Счастье: Софья Купряшина - Софья Купряшина 4 стр.


- Как же так, Ванда? - говорил председательствующий. - Посадили тебя за компьютер, приставили умелую Поросяеву - живи, учись! Лечись, в конце концов! Многое ты испытала, но мы не корим тебя, а стараемся вернуть к нормальной жизни. Может, не нравится тебе компьютер? Может, у тебя есть какая-нибудь мечта?

- Мечта? Нажраться от пуза. А потом спереть у вас скатерть красную с кистями и скомстролить себе из нее куртку и брюки, чтоб на молниях. Во какое у меня мечта!

И Ванду поставили в цех, в кистяной отдел, рядом с кабинетом Макаренко.

Не все шло гладко. Живот у Ванды рос не по дням, а по часам. Кисти становились все ровнее. Макаренко часто хлопал ее по плечу и другим местам: "Молодец, дивчина!""А и чего ж! Это ж я ж делаю ж сама ж! Никто ж мне ноги не раздвигает, руки не заворачивает! Не забуду мать родную и Коммуну я Петра!" - шутила она. Скорбно смеялись. Макаренко был серьезно болен.

глава VII
положение меняется - смолыгин - не наглый - секрет ванды

Следующее событие потрясло вообще всех. Ванда, как всегда, нарезала кисти и вдруг грохнулась вместе со стулом на пол. Поросяева подбежала к ней со шпулями.

- Ой, Лидок, сколько раз была беременна - никогда такого токсикоза не было, - прошептала бледная Ванда.

- А сколько ж тебе лет, Ванда, голубушка?

- А и что ж. Пятнадцать. Смолыгин-то… грозился все… скажу, мол… Да не сказал бы, хоть бы сто ежей ему хором в жопу запустили… Любит он меня… А я ведь с двенадцати лет… это… на вокзале… ("Уж не припадок ли у нее начался?.." - подумала Поросяева).

- Что с двенадцати лет? Мороженым торговала?

- Каким мороженым?! Пиздой! Ясно тебе?! Вот этой вот самой!

- А-а, ну это ничего. Это пройдет. А теперь живенько - Ноздратенко! - Труби гинекологическую тревогу! - закричала Лида на весь цех.

Шпули смешались.

глава VIII
роды - смерть учителя - нарушение кода - прощай, ванда

Чистая белая палата не радовала Ванду Лисицкую. Не радовал черноглазый смуглый малыш. Она запахивала халат, распахивала окно и кричала верной Поросяевой:

- Пивка переправь! И сигарет! Банки две б!

- Так ты же закоди…

- Делай, что говорю!

А в коридоре главного здания Коммуны в траурной рамке висел портрет Макаренко. Траурный караул менялся каждые три часа.

Никто не видел Ванду плачущей. Но теперь, сидя среди роз, апельсинов, девочек и пива, она крепко затягивала и выла:

- Девки, вы все знаете, что я сволота. Руки у меня из жопы растут. Глаза завидущие. Я ведь и у вас попиздила много. Но у меня сын от Макаренко. Я из-за этого старого пидора и пришла сюда, и терпела весь этот маскарад. Вы простите меня, девки. Но теперь все: завод-дом-молочная кухня. Выблядовалась я до предела. А он мне глаза открыл. "Кли-и-тор, говорит, потрогаю тебе, кли-и-итор: так, говорит, приятнее, если ебаться и подрачивать." А меня на вокзале драли, как пиздили - кто во что горазд. Я и слова-то такого не знала: "кли-тор" - будто ручеек журчит, молочная речка. А книжки какие мне читал по ночам! "Добрый день", "Приятного аппетита"…

И тут у нее начался настоящий припадок. Сестры с бараньими глазами побежали все в одну сторону и долго не возвращались. А Ванда стукнулась головой об угол кровати и больше в себя не пришла. Так закончилось ее пребывание в Коммуне им. Петра Великого.

вечер памяти Сергея есенина

Видели ль вы, как бежит по степям, в озерных туманах кроясь, зеленой ноздрей хропя, на лапах коротких крокодил? Не видели? Он бежит за поездом. Он безнадежно отстал от него. В руках у него маленький чемоданчик, а в нем - пустая мыльница, зубочистка и книга Леха Вильчека "Красочные встречи".

