Нефор - Женя Гранжи 2 стр.


Культурная жизнь, меж тем, бурлила. Распускаясь сочным бутоном, плюясь ядом на всё вокруг, животрепещущее тело искусства питалось кризисом – благодатнейшей и единственно возможной для себя почвой.

Атмосфера Градска середины девяностых падала на город проекцией Лондона середины семидесятых. Молодёжь чётко разделялась на гопников и неформалов. Причём, ни у тех, ни у других не существовало возрастных рамок. Случались бабульки предсмертных лет, настойчиво требовавшие от человека в бандане внятного ответа на вопрос "Чё это у тебя на голове написано?". Ответ вроде "Нирвана, бабушка" старушек не удовлетворял, и они настойчиво дублировали вопрос. Такое внимание для каждого неформала Градска было неизбежной составляющей стояния в очередях, сидения в транспорте, и вообще любого социального взаимодействия.

Неформальная среда, в свою очередь, состояла из музыкантов и тусовщиков. Все уважали и любили друг друга с искренностью Вудстока 1969-го. И пили одинаково много. Внутри альтернативной общины конфликты были явлением исключительным. Объяснялось это более чем скромной популяцией: вся тусовка сводилась к семи-восьми сотням человек.

Как в любой провинции, контркультура здесь варилась внутри самой себя и имела собственные традиции и легенды. В Градске были свои гении и авторитеты, полнота которых за пределами промышленно-заводского кольца нивелировалась до паспортных данных. Поэты, художники, музыканты и писатели за чертой города превращались в курьеров, продавцов, сторожей и уборщиков. Это был неизбежный канон.

Особым авторитетом в культурной среде города обладал 36-тилетний режиссёр-авангардист Марк Наумов. На заре перестройки он первым в Градске начал играть рок-музыку, а в 1989-м прославился на весь город, когда, в завершение торжественной церемонии принятия его в партию, вынул зажигалку и демонстративно сжёг партбилет. Жест этот, впрочем, не возымел серьёзных последствий – время жёстких реакций уже бесповоротно сгинуло – его просто уволили из театра.

В культурной тусовке авторитет высокого и сухощавого Наумова был общепризнан и непререкаем. С 1993-го года в Градске стали проводить рок-фестивали. Если какая-то группа не проходила отбор, достаточно было одного слова Марка в поддержку музыкантов, и коллектив немедленно включался в список участников. Так произошло однажды с начинающей панк-группой "Боевой Стимул".

Летом 1994-го, когда панкам отказали в участии в фестивале "Альтернативная Коммуникация", омрачённый Гарик поделился своей позицией с Марком. Сводилась она к односложному "козлы". Наумов разгладил тонкие усы, набрал номер председателя оргкомитета и взгрел его как школьника: "Алло! Вахтёра будьте любезны! А-а-а, Миша, ты? А чего ты не внизу? Что почему? Ну, ты же вахтёр. Нет, Мишаня, ты – вахтёр. С синдромом вахтёра. У тебя фестиваль-то как называется? "Альтернативная Коммуникация" или "Административный Восторг"? По цензуре соскучился? По какой, по какой! По родной, советской! "Боевой Стимул" заявочку тебе присылали? Ага. А ты их слышал? Там в графе "стиль" – не блатняк-ли значится? А? Повтори, я не расслышал. Вот именно! Хорошо. Совок ты, Миша. Бывай!" Тем же вечером Гарику позвонили и попросили не опаздывать на саундчек.

В свои тридцать шесть Марк не имел ни семьи, ни детей. Он был убеждён, что иметь потомство – естественная потребность лишь женщин, как продолжательниц рода. "Горящему инстинктом отцовства мужчине, – говорил Наумов, – больше просто нечего предложить миру, кроме собственного семени. Единственной страстью настоящего мужика должно быть его дело. Только ему он должен отдаваться, без отвлечений на биологические псевдопотребности, навязанные природой. Не звери, чай". "А если отцовство и есть его призвание?" – спрашивал Гарик. "Тогда всё, тупик. Продолжатели человеческого рода никогда не будут двигать мир вперёд. Союз двух родопродолжателей – это либо мгновенная деградация, либо топтание на месте и деградация постепенная. На месте стоять не получится. Жизнь – как ледяная горка. Либо взбираешься на неё, либо вниз катишься. На месте замрёшь – всё равно вниз соскальзываешь. Если все станут рожать, и никто не будет развивать, то однажды мы все снова проснёмся обезьянами. Моргнуть не успеем, как ещё и хвост вылезет".

