Позавтракав, он по обыкновению отправился в переулок Старых Голубей и, когда било полдень, вошел в дом № 31, к Николя Бриколэ, портному, торговцу старинной мебелью, букинисту и в свободное время реставратору древней обуви, то есть башмачнику. Словно движимый каким-то вдохновением, доктор тотчас поднялся на чердак, засунул руку на третью полку шкафа времен Людовика XIII и вытащил оттуда объемистую рукопись на пергаменте, носившую заглавие:
МОИ ВОСЕМНАДЦАТЬ ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЙ.
ИСТОРИЯ МОИХ СУЩЕСТВОВАНИЙ, НАЧИНАЯ ОТ 184 ГОДА
ТАК НАЗЫВАЕМОЙ ХРИСТИАНСКОЙ ЭРЫ.
Непосредственно за этим странным заглавием находилось следующее предисловие, которое Ираклий Глосс тут же и прочитал:
"Эта рукопись, содержащая точное повествование о моих переселениях, начата была мною в Римской области в CLXXXIV году христианской эры, как сказано выше.
Это объяснение касательно последовательных перевоплощений души, предназначенное для назидания смертным, я помечаю нынешним днем, 16 апреля 1848 года, в городе Балансоне, куда я заброшен превратностями судьбы.
Каждому просвещенному и занимающемуся философскими вопросами человеку достаточно будет взглянуть на эти страницы, чтобы самый яркий свет озарил его.
Для этого я в нескольких строках изложу вкратце сущность моей истории, которую можно прочесть далее, зная хотя бы немного латинский, греческий, немецкий, итальянский, испанский или французский языки, ибо в различные эпохи моих новых появлений в человеческом образе я жил среди этих различных народов. Затем я объясню, благодаря какому сцеплению идей, благодаря каким психологическим предосторожностям и каким мнемотехническим средствам я неизбежно пришел к заключению о своих перевоплощениях.
В 184 году я жил в Риме и был философом. Однажды, когда я гулял по Аппиевой дороге, мне пришла в голову мысль, что, возможно, Пифагор был как бы еще не совсем ясной зарею зарождающегося великого дня. С этой минуты у меня было только одно желание, одна цель, одна постоянная забота: вспомнить о моем прошлом. Увы! Все мои усилия были тщетны, мне не вспоминалось ничего из предшествовавших существований.
И вот однажды я случайно увидел на подножии статуи Юпитера, стоявшей в моем атриуме, несколько слов, вырезанных мною самим когда-то в юности, и они вдруг напомнили мне о давно забытом происшествии. Это был точно луч света; я понял, что если нескольких лет, иногда одной ночи бывает достаточно, чтобы изгладить воспоминание, то и подавно должно изгладиться из нашей памяти все, что совершилось в предыдущих существованиях и над чем пронеслась великая дремота промежуточных и животных жизней.
Тогда я вырезал мою историю на каменных плитках в надежде, что судьба, может быть, явит ее когда-нибудь снова моим очам и что она будет для меня тем же, чем оказалась надпись, найденная мною на подножии статуи.
То, чего я желал, исполнилось. Сто лет спустя, когда я был архитектором, мне поручено было снести старый дом, чтобы на его месте воздвигнуть дворец.
Рабочие, которыми я руководил, принесли мне однажды разбитый, покрытый надписями камень, который они нашли, разрывая фундамент. Я начал разбирать надписи, и, когда я читал про жизнь того, кто начертал эти знаки, временами меня озаряли как бы мгновенные проблески забытого прошлого. Мало-помалу свет проник в мою душу - я понял, я вспомнил! На этом камне когда-то вырезал надпись я сам.
Но что я делал, чем я был в этот столетний промежуток? В каком образе я страдал? Ничто не могло объяснить мне этого.
Однажды все-таки мне явилось указание, но такое слабое и такое туманное, что я с трудом решаюсь сослаться на него. Один старик, мой сосед, рассказал мне, что пятьдесят лет тому назад (как раз за девять месяцев до моего рождения) в Риме много смеха вызвало происшествие с сенатором Марком Антонием Корнелием Липою.
Его жена, которая, говорят, была красива и весьма развратна, купила у финикийских купцов большую обезьяну и очень полюбила ее. Сенатор Корнелий Липа приревновал свою половину, привязавшуюся к этому четверорукому с человечьим лицом, и убил обезьяну. Когда я слушал эту историю, мне очень смутно представилось, что этой обезьяной был я сам, что в таком виде я долго страдал как бы от воспоминания о каком-то падении; но ничего вполне ясного и вполне определенного припомнить я не мог. Вскоре я остановился на гипотезе, которая во всяком случае весьма правдоподобна.
