Разноцветные глаза (сборник) - Милорад Павич 2 стр.


Универсальный ключ распятия как отмычка всех сердец – об этом написан рассказ, тонко стилизованный под византийскую легенду. Насыщенный знакомыми любителям Павича чудесами – демонами, дьяволицами, украденными снами, предсказаниями будущего, перерождениями и знамениями, – текст не торопясь, ветвясь и играя, разворачивается в притчу об обретении человеком вечной души. Ее изображает бабочка, порхающая возле плеча героя. В сущности, она, душа, всегда была с ним, но он о ней не догадывался, как не понимал и смысла своей шляпы из рыбьей чешуи. Рыба – знак Христа, символ, тайный для всех, кроме посвященных. Чтобы стать им, мало найти ключ, надо прожить жизнь так, чтобы она оказалась замком.

6

Обедая с Павичем в Белграде, я попытался заказать из меню мастера: "Порция седой травы, два раза по миске божьих слез, один взгляд в панировке с лимоном". Меня не поняли, что и не удивительно.

Проза Павича не на каждый день: она изъясняется языком цыганской гадалки. Он – рассказчик кошмаров и игрок архетипами. В этой роли Павич уникален. Но все же в его прозе есть нечто нам знакомое: сквозь перевод тут, если угодно, просвечивает славянская душа. С Павичем нас соединяет общий корень мысли. Ее ходы причудливо, но отчетливо повторяют полузнакомые, полузабытые и все-таки родные мотивы. Вслушайтесь в эти настоянные на Достоевском и Розанове афоризмы: "Бог – это Тот, который Есть, а я тот, которого нет". Или так: "Всё для народа, ничего вместе с народом".

Такая связь – не от хорошей жизни. Как справедливо и не без зависти считают американские критики, все разновидности "магического реализма" растут лишь в тех неблагополучных краях, где натурализм и гротеск, реализм и фантастика перемешиваются в мучительной для жизни, но плодотворной для литературы пропорции. Лучшее рождается в момент кризиса. Самое интересное происходит на сломе традиционного сознания, когда органика мира пошла трещинами, но держит форму: уже не глина, еще не черепки. Новую литературу создают те, кто попал в зазор между естественным и противоестественным. Так появились не только книги Маркеса и Рушди, но и Сорокина с Пелевиным. Павич – им всем родня: он работал с тем материалом, с которым сегодня живут в России.

Собственно, Павич и сам мне это говорил, объясняя свой безмерный успех у русского читателя.

– А в газетах пишут, – набравшись наглости, сказал я, – что вы – последний коммунист. Правда?

– Нет, я – последний византиец, – непонятно объяснил Павич и повел на спектакль, поставленный по "Хазарскому словарю".

Театр в разоренной войной и тираном столице покорял щедрой роскошью. Он являл собой многоэтажную жестяную воронку, выстроенную специально для постановки. Из подвешенного к небу прохудившегося мешка на голую арену беспрестанно сыпались песчинки, бесчисленные, как время. Борясь с ним, спектакль, ветвясь, как проза Павича, оплетал консервную банку театра. Понимая все, кроме слов, я с восторгом следил за созданием мифа.

Александр Генис

Нью-Йорк, 2009

Железный занавес

Веджвудский чайный сервиз

В истории, которая здесь рассказана, имена героям будут даны не в начале, а в конце повествования.

* * *

Я познакомился с ней на математическом факультете столичного университета через моего младшего брата, который изучал филологию и военное дело. Она искала напарника, чтобы вместе готовиться к экзамену по математике, часть первая, а так как она была парижанкой, в отличие от меня, приезжего, у нас была возможность заниматься в большой квартире ее родителей. Каждый день рано утром я проходил мимо принадлежавшего ей блестящего автомобиля марки "лейланд-буффало". У подъезда я нагибался, отыскивал какой-нибудь камень и клал его в карман, а потом нажимал кнопку звонка и поднимался наверх. Я не брал с собой ни тетрадей, ни книг, ни чертежных инструментов – у нее всегда было все, что нужно для работы. Мы занимались с семи до девяти, в девять нам приносили завтрак, потом мы продолжали занятия до десяти, а с десяти до одиннадцати повторяли пройденное. Все это время я держал в руке камень, который, в случае если я задремлю, должен был упасть на пол и разбудить меня, пока никто ничего не заметил. После одиннадцати я уходил, а она продолжала учиться одна. Мы готовились к экзамену каждый день, кроме воскресенья, но она занималась и по воскресеньям тоже, в одиночку. В результате вскоре стало очевидно, что я от нее отстаю и разрыв в наших знаниях становится все больше и больше. Она думала, что я ухожу от нее так рано именно потому, что хочу самостоятельно выучить то, что пропустил, однако со мной она об этом никогда не заговаривала. "Каждый должен как червяк сам проедать себе дорогу", – думала она, полагая, что, читая наставления другим, сам умнее не станешь.