- Село, значит, наше - Радово, - терпеливо объясняет он встречным, - дворов, почитай, полста. Тому, кто его оглядывал, приятственны наши места.

Люди смущенно кивают.

А за ним, по высокой траве, как на празднике отчаянных гонок, тонкие ноги закидывая к голове, скачет Джим Фиггинс, мастер международного класса по легкой атлетике. Он поет: - Хоп-хэй, ла-ла-лэй, где вопросы, где ответы? Хоп-хэй, ла-ла-лэй, что ни говори.

- Хоп-хэй, ла-ла-лэй, - вторит ему крокодил, - то ли верить, то ли нет, хоп-хэй, ла-ла-лэй, но Бог тебя хранит.

- Я думаю: как прекрасна Земля, - говорит ведущий, - и на ней человек.

- Вы ушли, как говорится, в мир иной. Пустота: летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной - трезвость, - отвечает крокодил.

Ведущий : Это я-то?

Крокодил : А что, я что ли?

Джим Фиггинс : Хоп! Хэй! Ла-ла-лэй!

На сцену выезжает стул с пестрым халатом. Вслед за стулом на сцену выезжает Евгений Попов.

- Награждается лысый мальчик за книгу "Лысый мальчик", - объявляет ведущий.

- Ура! Ура! - кричит Евгений Попов.

- Тише, Евгений Апофилактович, - говорит ведущий.

- Я не Апофилактович.

- Тем более тише.

Евг.Попов: Ох, как изнахрачу я тебя сейчас…

Крокодил : Пой, гармоника. Скука… Скука… Гармонист пальцы льет волной… Пей со мной, паршивая сука! Пей со мной.

Ведущий : Это вы мне?

Крокодил : А ты кто?

Ведущий : Я - пастух; мои палаты - межи зыбистых полей. По горам зеленым скаты с гарком гулким дупелей.

Крокодил : Ну дает, змееныш.

Евг.Попов (сильно кривя рот). Пусть побазарит. У него это ловко получается.

Джим Фиггинс : Почешите мне пятки. Срочно! Мне надо кончить! Быстрее, фраера, время не ждет!

Ведущий : Время, вперед! Начинаю про Ленина рассказ.

Евг.Попов : Это еще зачем?

Ведущий : Не за бесплатно, конечно. За это двойная ставка полагается, как за вредность, ха-ха-ха!

Крокодил : Мне сегодня хочется вечером из окошка луну обоссать.

Джим Фиггинс : По коням!

Крокодил : В смысле?

Дж.Ф. : В смысле, что сглодал меня, парня, город. Не увижу, конкретно, родного месяца. Я год здесь понты кидаю, базары фильтрую, обедаю в пиджаке…

Ведущий : И хули?

Джим Фиггинс : Расстегну я поширше ворот, чтоб способнее было повеситься. Или поширее? Ну пососи, пососи как следует, маш, не халтурь, заработаешь на жизнь.

Ведущий : А он соленый.

Крокодил : Да хоть горький! Пусти, отсосу ему, гаду, он долларами платит.

Ведущий : Уйди от греха. Не знаю, не помню, в одном селе висит портрет знакомый в классе на стене. Ленина любят у нас во всей стране.

Евг.Попов : Ну, понес…

Лех Вильчек : Он шо у вас, с припиздью, чи шо?

Крокодил : Чеши отсюда.

Ведущий : Сергей Есенин родился в селе Константиново Рязанской области.

Джим Фиггинс : А точно Рязанский?

Крокодил : Да, ублюдок. Сам кончил - дай кончить другим.

Начинается жуткая драка. Стул в страхе уезжает за кулисы.

Сквозь грохот бьющихся бутылок и опрокидываемых столов, сквозь кабацкую брань и посвист ножей слышен голос ведущего:

- И похабничал я! И скандалил! Для того, чтобы ярче гореть!

Вечер памяти Сергея Есенина подходит к концу. Каков же этот конец?

Крокодил по ошибке попал в серпентарий.
Фиггинс ногу сломал, а ведущий - ключицу…
Из квартиры напротив доносится вой сенбернарий,
или в дальнем лесу одинокую вяжут волчицу.

Вот теперь конец.