Животный образ является наказанием, налагаемым на душу за преступление, совершенное в человеческом образе. Память о высших существованиях дается животному в виде кары, чтобы оно осознало свое падение.
Только очищенная страданием душа может снова принять человеческий образ; она теряет тогда воспоминания о животных периодах, пережитых ею, потому что она переродилась и помнить это было бы для нее незаслуженной мукой. Следовательно, человек должен защищать и уважать животное, как уважают преступника, который искупает свою вину; он должен это делать и для того, чтобы другие защищали его самого, когда он, в свою очередь, снова появится в образе животного. Это почти тождественно следующей догме христианской морали: "Не делай другому того, чего себе не желаешь".
Из рассказа о моих перевоплощениях станет ясно, каким образом я имел счастье мысленно восстанавливать каждое из моих существований, каким образом я снова начертал эту историю на медных дощечках, потом опять на египетском папирусе и, наконец, гораздо позднее, на немецком пергаменте, которым пользуюсь и сегодня.
Мне остается вывести философское резюме из этой доктрины.
Все философские учения останавливаются перед неразрешимой проблемой будущей участи душ. Христианские догматы, которые ныне одерживают верх над другими, учат, что бог соберет праведников в раю, а грешников отправит в ад, где они будут гореть вместе с дьяволом.
Но современный здравый смысл не верит в бога с наружностью патриарха, укрывающего под своими крыльями души праведных, как курица своих цыплят, и, кроме того, разум отвергает догматы христианства.
Ибо нигде не может находиться рай и нигде не может находиться ад.
Потому что безграничное пространство населено мирами, подобными нашему.
Потому что при бесконечном умножении числа поколений, которые следовали одно за другим от начала этой земли, на число тех поколений, что плодились в бесчисленных мирах, населенных подобно нашему, получилось бы такое сверхъестественное и невозможное количество душ, что бог неминуемо потерял бы голову, как бы ни была она крепка; то же самое случилось бы и с дьяволом, отчего произошло бы прискорбное замешательство.
Потому, наконец, что, если число праведных душ бесконечно, как число грешных душ и как пространство, то понадобился бы бесконечный рай и бесконечный ад, а это привело бы к следующему: рай был бы везде, и ад был бы везде, то есть нигде.
Значит, верование в переселение душ разумом не отвергается.
Душа, переходя из змеи в свинью, из свиньи в птицу, из птицы в собаку, доходит, наконец, до обезьяны и человека. Потом она всегда, при каждом новом содеянном проступке, начинает все сначала, до момента, когда она достигает полного земного очищения, после которого переселяется в высший мир. Так переходит она беспрерывно из животного в животное и из сферы в сферу, восходя от наименее совершенного к наиболее совершенному, чтобы достигнуть, наконец, планеты высшего блаженства, откуда новый проступок может снова низринуть ее в области наибольшего страдания, и там она вновь начнет свои переселения.
Итак, круг, этот роковой и всеобъемлющий символ, замыкает смену наших существований, подобно тому, как он управляет движением миров".
ГЛАВА VII
О том, каким образом можно двояко толковать один и тот же стих Корнеля
Прочитав этот странный документ, доктор Ираклий остолбенел от изумления, а затем купил его, не торгуясь, за сумму в двенадцать ливров одиннадцать су, так как букинист выдавал его за еврейскую рукопись, найденную при раскопках в Помпее.
В продолжение четырех дней и четырех ночей доктор не покидал своего кабинета, и ему удалось при помощи терпения и словарей расшифровать кое-как немецкие и испанские периоды рукописи. Дело в том, что, зная языки греческий, латинский и отчасти итальянский, он почти совсем не знал ни немецкого, ни испанского. Наконец, боясь впасть в грубейшие ошибки, он попросил своего друга, ректора, прочитать его перевод. Тот обещал с большим удовольствием, но целых три дня не мог серьезно взяться за работу, потому что при беглом просмотре перевода доктора им овладевал такой долгий и бурный хохот, что дважды он чуть не лишился чувств. Когда ректора спрашивали о причине такой необычайной веселости, он отвечал:
- Причина? Да их три: во-первых, смехотворное лицо моего превосходного собрата Ираклия; во-вторых, его смехотворный перевод, который походит на оригинал почти так же, как гитара на ветряную мельницу, и, в-третьих, наконец, сам текст, являющийся наиболее забавной вещью, какую только можно себе представить.
О, упрямый ректор! Ничем нельзя было его убедить. Если бы само солнце взяло да опалило ему бороду и волосы, он принял бы его за сальную свечку.