В сентябре пришло время сдавать экзамен. В назначенный день мы договорились встретиться заранее и пойти на факультет вместе. Она волновалась, и ее не особенно удивило то, что я не пришел ни на эту встречу, ни на экзамен. Только потом она задумалась, что же могло со мной случиться. А я не появлялся до самой зимы. "Не каждой букашке дано мед собирать", – решила она, но тем не менее иногда все-таки вспоминала обо мне и тогда думала: "Интересно, чем же он теперь занимается? Видно, он из тех, кто покупает свою улыбку на Востоке, а продает ее на Западе, или наоборот…"

Когда пришло время готовить вторую часть экзамена по математике, она как-то утром неожиданно столкнулась со мной на факультете и стала с интересом рассматривать новые заплатки на моих локтях и новые волосы на моей голове, отросшие за то время, пока мы не виделись. И все пошло по-старому. Каждое утро я приходил в определенное время, она спускалась ко мне сквозь зеленый слоистый воздух, словно шла через реку, в которой струятся теплые и холодные течения, открывала мне дверь и, хотя была еще совсем сонной, смотрела на меня тем своим взглядом, от которого разбиваются зеркала. Она наблюдала, как я выжимаю бороду шапкой и как снимаю перчатки. Соединив средний и большой пальцы, я энергично встряхивал кистями, так что обе перчатки выворачивались наизнанку и одновременно слетали с рук. Стоило мне с этим покончить, как мы без промедления приступали к работе. Она была полна решимости заниматься изо всех сил, и занималась так ежедневно. С неутомимой волей и систематичностью и никогда не пропуская ни одной мелочи, она вникала во все детали изучаемого предмета – и утром на свежую голову, и после завтрака, и даже тогда, когда занятие подходило к концу и работа продвигалась медленнее. Я по-прежнему покидал ее дом в одиннадцать часов, и она снова замечала, что я рассеян, что уже через час мои глаза стареют и что я опять начинаю от нее отставать. Она наблюдала за моими ногами, одна из которых всегда стремилась сделать шаг, а другая оставалась совершенно спокойной, после чего они менялись ролями.

Когда пришло время январской сессии, она почувствовала, что я не готов сдавать экзамен, но ничего не сказала, считая, что тут есть и ее вина. В конце концов она решила про себя: "Не должна же я ему локти целовать, чтобы он занимался? Каждый делает что ему нравится, так что пусть он хоть хлеб у себя на голове режет…"

Узнав, что и на этот раз я не явился на экзамен, она все-таки задумалась и пошла посмотреть список студентов, чтобы узнать, не назначено ли мне на другое время или другое число. К ее великому удивлению, моей фамилии вообще не было в списке ни на этот, ни на какой бы то ни было другой день сессии. Более того, стало очевидно, что я и не должен сдавать эти экзамены.

Когда мы увиделись снова, в мае, она учила "Напряженный бетон", и мы опять стали заниматься вместе, словно ничего не случилось. Так мы провели всю весну, а когда началась июньская сессия, она уже заранее знала, что я и в этот раз не приду на экзамен и что теперь мы не увидимся до осени. Она задумчиво смотрела на меня своими прекрасными глазами, поставленными так широко, что между ними мог бы поместиться рот. И действительно, все вышло как всегда. Она сдала "Сопротивление материалов", а я даже не появился на экзамене.