В те годы для неформалов Градска источником информации о новых музыкальных явлениях служила "Программа "А"". Это была единственная нить, связывающая периферийных альтернативщиков, гранжеров, панков и металлистов в единую субкультуру.

Единственный в городе магазин рок-атрибутики носил название "Taboo". Там приобреталось всё: от заклёпок до косух. Там же, практически по закупочной цене, можно было разжиться CD-дисками и кассетами с музыкальными новинками. Владелец магазина был здоровенным бородатым мужиком чуть за тридцать. Он всегда молчал, беспрерывно улыбался, поблёскивая золотой коронкой во рту, и круглый год носил тёмные очки, как рулевой "МузОбоза". Никто не знал и не выказывал особенного живого интереса к его имени и все звали Зи-Зи-Топом – это шло ему больше прочего. Зи-Зи-Топу это нравилось, и он благодушно сверкал зубом. Бывший афганец, он пользовался в неформальной среде не просто уважением, а едва ли не сыновьей любовью – молодёжь общалась с ним участливо, с какой-то трогательной бережностью.

Для неформального Градска "Программа "А"" и "Taboo" были необходимой отдушиной, некой системой поддержания и постоянного обновления микроклимата. Среди этой изоляции Марк Наумов был единственным в тусовке человеком, год прожившим в Петербурге, куда по старой памяти и, благодаря таинственному невскому магнетизму, ежегодно наведывался.

Он уехал туда сразу после увольнения из театра, в 1989-м, и сумел обосноваться в сквоте на Лиговке, который позже стал "Пушкинской, 10". До лета 1990-го перебивался с хлеба на пиво, а в августе, глядя на похороны Цоя, в зелени Богословского кладбища, решил, что пришла пора возвращаться на малую родину.

В родном пепелище тридцатилетний Наумов сразу стал культовой фигурой и легендой для подрастающего поколения грядущих контркультур.

Жил Марк один. По выходным дописывал романы Кафки, а по будням учительствовал и рок-н-ролльствовал. Он основал на базе одной из средних школ студию актёрского мастерства и три раза в неделю обтёсывал малолетних буратин в поисках самородков. В эту студию однажды и заглянул девятиклассник Игорь Бессонов. Уже на следующий вечер они сидели у Марка на кухне, пили спирт с колой, чадили "Примой" и обсуждали план совместного акустического сейшна.

Выйдя из облезлого здания больницы, Гарик вгляделся в небо цвета вспыхнувшего спирта, и желание выпить на мгновение придушило все его мысли. Следом спустились Катя и Дуст. От раскрасневшихся прекрасных глаз струились тонкие стиксы туши.

Паршивец Дуст вызвался проводить.

Гарику захотелось взять её руку, сказать что-то настоящее, подходящее и окутывающее. Но получилось прощально кивнуть. Не двигая взгляда, мягко и будто на цыпочках, Катя потерянно поплыла в сторону остановки. Дуст поспешно козырнул и хищно устремился следом. Ревниво проводив парочку взглядом, Гарик мысленно обругал себя и двинулся в сторону магазина с длинной вывеской "Пивоводкавиносигареты". Выйдя оттуда с пакетом в руках, он зазвенел к Наумову.

Марк оказался дома.

– О, привет! Проходи.

Он бросил одобрительный прищур на звякнувший пакет и, хлопнув за Гариком дверью, скрылся в кухне. Гость скинул кеды и протиснулся в комнату, загромождённую стеллажами с книгами и пёстро-разноцветным винилом. У окна смотрели друг на друга два засиженных до впадин кресла с журнальным столиком между. На стене метрономом постукивали единственные в квартире часы. В углу нелепо громоздился одинокий диван с коричневым комком пледа. Пахло портвейном.

Гарик тяжело рухнул в кресло, попутно вытягивая из пакета янтарную бутылку. Следом в комнате возник Наумов со стаканами в одной руке и тремя плавлеными сырками в другой. Устроившись напротив Гарика, он разложил содержимое рук на столе.

