В свои 33 года Соня написала много рассказов, которые тянут на книгу, наконец собранную и изданную. Соня пишет о "дне", что для русской литературы, не ново. Новое, скорее, в том, что "дно" для Купряшиной в нас самих, и оно-то бездонно. Соня выворачивает наизнанку интеллигентные представления о моральных ценностях не ради эпатажного наезда на читателя, а потому, что сложившиеся стереотипы ей кажутся мерзкой фальшью.
Содержание:
виктор ерофеев - рискованное искусство 1
ОДИН ДЕНЬ СЕРАФИМЫ ГЕНРИХОВНЫ 1
ПРАЗДНИКИ ЖИЗНИ 7
БОЛЬНИЦА 11
ГОРОД ХИОПС 16
БЕЗ СНОВ 23
КАК Я ПРОВЕЛ ЛЕТО 29
РАССУЖДЕНИЯ, ПИВО И ШТОРА 34
Примечания 43
Софья Купряшина
СЧАСТЬЕ
Рассказы
виктор ерофеев
рискованное искусство
Весь XX век искусство пугало людей всякими ужасами. Это был путь тревоги, где поставлено много вопросов и почти не дано ответов. Публике предлагалось признаться в собственном ничтожестве: она не справлялась, не понимала, что от нее хотят, не переваривала новой культурной пищи. Ее рвало от философии жизненного абсурда, святотатства, чрезмерной сексуальности, словесного издевательства. И то, что публику рвало, искусство считало своей победой. Чем больше блевотины, тем лучше. Это стало почти каноном.
В советской России друзья литературы и искусства блевали совсем по другому поводу, и честным людям очень хотелось знать правду. О том, что есть правда, они в основном знали по классической литературе и думали: правда едина. Когда цензура ушла, быстро выяснилось, что правды нет. Мы вошли в круг общей современной культуры слабыми и неподготовленными. Нам сразу померещился конец света.
На самом деле, мы оказались недалеко от правды. Искусство XX века мучалось тем, что, как сказал Ницше, "Бог умер". Оно не знало, что умер не Бог, а то представление о нем, которое существовало на Западе многие столетия. Болезнь богооставленности фактически стала основной, хотя и подсознательной, темой. Новые источники религиозной энергии до сих пор не обнаружены, и западная культура, эстетически почувствовав исчерпанность темы отчаяния, решила самораспуститься. Нынче она уходит в зоны моды, стилистических решений, спонтанного жизнелюбия и выделяет адреналин за счет побед в поверхностных конфликтах.
Но есть писатели, художники, кинорежиссеры, которые не перестали отчаиваться. Их по-прежнему ломает от глобальной незащищенности человека. И здесь возникает тема Софьи Купряшиной. Ее тоже ломает. Конечно, легче всего ее упрекнуть в чернухе и во вторичности. Но это будет недобросовестным решением.
В свои 33 года Соня написала много рассказов, которые тянут на книгу, наконец собранную и изданную. Соня пишет о "дне", что для русской литературы, не ново. Новое, скорее, в том, что "дно" для Купряшиной в нас самих, и оно-то бездонно. Соня выворачивает наизнанку интеллигентные представления о моральных ценностях не ради эпатажного наезда на читателя, а потому, что сложившиеся стереотипы ей кажутся мерзкой фальшью. Она готова предоставить как доказательство жизненный опыт: свое знание пьянства, проституции, неудачного интеллектуализма, безденежья, трафаретного литературного образования, семейных скандалов, мокрые грезы о "волосатых яичках" любимого человека и реальные муки астрального траха. На фоне "Балтики-9", заматерелых форм и пожирания кумиров, ее многие пишущие современницы кажутся блеющими овечками. Купряшина полагает, что моральные ценности аморальны, зато в аморальных решениях есть своя красота, свежесть иронии, юмор, неожиданная радость жизни.