Когда, довольная своим успехом и озадаченная моим поведением, она вернулась к себе домой, то наткнулась на мои тетради, которые я накануне в спешке оставил у нее, и нашла среди них мою зачетку. Машинально открыв ее, она с изумлением обнаружила, что я вообще не должен изучать математику, так как не являюсь студентом математического факультета, что учусь я на другом факультете и там сдаю все экзамены своевременно. Она вспомнила бесконечные часы совместных занятий, которые требовали от меня стольких бессмысленных усилий и бесцельной траты времени, и задала себе неизбежный вопрос: ради чего? Ради чего я проводил с ней столько времени, изучая предметы, которые меня совершенно не интересовали и которые я не должен был сдавать? Размышляя обо всем этом, она пришла к единственному заключению: всегда следует иметь в виду и то, о чем не говорится вслух, – видимо, дело было не в экзаменах, дело было в ней. И кто бы мог подумать, что я настолько застенчив, что в течение нескольких лет скрывал свое чувство. Она тут же отправилась ко мне, в комнату, которую я снимал вместе с несколькими студентами из Азии и Африки, и была поражена той бедностью, которую обнаружила. Там она узнала, что я уже уехал домой. Ей дали мой адрес, и она, недолго думая, села в свой "буффало" и направилась в небольшой городок недалеко от Салоник на берегу Эгейского моря, решив про себя, что будет держаться со мной так, как будто ничего особенного не произошло.

В сумерках она подъехала к указанному ей дому. Он находился на берегу, двери были распахнуты настежь, рядом с домом стоял большой белый бык, привязанный к воткнутому в землю колу, а на кол была надета буханка свежего хлеба. В доме была кровать, на стене икона, а под иконой – какая-то красная кисточка, камень на шнурке, юла, зеркало и яблоко. На кровати, опершись на локоть, спиной к окну лежала молодая обнаженная особа с длинными волосами и телом, опаленным солнцем. По спине, мягко изгибаясь, шла глубокая ложбинка, спускавшаяся к бедрам, прикрытым грубым солдатским одеялом. Казалось, что девушка в любой момент может повернуться и тогда станет видна ее грудь, выпуклая, крепкая и блестящая в вечернем свете. Но когда это случилось, она обнаружила, что в кровати не женщина. Там лежал я, облокотившись на одну руку и жуя свои усы, пропитанные медом, потому что это было моим ужином. Я увидел ее и пригласил войти, и она поначалу никак не могла освободиться от первого впечатления, когда ей показалось, что в кровати лежит женщина. Но вскоре и это впечатление, и усталость от долгого пути исчезли. Она получила на ужин в тарелке с зеркальным дном двойную порцию – одну для себя, а другую для своей отраженной в зеркале души. Там были фасоль, грецкие орехи и рыба, а перед тем, как приступить к еде, она, так же как и я, положила под язык маленькую серебряную монетку, которую держала во рту все время, пока мы ели. Таким образом насытились все четверо: она, я и две наши души в зеркалах. После ужина она подошла к иконе и спросила меня, что это такое.

– Телевизор, – ответил я ей. – Или, иными словами, окно в тот мир, где пользуются математикой, которая отличается от твоей.

– Как это? – спросила она.

– Очень просто, – сказал я, – механизмы, самолеты и машины, созданные на основании твоих количественных математических расчетов, опираются на три элемента, которые абсолютно не поддаются исчислению. Это: единица, точка и настоящий момент. Только сумма единиц составляет количество; единица же никакому исчислению не подлежит. Что касается точки, то ввиду того, у нее нет никаких параметров – ни ширины, ни высоты, ни глубины, – ее нельзя ни измерить, ни сосчитать. Правда, мельчайшие частицы времени имеют свой общий знаменатель – это настоящее мгновение, но оно тоже не поддается измерению. Таким образом, основные элементы твоей квантитативной науки представляют собой нечто, что по самой своей природе чуждо квантитативному подходу. Как же тогда верить такой науке? Почему механизмы, созданные по меркам всех этих квантитативных заблуждений, так недолговечны, почему живут в три или четыре раза меньше, чем люди? Посмотри, у меня тоже есть белый "буффало". Только он сделан не так, как твой, спрограммированный в Лейланде. Проверь, каков он, и ты убедишься, что кое в чем он превосходит твой.

– Он ручной? – спросила она с улыбкой.

– Конечно! – ответил я. – Давай, не бойся.

Она погладила большого белого быка, привязанного у дверей, и медленно взобралась ему на спину. Я тоже сел верхом на него, спиной к рогам, и, глядя на нее, пустил быка вдоль моря так, что двумя ногами он ступал по воде, а двумя другими по берегу. Поняв, что я ее раздеваю, она в первый момент удивилась. Ее одежда, предмет за предметом, падала в воду, а потом и она стала расстегивать мою. Вскоре она уже скакала верхом не на быке, а на мне, чувствуя, что я становлюсь в ней все более тяжелым. Бык под нами делал то, что должны были делать мы, и она перестала различать, кто доставлял ей наслаждение – он или я. Сидя верхом на двойном любовнике, она видела сквозь ночную темноту, как мы проехали мимо рощи белых кипарисов, потом мимо людей, которые собирали на берегу росу и камешки с дыркой, потом мимо других, которые разжигали костры, чтобы сжечь на них свои тени, мимо двух женщин, кровоточащих светом, мимо сада длиной в два часа, где в первый час пели птицы, а во второй час спускался вечер, в первый час цвели фруктовые деревья, а во второй час ветры навевали снег. Потом она ощутила, как вся моя тяжесть перешла в нее, а пришпоренный бык резко повернулся и понес нас в море, отдавая во власть волн, которые должны были отделить нас друг от друга…