Что же касается доктора Ираклия Глосса, мне нет надобности говорить, что он сиял, был осенен свыше, преображен. Он поминутно повторял, как Полина:
Я вижу, верю я теперь, разубежден.
И каждый раз ректор прерывал его, чтобы указать, что "разубежден" следовало бы писать не как одно, а как два слова:
Я вижу, верю я теперь, раз убежден.
ГЛАВА VIII
Каким образом по той же самой причине, по которой можно крепче короля стоять за королевскую власть и быть набожнее римского папы, можно также сделаться большим приверженцем переселения душ, чем Пифагор
Как бы ни была сильна радость потерпевшего кораблекрушение, который после долгих дней и долгих ночей странствования по безбрежному морю на утлом плоту без мачты, без паруса, без компаса и без надежды замечает вдруг столь желанный берег, эта радость была ничто сравнительно с той радостью, которой преисполнился доктор Ираклий Глосс, когда, после того, как волны философских школ так долго кидали его во все стороны на плоту сомнений, он вошел наконец, торжествующий и осененный свыше, в гавань веры в переселение душ.
Истинность этой доктрины так сильно поразила его, что он воспринял ее сразу, вплоть до всех самых крайних выводов. Здесь для него не было ничего неясного, и в несколько дней он дошел путем раздумий и расчетов до того, что стал точно определять время, когда человек, умерший в таком-то году, вновь появится на земле. Он знал приблизительно срок всех переселений души в низшие существа и сообразно предполагаемой сумме добра или зла, совершенного в последний период человеческой жизни, мог определить момент, когда эта душа войдет в тело змеи, свиньи, ломовой лошади, быка, собаки, слона или обезьяны. Повторяющиеся появления души в своей высшей оболочке следовали через правильные промежутки времени, независимо от предшествовавших грехов.
Таким образом, степень наказания, всегда пропорциональная степени виновности, заключалась не в большей или меньшей продолжительности ссылки в тела животных, но в длительности пребывания данной души в шкуре животного нечистого. Лестница животных начиналась на низших ступенях - змеей или свиньей, а заканчивалась обезьяной, "которая есть человек, лишенный дара слова", - говорил доктор; на что его превосходный друг, ректор, отвечал всегда, что в силу того же рассуждения сам Ираклий Глосс не что иное, как обезьяна, обладающая даром слова.
ГЛАВА IX
Медали и их оборотные стороны
Доктор Ираклий был счастлив в течение нескольких дней, последовавших за его поразительным открытием. Его жизнь была сплошным торжеством. Он сиял от сознания побежденных трудностей, разоблаченных тайн, осуществленных великих надежд. Метампсихоз, как небо, окружал его. Ему казалось, что внезапно разорвалась завеса и что глаза его открылись для неведомого.
Он усаживал рядом с собою за стол свою собаку; он сосредоточенно сидел с нею наедине перед камином, стараясь уловить в глазах невинного животного тайну предыдущих существований.
Однако он усматривал два темных пятна на небе своего блаженства: это были господин декан и господин ректор.
Декан яростно пожимал плечами всякий раз, когда Ираклий пытался склонить его к вере в переселение душ, а ректор преследовал его самыми неуместными шутками. Последнее было особенно невыносимо. Как только доктор начинал излагать свою веру, этот чертов ректор горячо поддерживал его; он прикидывался учеником, который внимает речам великого апостола, и придумывал самые невероятные скотские родословные для всех окружающих лиц. Так, он говорил, что дядюшка Лабонд, соборный звонарь, в первом своем воплощении был, наверное, не чем иным, как дыней, и с тех пор очень мало изменился, вполне довольствуясь тем, что утром и вечером звонит в колокол, под которым когда-то рос. Он утверждал, что аббат Дозанкруа, старший викарий церкви Сшт-Элали, когда-то был, несомненно, щипцами для орехов, потому что сохранил внешность и атрибуты щипцов. Затем, самым отчаянным образом перепутывая роли, он уверял, что аптекарь Бойкаль не что иное, как выродившийся ибис, потому что он принужден пользоваться некоторым инструментом для вливания того простейшего лекарства, которое, по словам Геродота, священная птица себе впускала единственно при помощи своего длинного клюва.
ГЛАВА X
О том, что скоморох может быть хитрее ученого доктора
Тем не менее доктор Ираклий, не теряя бодрости, совершил ряд новых открытий. Отныне всякое животное имело для него таинственное значение: он переставал видеть в нем зверя и созерцал лишь человека, который очищался в этой оболочке. Он угадывал былые грехи по одному виду искупительной шкуры.