Добрый российский читатель, до сих пор сохранивший иллюзию, что литература учит, как жить и зачем, может задаться глубокомысленным вопросом, насколько идеи Софьи Купряшиной надо воспринимать как "рискованное искусство", литературный полигон не для подражания, а для осознания нашей умственной окаменелости. Застой в голове мало кем преодолен. Французский термин "рискованное искусство" (l’art risque) вошел в художественный обиход XX века как щит для защиты жизни от слишком крутых экспериментов. Как всегда культурология стремится сдержать интеллектуальный натиск художественного явления, загнать его в угол амбициозной провокации. Но правда где-то посредине: эпатаж художника, зовущего в пропасть, "работает" только тогда, когда пропасть реальна.
У Купряшиной есть своя искренняя женская бездна.
Если рассказ "День рождения" в духе московского концептуализма пародирует детские "парадизы" соцреализма, и твердая задница учительницы торжествует над ежом ради горького смеха, то "Один день Серафимы Генриховны" (названный скорее небрежно, чем пародийно) написан в знак примирения с жизнью. Фарш жизни неделим на добро и зло. Серафима Генриховна продеградировала до основания; это и воспринимается как завидный идеал. Здесь достаточно много авторской идеологии, связанной с традицией: надо жить по продуманным схемам, по прожитым мыслям. Но после "аквариума" вытрезвителя Серафима готова почти на индийские омовения: на рассвете "она зачерпнула воды из Москвы-реки и попила… Потом она села на нижнюю ступеньку и помыла ноги в воде, тщательно протерев их после юбкой".
В "Ванде" место действия настолько отчетливо неопределенно, что легко догадаться: весь мир - дурдом. В помутненном сознании бедной Ванды единственной формой сопротивления этому миру может стать тотальный отказ от нормы. Норма - аналог смерти, даже если речь конкретно идет о свежем постельном белье или стиранном лифчике. Достоевский называл норму "всемством", имея в виду: "все мы". Норма в лице многочисленных врагов Ванды считает, что все и всех надо и можно перевоспитать, а дурь - "это пройдет". Расхожая философия "все будет хорошо" врет: спокойно, ничего хорошего не будет. Вокруг Ванды доносчики, предатели, похотливые козлы - возможно, ей так же не повезло, как "всем нам". Ей пятнадцать лет, а, может быть, сто - какая разница, если возраст обезображен бытом и быдлом. Ванда делает сильный выбор: находит себе "учителя" по фамилии Макаренко, не исключено, что он "тот самый", из советского бреда, а, может быть, нет. Во всяком случае, он объяснит Ванде, зачем женщине нужен клитор, а если у кого есть сомнение, зачем объяснять, то вопрос не к Купряшиной, а к себе. Макаренко и Ванда умирают, у каждого из них есть, как водится, на это свои резоны.
Рассказы Купряшиной - смешные и чистые. Смешные - поскольку главным героем рассказов выступает русское слово, умеющее выжить в любых условиях при условии авторского таланта. Чистые - потому что грязь жизни у Купряшиной побеждена "рискованным искусством" видеть моральную фальшь. А за ответами идите куда-нибудь подальше.
ОДИН ДЕНЬ СЕРАФИМЫ ГЕНРИХОВНЫ
один день серафимы генриховны
История старушки, занимавшейся сбором бутылок, была обыкновенной. Происходила она, естественно, из очень богатой дворянской семьи. Ее сослали на каторгу за то, что она носила пенсне и не хотела покупать очки. Когда она вернулась, сын не узнал ее и выгнал. Когда она сказала в Гнесинском училище, что до войны работала здесь концертмейстером, ее оставили в качестве уборщицы, но вскоре выгнали, потому что по ночам она страшно напивалась в пустом здании училища, бегала по темным коридорам, выла, приглашала каких-то ошибочно пострадавших людей, которые сдвигали парты и вынимали свертки с закусками.
Теперь она жила в пустом ларьке. Она очень опростилась и огрубела, стала жутко ругаться матом с продавцами палаток и временами проворно залезала на крыши палаток, чтобы снять с них ящики для бутылок. Все знали ее на этом пятачке. Она приставляла железную лесенку к палатке, и ее коричневые толстые ноги лихо мелькали то вверх, то вниз.
