красок, чем Кристо был не особенно доволен. Тогда он прибег к фанере – фанерой его снабжал Марсель, – но довольно быстро к ней охладел, и тут наконец ему улыбнулось счастье – он открыл толь. Толь, вот что ему было нужно до зарезу. Луиджи подарил ему масляные краски – живопись на толе требовала именно масла. Кристо превыше всего возлюбил толь. На черном фоне фигуры, по мнению Кристо, получались особенно впечатляющие, и он испытывал чистую радость, как человек, нашедший решение сложной задачи. Никто, кроме Марселя, не подозревал, сколь многотерпелив был Кристо, даже в апогее своих страстей… Он был из породы строителей соборов, он вкладывал в работу всю свою добросовестность, всю неторопливость, необходимую для великих замыслов, всю свою веру в Натали. Он творил, и это было святое искусство. Еще неумелый, неловкий и прилежный, еще не научившийся плутовать с самим собой, Кристо старался показать свои чувства во всей их предельной наготе. Человеку, не посвященному в тайный мир Натали и Кристо, это произведение, исполненное мистического восторга, возможно, покажется непонятным, даже несколько с сумасшедшинкой, но если в один прекрасный день оно попадется на глаза людям посторонним, даже они почувствуют, пожалуй, ту великую притягательную силу искусства, что исходит от негритянских божков и картин гениальных художников. В искусстве или все – или ничего, творить можно или в полной простоте душевной – или во всеоружии высшего умения… Самое губительное для искусства – застревать где-то на полпути: немного знать, немного уметь, но таков наш повседневный удел, пресная баланда искусства. Если механической картине Кристо суждено было быть оконченной и если в будущем в лавке старьевщика ее обнаружит любитель раритетов, он возрадуется от души.
А тем временем, разрываясь между лицеем, посещениями мастерских, приготовлением уроков и своей работой над подарком, Кристо почти не виделся с Натали. Все, что он делал, находилось в непосредственной с ней связи, книги и цифры, луна и лунный свет, сама красота, музыка, картины, солнце и природа – все это он видел, ощущал, воспринимал только через Натали, только в связи с Натали. Он так ее любил, что у него не хватало на нее времени. А Натали он был необходим каждый день, его всегда ей недоставало, и каждый день зиял его отсутствием; она ждала его с нетерпением, словно мальчуган был мореплавателем, отправившимся завоевывать целый свет, открывать Америки. Мысленно она следовала за ним, неподвижная в своей наглухо запертой вселенной, в обществе Голема, Агасфера, Копелиуса, Галатеи… замурованная между магией и наукой, бутафорией и реальностью. В последнее время Натали видела Кристо так редко, что даже звонила госпожа Луазель: он здоров, правда, немножко нервничает. Сегодня четверг, значит, он снова убежал в мастерскую, а возможно, и к Марселю… И верно, Кристо был у Марселя. Когда он явился в чуланчик, Марсель отложил в сторону кусок металла, напильник и сказал:
– Покажи.
Кристо положил лист бумаги на высокий пюпитр, развернул его: уже в тысячный раз он демонстрировал Марселю эскизы своей живой картины!
– Ну вот, лучше не выходит…
Марсель еще ничего не сказал, а в голосе Кристо уже послышались слезы, конечно, Марсель, как и всегда, скажет: "Переделай. Нехорошо получилось". Но Марсель молчал. От нетерпения Кристо зашагал было по чуланчику, но шагать было негде.
– Первым делом, – начал Великий Немой, – я должен разобраться, кто здесь изображен. Напишешь на каждом имя… А потом укажи, какое движение кто должен делать.
Кристо почувствовал во всем теле такую слабость, что вместо ответа беззвучно пошевелил губами: значит, Марсель одобрил его проект! Дрожащей от волнения рукой Кристо принялся размечать свою картину; сначала в середине он написал: "Натали". Она сидела в самом центре, широко раскинув руки… Справа от нее – коленопреклоненный Луиджи, он изображен в профиль, череп его открыт, как ящичек, и в нем множество колесиков; слева от Натали дети: Кристо обнимает Малыша, и оба готовятся взлететь с помощью крыльев, вернее, крылышек… Над Луиджи виднеется еще один персонаж – это Фи-Фи, одну руку он протянул к Натали, а другой вцепился в спинку кресла. У него тоже есть крылья, только они свисают, как тряпки.
– Фи-Фи я сразу узнал, – проговорил Марсель, – как вылитый получился… и даже зубы его, словно у людоеда. Разве, по-твоему, у него только пять зубов? А ты Фи-Фи еще помнишь?
– Помню, потому что он был летчиком и еще из-за зубов. По-твоему, ему надо сделать тридцать шесть зубов? Только, если они будут такие же большие, как настоящие, места не хватит.
– Зато вы с Малышом слишком маленькие…
– Мы же дети… А потом, не влезает.
– Ты сделал Малыша больше себя, что же это получается?
– А разве можно самого себя делать больше?
– Раз ты старше, значит, можно… Да, народу целая куча. Хватит. Теперь укажи, какие кто должен делать движения, а потом пойдем дальше.
– Натали поворачивает голову направо и налево. Я нарисовал ее в венке, потому что это день ее рождения. Она разводит руками, а потом складывает их…
– Не выйдет. Не годится, чтобы руки из рамы вылезали. Оставь руки в покое.
– Хорошо, – согласился Кристо, и на лице его промелькнуло недетски горькое выражение.
– Ладно, подумаем. Если она все время будет подымать и опускать руки, со стороны покажется, будто она гимнастику делает. Подумаем. Идет?