Однажды, прогуливаясь по городской площади, он увидел большой дощатый балаган, из которого неслось ужасное завывание, между тем как на эстраде паяц, болтая руками и ногами, приглашал публику зайти посмотреть, как работает грозный укротитель, апаш Томагавк, или Грохочущий Гром. Ираклия это заинтересовало, он уплатил десять сантимов и вошел. О фортуна, покровительствующая великим умам! Едва проник он в балаган, как увидел огромную клетку, на которой были написаны следующие два слова, внезапно сверкнувшие перед его пораженными очами: "Лесной человек".
Доктор вдруг почувствовал нервную дрожь, как это бывает при сильных нравственных потрясениях, и, спотыкаясь от волнения, подошел ближе. Он увидел огромную обезьяну, которая спокойно сидела, скрестив ноги наподобие портных и турок. Перед этим великолепным образчиком человека в его последнем воплощении Ираклий Глосс, бледный от радости, погрузился в глубокие раздумья. Через несколько минут Лесной человек, несомненно угадывая непреодолимую симпатию, внезапно расцветшую в сердце пристально смотревшего на него человека, скорчил своему возродившемуся собрату такую ужасную рожу, что доктор почувствовал, как волосы дыбом встают у него на голове. Затем, совершив фантастический прыжок, нимало не совместимый с достоинствами даже окончательно падшего человека, четверорукий гражданин предался непристойнейшей шаловливости пред самым носом доктора. Последний не оскорбился, однако, веселостью этой жертвы былых заблуждений. Напротив, он увидел в ней лишнее сходство с человеческой породою, большую вероятность родства, и его научное любопытство настолько возросло, что он решил во что бы то ни стало купить этого искусного гримасника, дабы изучать его на досуге. Какая честь для него, какое торжество для великой доктрины, если ему удастся наконец установить связь с животной частью человечества: понять эту бедную обезьяну и достигнуть того, чтобы и она его понимала!
Естественно, хозяин зверинца стал чрезвычайно восхвалять своего воспитанника: это - самое умное, самое кроткое, самое симпатичное животное, какое только он видал на своем долгом поприще демонстратора диких зверей; и, чтобы подкрепить сказанное, он подошел к решетке и просунул в нее свою руку, которую обезьяна тотчас же в виде шутки укусила. Естественно также, он запросил за обезьяну баснословную цену, и Ираклий уплатил ее не торгуясь. Затем, предшествуемый двумя носильщиками, сгибавшимися под тяжестью огромной клетки, доктор торжественно направился к своему жилищу.
ГЛАВА XI
Где доказывается, что Ираклий Глосс отнюдь не был свободен от всех слабостей сильного пола
Но чем более приближался он к дому, тем более замедлял шаги, потому что тревожно решал в уме проблему, представлявшую совершенно иные трудности, нежели проблема философской истины, и сводившуюся для злополучного доктора к следующей формуле: "К какой хитрости мне прибегнуть, чтобы скрыть от моей доброй Онорины проникновение под мой кров этого лишь вчерне законченного человека?" Ах, дело в том, что бедный Ираклий, неустрашимо встречавший грозное пожимание плечами господина декана и ужасные шутки господина ректора, бывал далеко не таким храбрым при вспышках доброй Онорины. Почему же доктор так сильно боялся этой маленькой, еще свежей, привлекательной женщины, которая казалась такою милою и столь преданной интересам своего хозяина? Почему? Спросите, почему Геркулес прял у ног Омфалы, почему Самсон допустил, чтобы Далила похитила у него силу и мужество, которые пребывали в его волосах, как сказано в библии?
Увы! Однажды, когда доктор, гуляя за городом, старался развеять отчаяние обманутой великой страсти (ибо недаром господин декан и господин ректор так сильно потешались насчет Ираклия, уходя от него в тот вечер), он встретил у какого-то плетня молоденькую девушку, пасшую овец. Ученый муж не всегда искал исключительно философскую истину и еще не подозревал тогда о великой тайне переселения душ; вместо того, чтобы заняться только овцами, что он, конечно, сделал бы, если бы знал то, чего тогда еще не ведал, - он, увы, пустился в беседу с тою, которая их пасла. Он вскоре взял ее к себе в услужение, а первая слабость влечет за собою последующие: скоро он сам сделался ягненком этой пастушечки, и втихомолку стали поговаривать, что если бы эта деревенская Далила, подобно Далиле библейской, обрезала волосы слишком доверчивого бедняги, она этим не лишила бы его чела всех бывших на нем украшений.