- Куда полезла, бабуля? - спрашивал ее продавец.
- Не видишь, что ли, ебена дрожь?! Ящики твои засратые снимаю, блядь. Хули не уберешь-то их?
- Ну работай, бабуля, работай.
Вообще она стала очень проворная. Вот только ноги почему-то не худели, но и не опухали. Просто были какие-то мясистые, вероятно, дворянские.
Вечером она выходила на Киевское шоссе, надевала на себя цветной платок и пенсне, садилась на кромку асфальта, расставляла ноги и со словами "бухла - заебись" приступала к ужину. Мимо ехали машины и грузовики, чуть ли не отдавливая ей ноги, но она сидела совершенно спокойно, глядя на затихающую к вечеру природу и нежно щурилась на заходящее солнце. По мере выпивания она начинала перемещаться все ближе и ближе к Ростовской набережной, чтобы успеть попасть в вытрезвитель. Как инвалид войны, она платила 25% штрафа, то есть чирик с небольшим или две самых хуевых пол-литры. Сидя на солнышке на высокой горе перед набережной, она наблюдала за насекомыми и иногда переворачивала жучка, упавшего на спину, а иногда вдохновенно шептала: "Божья коровка, улети на небо, принеси нам хлеба…" На нее садились бабочки, и порою довольно жестоко кусали какие-то микроскопические мушки. Рассеянно матерясь, она яростно чесала укушенное место и тянулась к сумке за сигареткой.
Иногда снимала с себя все и лежала в траве. Вот зимой было хуже. Как-то раз, когда она лежала таким образом, ее нанюхал молодой колли, и они долго смотрели друг другу в глаза. Глаза у него были янтарные и внимательные.
- Я бычок подниму, горький дым затяну, люк открою, полезу домой. Не жалейте меня, я прекрасно живу, только кушать охота порой, - пропела Серафима Генриховна.
- У-у-у-а! Ах! Ах! Ах! - отозвался колли.
- Ну что, песочка, нравится тебе мое пение? - спросила она.
Пес немного подумал и убежал.
Она оделась и побрела дальше, в глубину горбатых извилистых переулков, в сторону двухэтажного темно-красного здания, обнесенного небольшим железным забором. Два или три раза она оглянулась на Москву-реку, вода которой темнела и искрилась, подумала что-то смутное о своих возможностях, а затем решительно свернула в прохладную аллею, предшествующую вытрезвителю.
- И долго ты еще будешь таскаться сюда, чучело? Ща так въебу - мало не покажется, - приветствовала ее дежурная.
Все двери были распахнуты настежь.
Серафима Генриховна виновато улыбнулась и пожала плечами.
Загремели ключи.
- Громова! Мыть пол. Кошелькова! Уймись. А то у дежурного сосать будешь.
Закипал чайник на плитке. Женщины различных званий доставали из пакетиков печенье, бутерброды, огурцы и другую снедь.
Тихую и стеснительную Серафиму Генриховну повели в "аквариум". До ночи ей надо было помыть дурнопахнущие клеенки с кроватей, подмести и помыть пол, протереть по возможности окна. Она еще ебнула маленько из своей бутылки, закусила хлебом и стала готовить ведра и тряпки.
Дежурная как-то странно посмотрела на нее, поманила и протянула бутерброд с сыром:
- На. Все равно на пол упал.
Серафима Генриховна вытерла бутерброд пальцами и съела.
"Ха-ха. Как жестко они обманулись," - думала она неизвестно про что, наблюдая за ненормальными бабочками и какими-то зелеными прыгучими полукузнецами, играющими в смертельные игры с лампочкой. Они уже несколько раз серьезно обожглись о стекло, поэтому летали и ползали по очень странным траекториям. В воздухе носилось сумасшествие. Многие уже благополучно сдохли.
В "аквариум" втолкнули голую профессора Голубятникову, сильно дав ей по жопе дубинкой. Серафима Генриховна уже закончила с клеенками и стала наблюдать за Голубятниковой.