Звонко откупорив ножом пластмассовую пробку, Гарик музыкально набулькал портвейн в стаканы, доливая до краёв. Марк разворачивал сырки и заинтригованно наблюдал, перемещая взгляд с подрагивающих рук на напряжённое лицо – и обратно.

Они подняли гранённики и Гарик замер. Наумов не потянулся чокаться, хотя делал это всегда. Он, щурясь, вчитывался в хмурость, пытаясь угадать, что именно последует. И не угадал.

– Час назад Костя умер. Убили.

Лицо Марка не изменилось. Он опустил глаза, медленно осушил стакан и, туго поморщившись, устремил на Гарика ждущий деталей взгляд.

– Гопники подрезали. Ночью. У "Поиска". Возле сквера, – дозировал тот. – Умер сегодня. В первой.

В бóльших подробностях не было нужды. Наумов поднялся, подошёл к окну и задумчиво изрёк:

– А мне казалось, что уже кончилось. Принимаете эстафету, значит…

В одно движение влив в себя портвейн, Гарик зажмурился, громко шмыгнул носом и вынул из косухи сигареты.

Эту косуху, протёртую стенами питерских сквотов и обезьянников, пару лет назад подарил ему Марк. Этакий самурайский артефакт, переходящий наследием из рук в руки; символ величия духа и воли к победе над всяческими варварами.

Наумов вернулся в кресло.

– Награммь ещё.

Гарик награммил. Синхронно и слаженно, как ритм-секция, они заглотили сладко-кислую жидкость. Портвейн, как и в первый раз, вошёл словно в сухую почву. Руки потянулись к сыркам, чиркнули зажигалки, заструился дым.

Наумов снова встал и ностальгически всмотрелся в окно, чутко занюхивая алкоголь весной, сочившейся из форточки.

– Знаешь, что в памяти всплывает?

– Что?

Марк задумчиво пустил кольца.

– Четыре года назад, в 92-м… Помнишь, когда на День города "Кар-мэн" с Титомиром привозили?

Гарик кивнул, он там был.

– Ну, вот. После концерта на площади народ ещё бухал и под магнитофоны танцевал. Питона нашего тогда иномарка сбила. Кишки по всей площади раскидало.

– Да, помню. Тогда весь город гудел. Там за рулём, кажется, то ли внук, то ли племянник какого-то мента был, бухой.

– Не внук, а зять. Да. Когда народ – как сейчас помню – под "Багдад" отплясывал, Питона на углу площади… И, заметь, если помнишь, номер тогда от бампера отлетел – все видели. А в протоколах потом ни слова об этом не было. Ты прикинь: сбить по синей дыне человека, оставить номер на площади перед толпой людей и смыться – без последствий. Вот так.

Лёху Питона, друга Наумова, Гарик знал на уровне "привет-привет". Питон носил кожаные штаны, мог без потерь отстроить на "Карате" хоть "Пинк Флойд" и был золотыми – как его называли – ушами Градска. Он рулил звуком на всех крупных городских площадках: от ярмарок до концертов всесоюзных звёзд, которые с наступлением девяностых стали приезжать на периферию отечества в таком количестве, что публика со временем начинала путаться в персонажах, коими пестрели нескончаемые "Комбинации", "Ласковые маи" и "Миражи".

Рассказывали даже историю о том, как однажды в Градск занесло Владимира Кузьмина. Все городские старорокеры самозабвенно конвульсировали у сцены вместе с молодыми панками под "California Rain". Кузьмин тогда сам исступлённо свирепствовал на сцене чуть не до обморока, и от звука был в нескрываемом экстазе. За звукорежиссёрским пультом сидел Питон.

Свидетели расписывали в красках, как после выступления Кузьмин подошёл к своему концертному звукарю, похлёбывающему виски со льдом, с размаху хлестанул его по рукам, выбив стакан, и пролаял: "Ты, говнарь! Почему у меня в каком-то засранске звук круче, чем в Москве?! Уволен!".