* * *

И все же она ни слова не сказала мне о своем открытии. Осенью она принялась готовиться к дипломному экзамену, и, когда я предложил ей заниматься вместе, она ничуть не удивилась. Как и раньше, мы зубрили каждый день от семи утра до завтрака, а потом до половины одиннадцатого, но теперь она уже не обращала внимания на то, хорошо ли я усваиваю материал, а я оставался у нее и после половины одиннадцатого, чтобы провести с ней полчаса без книг. В сентябре она сдала дипломный экзамен, и то, что я не пришел сдавать его вместе с ней, не стало для нее неожиданностью.

Неожиданностью стало то, что с тех пор она меня больше никогда не видела. Ни в тот день, ни в следующий, ни в последующие недели, ни в одну из дальнейших сессий. Никогда. Она удивилась и решила, что ошиблась в оценке моих чувств. Однажды утром она сидела в той комнате, где мы занимались в течение нескольких лет, и ломала голову, пытаясь додуматься, в чем же все-таки дело, и вдруг ее взгляд случайно упал на веджвудский чайный сервиз, который после завтрака остался стоять на столе. И тут она все поняла. Ежедневно в течение долгих месяцев, прилагая огромные усилия и теряя массу времени и сил, я занимался с ней только для того, чтобы каждое утро получать горячий завтрак – единственную пищу за весь день. Поняв это, она задала себе еще один вопрос. Возможно ли, что на самом деле я ее ненавидел?

* * *

Ну и под конец надо исполнить то, что было обещано в самом начале: дать имена героям этой повести. Если читатель не догадался сам, то вот и ответ на загадку. Мое имя Балканы. Ее имя – Европа.

Чересчур хорошо сделанная работа

Есть очень много материальных подтверждений того, что зять византийского императора Андроника II Палеолога, сербский король Стефан Урош II Милутин Святой, за сорок лет своего владычества (1281–1321) построил сорок церквей – каждый год по одной. Одна из этих сорока церквей была воздвигнута около 1299 года, когда Палеологи, потерпев поражение в войне с Милутином, решили заключить мир с Сербией и породниться с королем, для чего дали ему в жены пятилетнюю византийскую принцессу Симониду, дочь императора Андроника. Биограф сербского короля, поэт Даниил Печский, свидетельствует в 1332 году, что Стефан "в самом Царьграде, на месте, называемом Продром, поставил храм Божий". Церковь была посвящена святому Иоанну Предтече της πετρας, а рядом с ней король повелел поставить "многие дивные и прекрасные палаты и построить ксенодохии (странноприимные дома) или же больницы". В монастыре на Продроме, где король собрал самых известных врачей и обеспечил их всем необходимым, лечили также и болезни глаз. В 1315 году здесь некоторое время находился на лечении престолонаследник – Стефан Дечанский, который, после своей неудачной попытки свергнуть отца с престола, был ослеплен и сослан в Константинополь.

Так было положено начало знаменитой глазной лечебнице на Продроме.

Великий византийский дука Алексей Апокавк был убит 11 июня 1345 года при посещении темницы, в которой были заточены его противники; гражданская война, начавшаяся в империи в 1341 году, захватила и Константинополь. Сельджуки грабили окрестности столицы, в самом городе царил голод. Как раз тогда в сербский монастырь на Продроме попал десятимесячный мальчик, один из тех беспризорных, едва живых детей, которых так много было на улицах города. Монахи давали ему жеваный хлеб и вино, а по воскресеньям и по праздникам выносили в притвор церкви Святого Иоанна Предтечи, где под иконой Богородицы Млекопитательницы его кормили странницы и нищенки, наделенные грудным молоком. Но ребенок не поправлялся, потому что не мог заснуть или, точнее сказать, просыпался, как только ему удавалось заснуть; его поместили в монастырскую лечебницу, однако и там ему не стало лучше.

Назад Дальше