- Не могли бы вы позвонить моему бывшему мужу, чтобы он забрал меня отсюда? - сказала профессор.
- А вы уверены, что он захочет вас забирать?
- Логично. Дело в том, что у меня украли бульон, благовоние и ароматические салфетки. Угостите сигареткой, Симочка.
Поговорили о современном состоянии нашего общества, об изменениях в структурах правопорядка.
На вахте уже перешли к тортам.
Серафима Генриховна все больше и больше убеждалась в том, что очень не любит женщин. Ее мальчики-продавцы из палаток, с которыми она проводила первую половину дня, были, конечно, сволочата и воры, но в них было гораздо больше человеческого, чем в профессорше или в дежурной. Она не могла объяснить это логически.
На лампочке потрескивали хитинные покрытия кузнецов.
Босую профессоршу с отвисшей грудью и длинным носом повели на оправку. В коридоре она вдруг ломанулась и хотела выскочить на улицу. Ей съездили дубинкой по и без того кривому носу. Она все твердила, что завтра в восемь утра у нее пресс-конференция в Институте перинаталогии, однако трезветь и не думала.
- Ладно, не ссы в компот, - сказала разочарованная Серафима Генриховна и отвернулась к стене, натянув вонючую простыню себе на голову.
Она давно уже не могла спать нормально, и полтора-два часа полуобморока сменялись таким же временем бессмысленного бодрствования. Ей виделось разное. Представилось, например, что утром дежурные пригоняют к "аквариумам" по тележке с чаем в подстаканниках и небольшим бачком с пирожками с мясом. Ого! Нет. С мясом уже слишком. Мясо вызывает ненужные воспоминания. Она давно уже отучила себя думать о прошлом. Нет, просто по такому маленькому рогалику. А в чае - сахар. Когда это было? Она обняла сама себя, улыбнулась и поудобнее устроилась на койке. Собственные руки показались ей чужими. Это было хорошо.
В соседнем "аквариуме" было весело. Кто плакал, кто вопил, кто ржал, кто лежал в обмороке, а какая-то женщина страшно стучала воблой в стекло. Начинало рассветать.
Серафиме Генриховне казалось, что она лежит на дне корзинки, выстланной чем-то теплым и мягким. Она была защищена со всех сторон, и больше уже ничего не боялась.
А в семь часов утра она уже шла на работу по пустынной набережной, залитой солнцем. Было очень чисто и свежо. Серафима Генриховна спустилась по каменной лестнице к самой воде. Почему этот мост называется "Большой Каменный?" А другой - Окружной. Есть еще какие-то: Красный или Краснохолмский? Каждая остановка речного трамвайчика называется именем моста. А может быть уже и нет. Когда это было? Она зачерпнула воды из Москвы-реки и попила. Представила, что сейчас у нее вырастут ослиные уши. Усмехнулась, глядя на прочно утвердившееся солнце. Потом она села на нижнюю ступеньку и помыла ноги в воде, тщательно протерев их после юбкой.
Вчерашний колли был как раз на утренней прогулке и помахал ей хвостом.
На крышах домов загорали люди.
хулиганка
Жила-была одна девочка. Звали ее Женя, что уже создавало много сложностей. Сложения она было плотного, характера говнистого, волоса темно-рыжего, но самое главное, что она очень любила хулиганить. В любое общество она вносила панику и дискомфорт, поскольку делала противоположное тому, что в этом обществе принято. Она могла страшно выматериться за столом, усаженным чинными, хорошо воспитанными гостями, которые кушали тушеных вальдшнепов, редьку, салат "Оливье", масло, помидоры и сыр. Сама она при гостях почти ничего не ела, но стоило им выйти на балкон посмотреть салют, как Женя стремглав бросалась к чужим рюмкам и фужерам, допивала из них водку и шампанское, жадно рвала зубами дичь с блюда, хватала и мяла пальцами помидоры, чайной чашкой черпала из общего блюда салат и ела его. Потом она наскоро вытирала рот скатертью и присоединялась к смотрящим салют. Тут-то и начиналось главное хулиганство. Она гнусно приставала к невесте сводного брата, потом щупала самого сводного брата сквозь штаны, потому что искренне не знала, на ком ей остановиться: они оба были приятной наружности. Сводный брат молча пятился от нее, округлив глаза, потому что был хорошо воспитан. Его невеста сначала шутила, а потом тоже пятилась, а вскоре они и вовсе ушли, не дождавшись сладкого и сославшись на токсикоз.