Никто сейчас уже не доищется, насколько этот фельетон сочетался с правдой, но весь музыкально ориентированный Градск знал, что к Лёхе Питону приезжали сводиться москвичи, писавшиеся на "Мосфильме". И записи эти потом отрывали с руками ведущие радиостанции столицы, проталкивая их в эфир в прайм-тайм.

И вот, в середине 1992-го года, после выступления Лемоха и "Высокой энергии", Лёха вышел с площади и направился в сторону дома. В этот момент его сбила серая "Ауди", скрывшаяся через мгновение в регулярно неосвещаемых улицах. Свидетели заметили искорёженный номерной знак на асфальте и блестящую кокарду за задним стеклом уносящегося в темноту авто. В Градске тех лет милицейская фуражка в автомобиле была сродни "синему ведёрку" десяток лет спустя – индульгенцией на свободу действий и символом кастовой неприкосновенности.

Наумов сосредоточенно вмял сигарету в пепельницу на подоконнике и вполголоса пробурчал:

– Да, вот так. Кто-то проживает долгую, кто-то – счастливую жизнь.

Помолчал, вглядываясь в полуденное небо, и добавил:

– Похороним сами. Семье сейчас тяжело.

Хоронили на пятый день. Сразу за матерью и сестрой угрюмо вышагивал Вентиль с венком "От друзей". В руках у Дуста лаконично шуршал венок с надписью "Боевой Стимул". Туго сдерживая слёзы, рядом с Дустом шёл Гарик и тщетно ловил Катин взгляд. Полторы дюжины человек брели следом, старательно скорбя лицами. Всматриваясь в них, Гарику становилось нестерпимо мерзко.

Вдумываясь в идущую за гробом Катю, он поэтизировал себе её настоящее: "Запахи, цвета и звуки смешиваются в густой гул и вязнут в пространстве, сцепляясь в гнетущую какофонию. Катя… Изредка проясняющееся сознание окатывает холодной испариной, и по едва высохшим тропинкам на щеках новые слёзы беззвучным водопадом катятся из глаз, будто слетают краны. Катятся… Градом… Катя… Градова… Потом в горло возвращается ком, пространство сгущается, отключая запахи, цвета и звуки. Катерина… Вселенная превращается в скорбь. И так – до следующего прояснения. Наверное, так срабатывает механизм, охраняющий психику от расстройства: кто-то нажимает кнопку, предохраняя сознание от распада. Катюша… А когда под напором предохранитель сгорает, Катенька… разум остаётся в потусторонности, без возможности возвращения… Больно. Боже, как тебе…"

Когда первые комья земли застучали по дереву, Гарик, наконец, встретил глаза Катерины. Никогда не видел он глаз чище. Он смотрел в её слёзы и хотел захлебнуться в них – вместе с ней. Сердце его сжалось судорогой и чьи-то крепкие руки сдавили горло. Он не сдержался и ощутил, как горячие струи рассекают лицо. Сейчас Катя жила в нём, и Гарик пил её скорбь, принимая в себя мегатонны разрывающей боли. В эти секунды он прожил с ней всю жизнь и лёг с ней в один гроб.

Они не сказали друг другу ни слова.

После погребения, когда первая половина скорбящих отбыла по своим делам, а вторая поехала к родным на поминки, Гарик и Дуст расположились на скамейке у свежей, рыхлой – горкой – могилы. Дуст вынул початого "Смирнова", Гарик – пластиковые стаканчики. Они молча налили и повернули головы к надписи "Константин Сергеевич Градов. 20.02.1976 – 13.03.1996", налили третью, поставили её на медную пластину в основании памятника и, не чокаясь, выпили, занюхав сигаретами. Закурили и молчали, пока угольки не начали обжигать пальцы.

– Нет у нас больше драммера, Бес – изрёк, наконец, Дуст. – Одни драмы остались.

Гарик бледно покивал, передёрнул дохлыми плечами и потянулся за бутылкой. Налил ещё по одной.

– А я всё прокручиваю в памяти, пытаюсь вспомнить эти лысые рыла гондонов этих. И, прикинь, понимаю, что ни одного бы не узнал сейчас, если бы встретил. Это в нашей-то деревне, где мы, это… может, в одном магазине сталкиваемся каждый день.

Гарик снова кивнул, как-то безысходно. Выпили.