ПРАЗДНИКИ ЖИЗНИ

первое предложение

Утром над декорациями шел снег. В мусорном баке горели синие шашлыки, новый забор белого дерева хотелось пнуть ногой, но оказалось, что его уже пнули не однажды; очень он был сахарный, аппетитный, беззащитный, сработанный . Крыши обнажились. Исчезли зимние туманы. Чтобы не чувствовать разнообразные боли различных частей тела, она неглубоко разрезала руку бритвой. Кровь ее развлекала, как феерия, как скопические культовые пляски во славу Изиды, где пронзительный визг знаменует отсечение детородного органа, и мечущийся у алтаря юноша только теперь, истекая кровью, понял, что он с собой сделал. Но поздно, поздно: носи бальзамированный в мешочке, да снизойдет к твоим молитвам бог бальзамирования Анубис. Он разлюбил фаллические хороводы, а заодно трагедию как жанр.

Теперь пронзенная холодом раненая рука висела и поскрипывала. Снег искончался , истончился, выпал весь. Была такая тихая жажда на одной ноте: чем разбавить этот пейзаж. Френос, таинственный Френос, развлекающий умы и смущающий души был рядом. И тогда она вспомнила, как сватался к ней композитор Прудонский.

Тот день был необычным; то есть сначала обычным: весело трахались и болтали, и к одиннадцати часам она уже тяготилась его погромными страхами, и будто в филармонию приходил человек с линейкой - мерить черепа (а еврейские черепа имеют особенные размеры), и у кого еврейский - гнать из филармонии, заказов не давать, или один концерт в год, а ставку совсем снизить, но она не слушала, а думала, что перед менстрой потрахаться - рай, и задержки не будет, и надсадно распахнутое влагалище немножко сожмется и не будет чавкать целый день: Дай! Дай! Дай! Ну хоть три пальчика. Ну хоть горлышко бутылки.

Отменно было хорошо. В одиннадцать он всегда уходил.

Но вдруг замолк, посерьезнел, смешался, скомкал презервуар, сложил его в портфель, долго ковырялся там, сопя ("чего он, не допил что ли?" - думала она), и вдруг вынул миниатюрную круглую коробочку с замком и три слежавшихся нарцисса.

- Забыл совсем… цветочки… - Он откашлялся и встал. Переложил нарциссы в другую руку.

"Ебёнать, - думала она, - ебёнать", - уже подозревая и наблюдая его манипуляции с ужасом.

- Я хочу, чтобы ты была… с женой - все… мы будем… вместе…

Коричневая коробочка, обтянутая кожей, вскрылась, в малиновом бархате лежало позолоченное кольцо с цветком-рубином, очень тоненькое, но на слоновый палец, явно.

Она была настолько смятена, что подумала: "На ноге его что ли носить…" Это было как смерть. Сжалось горло. Бесчисленная вереница любовных похождений неслась перед нею: от первенького - из "Детского мира", что снял ее запросто, при покупке босоножек, до массовых тяжелых оргий, когда ты превращаешься в сплошную пизду и сплошной кровоподтек. Никто не дарил ей цветов и тем более - колец в коробочках - не тот ранг. Подхватить на улице маленькую пьянчужку в пурге и блевотине, отвести в теплую комнату, заклеенную афишами, дать горячего чая, обмыть - весь этот сопливый баналитет можно было бы не излагать, если бы он не был так люб мне.

Короче, она полностью охуела и заплакала.

- Ты что, не знаешь, что я шлюха?! - шепотом орала она, чтобы об этом никто не узнал. - Ты знаешь, что я прохожу по низшей таксе?! А истерики! Ты знаешь, что я писию на пол и вытираюсь простынями! Кругом - грязь, вонь, гниль, скелеты разлагаются! Ни стирать, ни готовить, ни шить (она сильно рванула дыру на футболке), в магазины вообще не хожу, принесут ебыри хлеба с селедкой - и ладно, не принесут - я хуй пососу, и все сытнее, секрет - он питательный. О какой моногамности ты говоришь после десяти лет стабильного бардака!