Конечно. Кому это надо.
Мрачная Женя продолжала наливаться шампанским и фраппировать гостей. Одну женщину уже долго бил по спине офицер, поскольку она поперхнулась. А поперхнулась она оттого, что Женя предложила ей попробовать "заебательски охуительные пирожки".
Вскорости подали сладкое. Шампанское и водку убрали. Женя стала время от времени заходить в свою комнату и возвращаться оттуда все более и более окосевшей. И если б кто подглядел за ней в дырку от замка, заткнутую куском рубашки, то увидел бы, как она, воровато оглядываясь на дверь, пьет из горлышка водку, ставит ее в платяной шкаф, хватает со стула рубашку своего любимого, который куда-то провалился, и остервенело нюхает ее в области воротника.
Когда Женя в очередной раз исчезла в своей комнате, гости вдруг услышали дикие удары в стену и леденящие душу вопли: "Где ж ты мой золотенький?! На кого ж ты меня, сука, бросил?!"… Гости из вежливости и любопытства притихли, помолчали, а потом стали резко собираться. Конечно, это было очень нехорошо. Такие ужасные вещи происходили не раз и не два, и вскоре бедные родители Жени, не имея желания и возможности с ней жить, отвели ее в темный лес и оставили там к чертовой бабушке.
Она слегка поплутала, поныла, но после нашла для себя избушку и зажила в ней одинокой хулиганской жизнью.
Когда к Жене ворвались менты, она жарила в сковороде дикую утку, предварительно переломав ей все кости молотком. Готовить ей всегда было в лом, но жажда мясной еды заставила ее взять у дедушки-охотника эту утку - худую, со злобной харей, пахнущую тиной и обосравшуюся во время убийства.
Женя кропотливо ощипала ее, опалила пух, сделала надрез меж килем и пухлой плавательной гузкой, залезла туда рукой и стала тянуть из нее кишки, желудок, сердце и все остальное. Потом она схватила молоток и стала плющить ее, безголовую, с остатками крыл и без перепончатых ног. Потом вымазала ее польской приправой, положила в сковороду и придавила мощной крыгой. И только она задумала ощипать ей всю голову, а на макушке оставить островок и поставить его стоймя при помощи лака для волос, как в дверь позвонили.
В квартиру резво вбежало 6 ментов с автоматами, крича: "Уголовный розыск!"
- Опять хулиганишь! - кричали они. - Кто еще есть в квартире?! Где сожитель?! Где лица кавказской национальности?! Где родственники?! Кто живет напротив?! Чем пахнет?!
Женя была чуть жива от пьянства, бронхита и температуры и, охуев от обилия вопросов, села на табуреточку, пригладила взъерошенные волосы и сказала:
- Что?
- Я тебе покажу что! - крикнул самый маленький из них и приставил к жениному носу автомат.
- Засучите ей рукава!
Они обступили ее и стали рассматривать руки.
- А-а-а, кровь пускаешь по ночам? Судимости есть?
- Нет.
- А татуировка откуда?
- Сделала.
- Сама?
- Да.
- Могла инфекцию внести. Кто живет напротив?
- Люди.
- Какие?
- Хорошие.
- А руки почему в крови?
- Утку потрошила.
- Откуда утка?
- Из лесу, вестимо. Дедулечка мочит, а я их тушу. Жарю, то есть.
- Введите потерпевших! - крикнул тот, что стоял ближе к двери.
В квартиру вошла большая группа людей.
- Кто кричал "убийцы"?
- Это не я.