– Да хрен с нами! – вскинулся Дуст. – Катюху жалко!

Помолчал и прибавил:

– Мать жалко.

Гарик кивнул в третий раз, достал сигарету и начал зачем-то разминать, вцепившись в неё как в гриф в разгаре сейшна.

– Дуст, – произнёс он несвойственным ему, с претензией, голосом. – А ты Кате-то на хрена сказал, что меня там не было?

Дуст нахмурил брови и повернул к Гарику искусственно недоумевающее лицо. Во взгляде того ясно читалось: "только дурака не включай, ладно?".

– А что, врать надо было? – Он всё-таки включил дурака.

– Врать-то не надо, но и говорить было не обязательно. Совсем не обязательно.

Глаза басиста маслено расплылись:

– Чё, запал что ли? – усмехнулся он. – На Катюху-то? Ну да, это я понимаю. Катька клёвая. Я бы сам, это… Ну, удивился бы… если бы тебя не проняло.

Он фальшиво кашлянул в кулак.

Гарик громко выдохнул и налил по последней. Выпив, поднялся со скамейки и достал две сигареты. Дуст потянулся рукой, но Гарик отстранился, подошёл к могиле и положил сигареты у памятника, рядом со стопкой. Повернулся к Дусту, тяжело посмотрел и выдавил, словно гной из раны:

– Я без Костяна играть не буду.

И пошёл прочь.

По природе Гарик был молчуном, много слушал и мало говорил. Всё меняла сцена. Его дисторшн растерзывал зал, а голос, словно вывернутая наизнанку мантра, с кровью вырывала из публики унисоновые вопли. Но стоило умереть последнему звуку, как Бес покидал Гарика и он тихо произносил в микрофон: "Спасибо большое". После чего до конца сейшна сидел с парочкой приятелей за миниатюрным столиком в углу зала. Потягивал бесплатную "троечку" – так администрация клуба расплачивалась с музыкантами – и равнодушно взирал на товарищей по грифу, безумствовавших на сцене.

Любые зачатки личного счастья искоренялись им немедленно – в утробе. Едва на горизонте начинала маячить хрупкая женская фигура с претензией на его – Гарика – личное пространство, он проявлял самого же изумляющую сдержанность и с выражением безразличия на лице вдавливал обратно в себя это рвущееся на Свет Божий мелкое голозадое существо с луком и целым колчаном отравленных стрел промеж крыльев. Затем немедленно уходил в двухнедельный запой. По возвращении чувствовал себя препогано, но понимал, что жить можно. И снова – "вечная весна в одиночной камере".

В десятом классе он водил дружбу с прыщавым отличником. Экзотичный союз нелюдимого панка и зализанного ботаника зиждился на любви к двум вещам: группе "Nirvana" и прелестной молодой особе из выпускного класса. Гарик даже научил очкарика играть несколько песен, что тотчас вылилось в буйную страсть ботана: он драл струны часами, вероятно, ради отвлечения от мыслей о любви первостепенной. Но это не сработало: когда девушка, получив аттестат, упорхнула из Градска в столичный вуз, ботаник в тот же вечер, нацарапав записку с соответствующими объяснениями, повесился на ремне от гитары. Именно это обстоятельство заложило в мозг Гарика алгоритм, который мыслился им самим, как защитный. "И кто из нас двоих после этого панк?" – разочарованно думал он. И вспоминал слова одного безупречного блондина о том, что жизнь – это очередь за смертью, но некоторые лезут без очереди.

События последних дней что-то изменили. Гарик пил под "Nevermind" и силился согнать в одну мысль обрывки смутных предчувствий и желаний. Он казался себе младенцем, плывущим за долларом, – вот-вот должно случиться что-то, что переломит линию его жизни и, независимо от него самого, он скоро будет значить нечто большее, качественно другое, нежели значит теперь.

Спать не получалось. А в те редкие часы, когда сон наваливался, ему снилась цветущая сирень, розовые волосы, весна и лёгкость; снилось тепло и психоделические абстракции. Префронтальная кора мозга отчаянно безумствовала. Не спалось, не сиделось и не стоялось. Алкоголь не помогал – лишь загонял в совершенно левое состояние, при котором чесались глаза и учащался пульс.

Назад Дальше