Он кивал, и его музыкальные пальца то сплетались, то расплетались…

- Любушка… (горло сжалось в единую точку), я знаю… прислуга… фирмы… разъезды… если ты захочешь удовлетворить себя… я не буду против…

"Это вообще что - сон?" - думала она и сказала:

- Миша, сходи за водкой, а я пока подумаю…

"Как же так - в шикарные апартаменты, на икру и ветчину - меня, погань, пустить? Я буду скучать. Изведу и его и себя… Но два-три месяца рая?!" (в животе бурчало). Она пошевелила своими грязными ногами и опять зарыдала - над ними, да так, что на шее обозначились жилы, и не могла остановиться (вот она, близкая менстра!).

- Ты, Любка, шмара, каких мало, - слышался ей голос единственного любимого Сашечки.

"Не он ли мне этот титул приклеил, поганец… А, все прахом - я, кажется буду женой известного композитора, может, выучусь суп какой делать…"

Много можно напредставлять за 15 минут: от свадебного пиршества до двух оборчатых гробов в один день и в один час.

Она заснула полуобморочно и счастливо, даже не вынув ноги из дыры в простыне. Послестрессовый сон крепок и приятен. Она не слышала его звонков, криков, дубасенья в дверь, ей снились огромные рыжие персики с рассветным румянцем - как на картинке - в каплях дождя. Он понял это по-своему и не звонил ей больше. А его телефона она не знала.

праздники жизни

- Теперь всех так пиздят на презентациях? - спросил он, увидев мое лицо.

- Да нет, меня там по телевизору снимали.

- А потом дали камерой в глаз, чтобы матом поменьше ругалась?

Если б помнить…

Надо лучше составлять букварь:

У МИЛЫ МЫЛО

У ЛУШИ ГРУШИ

У ВАСИ ТЕПЛЕНЬКИЙ ХУЕЧИК -

у Рязаночки моей, крохотулечки.

Но букварь мы составлять не стали, а поехали с Рязанцевым по Рязанскому шоссе очень пьяные и на весь автобус пели песню "Рязанка, зачем сгубила ты меня…"

Везде наблюдалась какая-то рязанцевость, а в моем фальшивом, но толстом обручальном кольце отражалось солнце. Кольцо у нас было одно на двоих. Мы ехали на дачу испросить благославения у чьей-то мамы и немного отсохнуть (то есть просохнуть).

И приехали. "Целку новую порвали и подбили правый глаз. Не ругай меня, мамаша, это было в 121 раз."

В летнем доме мы затопили печку, а я сняла кольцо при помощи золы. Остался синий след.

После пошли в теплую избу, рухнули на колени, обнялись и заплакали, и хотя мама вышла с иконой, но вместо благославения дала нам вырезку из газеты "Не пить так просто!" и банку колбасного фарша. Мы еще пуще заплакали и закричали, что умрем друг без друга, открыли банку кастетом и демонстративно скормили фарш беременной овчарке, которая тащилась за нами от самой станции. Овчарку стошнило. Вероятно, сильный токсикоз. Потом начался понос у нас у всех троих, но мы успевали добежать до туалета, а она нет.

Дрова были хорошие, но я почти полностью сожгла себе руки, а он был весь в саже. Я так возбудилась, что стала целовать его черные щеки со светлой щетиной и ниже, ниже, ниже…

Когда я целовала его в твердую и грязную пятку, влагалище у меня просто скрутилось в штопор, а у него на лице появилась самодовольная ухмылка.

Он высморкался и бросил платок в печку.

В попу у него был воткнут кусок туалетной бумаги: на случай, если захочется посрать в лесу.

Мне больше нравилось сосать его шелковый хуечик, который всегда пах цветами (даже если он неделями не мылся), чем класть его в себя. Маловат все-таки. Но запах! Ах этот запах!..

Потом мы сидели перед печкой и я целовала его руки - с разбитыми о чьи-то тела и окна костяшками, темные, со светлыми шрамами, с обломанными грязными ноготочками - родные такие, рабочие. Хоть и небольшие. А он меня в шею целовал. Хорошо!

У нас была такая славная бомжовая семья: лежим под грязными одеялами (без белья, конечно), трясемся, он - в рваных ботинках, я босая почему-то, от куртки одни лохмотья остались, печка чадит, волосы у всех дыбом - у него головка русокудрая и здоровая, как пивной котел, и ряха круглая, как сковорода, наглая, закопченая, а у меня нос кривой. Ну чем мы не пара, подумай сама.

И дети у нас есть, и деньги есть - настреляли, напиздили, настругали - полна кастрюля денег этих.

Такой мир! Он мне:

- На тебя посмотришь - настроение поднимается. Себя начинаешь уважать: вывеска в порядке и все путем.

А я ему:

- А хочешь, я тебе сейчас кочергой в глаз захуярю - бланш будет, как три моих.

А он:

- Не надо, Санька, март кончается.

Так все и было: море солнца, море ощущений и раскисшая дорога в лесу, по которой мы плелись обратно на станцию, поддерживая друг друга и ласково тряся головами.

Вот он придет ко мне в приемный день, постоит, за решетку бухла перебросит, скажет как дела, кто помер, кто не помер, посверкает своими синими глазенками, скажет, к примеру, что на бутылке Очаковского специального пива теперь нарисован Андрей Синявский.

А рядом с ним будут стоять трое наших детей - от двух других баб и одного другого мужика: Русик, Степушка и Катька, семи, пяти и трех лет, блондинистые цыганята. Степа метнется к первому попавшемуся курящему мужику и крикнет на весь больничный двор: "Оставь покурить!", а Катька будет с застенчивым видом заглядывать в мусорный бак, встав на цыпочки и ухватившись руками за его края. Я скажу ему, чтобы он их постриг, а он крикнет:

- Да ты что! Мать мне их на три часа дала. Говорит - придешь бухой - я им бошки поотворачиваю.

- А почему не тебе? - спрошу я…

И мы засмеемся, чуть не до слез, вытремся руками, помашем ими друг другу и будем жить дальше.

цвет ног

Каждый субботний вечер все девушки Малаховки сильно выпивали. Они выходили к обочинам в клетчатых юбках, не пряча опухших ног. Они были на той стадии алкоголизма, когда начинаешь приятно сиренево опухать, и загар и грязь отливают в синь. Они надевали кто сандалии на босу красную ногу (бурую), кто туфли, довольно расшатанные, но черные, с природной чистой пылью, и было видно, что они перестают стирать джинсы с нарисованной старательно варенкой, не выводят уж пятен на куртках, причесываются не всегда и ноги моют в луже, а если и случится им оплескать ноги из ванны, м о я прижитого ребенка - случайно залить, то полосы по форме обуви грязи распределятся по ступне, и они маленько только тряпочкой сгонят крупный песок и куски, и на черную ногу наденут тапочки из вельвета и пластмассы, разъединенные на подъеме и обведенные по разъединению кантом - коричневым, конечно.

Так они выходили, стараясь сделать вид ума, прямизны, достоинства. Иные были с перебитыми носами, а у одной девушки нос был всегда кривой, то ли она в детстве ебанулась где-то тихо - неизвестно. И поскольку не было принято мер - кость сраслась неправильно, горбом и в сторону. Но подпухшие глаза свои девушки - как вмазанные винтом с морфином, так и выжравшие литру - глаза свои не забывали подмазывать и подводить чем-то засохшим из баночки пальцем. И кривой замусляканный карандаш имелся у всякой в туеске, а как же - с помадкой и кремом каким-то пахучим, чтобы размазывать грязь по рукам. Они провожали глазами счастливые семьи, как им казалось, молоко всей этой семьи, озабоченной переходами. Из сумок у мужиков торчали полезные продукты: каша, морковь.

Девушки подергивались в пыли, не замечая этого, иные шатались и мотали головой, думая, что тихо и гордо гуляют, ждали кавалера. Подходили босые дедушки, у которых в штанах давно не кудахтало, говорили, что, мол, с красавицами пива попить, рассказывали свой день, как кормили голубей и что-то не удалось, иногда богатенький, в косынке, с перстнем, предлагал отойти в кусты двум разным девушкам с остановок, и чтоб разделись, потрогали друг друга язычком, одна чтоб так сидит на бревне, другая на коленочках. За это - штуку. Девушки нехотя шли, трогали обезвоженные руки - делово и сонно, потом притаскивались, но никак кончить не могли, тут появлялся какой-то заведенный кобель с отклонениями (у него хозяин был сумасшедший) - большой, белый, гладкий, с длинным хвостом. Ему было все равно: менстра, не менстра, он их долизывал более-менее.

Назад Дальше