Между людьми - Решетников Федор Михайлович 6 стр.


Я никого не боялся в это время, кроме дяди и тетки, и обо всех рассуждал худо. Мне никто не нравился в губернском городе, вероятно потому, что о жителях его рассуждали мои воспитатели, родня и знакомые очень худо. Аристократию дядя ненавидел и ругал ее при встрече почти что вслух. Смотря на него, не любил аристократию и я. Дядя говорил, что в уездном суде и в прочих местах берут взятки, - этому верил и я, верил потому, что все говорили так. О своей конторе я думал, что это самое лучшее место, где только можно служить. Я видел, что все, сколько ни есть в городе людей, не могут обойтись без почты, - все ходят получать и отправлять корреспонденцию, значит, почитают почту, и я гордился почтой, дядей, почтмейстером, который ругал в глаза даже равных ему. Вся почтовая дворня жила очень просто, патриархально: никто не стеснялся ничем, сортировщики играли с почтальонами в бабки, женщины гостили друг у дружки, и хотя было развито чинопочитание в высшей степени, но все как-то выходило с толком, и никто ни на кого очень не сердился, а был доволен своим положением. Я знал, что многие служащие других ведомств жили на квартирах и жаловались на начальников и на то, что им дают маленькое жалованье; я видел, что когда шел губернатор или какой-нибудь председатель, - народ сторонился, и этот же народ не одобрял их; я видел также, что все эти важные люди ездили в каретах, приказывали брать в часть пьяных, распекали на улицах бедных людей; я видел, что эти люди важничали, гордо говорили с людьми ниже их положением в обществе, и как обегали их те, которые небогато одевались. Я и товарищи мои по училищу всячески старались передразнить их; кроме этого, товарищи рассказывали про них разные анекдоты, интересовались ими каждый день. Мне досадно было, что товарищи наперерыв рассказывают городские скандалы, а мне нечего было рассказать из почтового быта. Дома я рассказывал тетке городские скандалы и происшествия так, как слышал их от товарищей, но там уже знали про эти скандалы и происшествия. Долго после этого я удивлялся тому, отчего это так все интересуются разными происшествиями, и если, например, к губернатору приехала сестра, то на другой день знает весь город об этом и везде только и разговора, что о приезде к губернатору сестры. А это очень просто: отец мальчика скажет дома о происшествии, или мальчик узнает это от такого же мальчика, игравши на улице. Придет он в училище, скажет одному, и весь класс знает, а в перемену - все училище. Это же пересказывание идет и у служащих и их жен на рынке, где всякую новость с радостью сообщают друг другу, и она долго занимает праздных людей.

В это время в городе было только одно гулянье летом - бульвар. Я часто ходил туда. Публики собиралось немного, и то только у ротонды, где играли гарнизонные солдаты. Другой музыки в нашем городе тогда еще не существовало. Потом появился плохонький оркестр, но этот оркестр играл только в благородном собрании, для аристократии… Мне часто случалось с людьми заглядывать в окна дворянского собрания, несмотря на то, что нас гнали прочь казаки палками. Мы смотрели из любопытства, как там отплясывают, и это перенимали, стараясь так же отплясывать на улицах или где-нибудь на вечерках. Я даже заходил в самое собрание, но меня всегда гнали прочь кулаками, и мне больно было завидно, что есть счастливчики, равные мне по годам, которые удостаиваются быть там, и этих счастливчиков, как я, так и товарищи мои не любили до того, что не давали им прохода по городу. Попадется, например, барич - я ему язык высуну. Он обидится - я толкну его; он обзовет меня подлецом - я шапку с него сброшу и убегу. Конечно, это делалось один на один; или толпа нашего брата нападала на толпу баричей - и тогда завязывалась драка, за которую нас жестоко пороли… Мы ненавидели гимназистов по-своему, те ненавидели нас, потому что мы были всегда сильнее их. Они называли нас уездниками и разными неприличными именами, мы тоже дразнили их, как умели, и между ними и нами шла непримиримая вражда. Так же точно шла вражда и между семинаристами и гимназистами, и семинаристы сильно били за городом своих противников.

Река наша немногим доставляла удовольствие, и если кто любил сидеть на берегу, так это только почтовые. Когда появился один пароход, тогда берег стали посещать любопытные, и предметом их любопытства был пароход. Когда же появилось больше пароходов, публике надоели они, и она стала наслаждаться только одним гуляньем на бульваре. Берег только тогда и наполнялся людьми, когда шел лед на реке и когда шли барки, но это был только бестолковый смотр. Немногие, впрочем, любили кататься на реке и пить чай за рекой, но никто так не пользовался этим удовольствием, как почтовые. Для нас был большой праздник, когда мы уплывали за реку и под открытым небом закусывали и пили чай. Но никто так часто не плавал за реку, как дядя Антипин. Я часто просился, чтобы он взял меня с собой. Придет он к нам и отпросит у дяди меня. Отправимся мы за реку с удилишками с вечера; поудим немного, разведем огня и сидим всю ночь у огня. Здесь я забывал все, что мучило меня в эту неделю или в этот день, и как хорошо мне казалось такое сидение у горящего хвороста, это уединение, этот простор и свежесть воздуха! Понимал ли дядя Антипин все это - не знаю, только он говорит, что здесь он как будто отдыхает. Чего-то чего мы не говорили в то время! Он очень любил меня и много рассказывал мне и своим детям хорошего, как иногда дома; я заслушивался его и забывал в это время город, который казался мне пугалом; я дышал свободно - и с какой любовью смотрел я на реку, на лес и необъятное пространство! но и тут я ничего не понимал, а только смотрел во все глаза…

Хорошее это было время. Случалось мне бывать и после за рекой, ходить в леса, но уже чувствовалось иначе…

Был у нас также и театр. Все почтовые ходили в театр даром, и дядя каждый раз, как бывал весел, брал меня с собой. Сначала мне нравилась публика, собрание народа; потом меня смешили актеры, и я так пристрастился к театру, что плакал, когда дядя не брал меня с собой или не отпускал в театр. Приходя домой, я старался говорить так же, как и актеры, но я не мог говорить так, и у меня выходило очень смешно. В училище, до классов, я разыгрывал роль какого-нибудь актера, и меня прозвали фокусником. Был у меня там один товарищ, который жил с актерами и переписывал им роли. С ним мы постоянно что-нибудь декламировали и что-нибудь разучивали по тетрадкам и без тетрадок. Как мне, так и ему хорошо казалось быть актером; мы запоминали из разных сцен в десять раз более того, что заставляли нас учить в училище. Два года он ходил в театр, знал много сцен и песен и даже раз просил дядю, чтобы он отпустил меня в актеры, но он обругал меня и не стал отпускать больше в театр.

Я ходил в училище четыре года, и в это время ровно ничего не понимал из задаваемых уроков, да и мне самому не до уроков было. В классе я сидел просто для своего удовольствия. Меня не драли, потому что я старался выслужиться перед учителями и смотрителем тем, что заменял им сторожа: приносил им письма, пакеты и сдавал их корреспонденцию. С какою радостию я шел в училище тогда, когда нес какому-нибудь учителю письмо!.. Учитель мне не говорил благодарности, а зато и не спрашивал меня из уроков целую неделю, а если и спрашивал, то не оставлял без обеда. Также с неописанною радостию я смотрел на того учителя, который писал кому-нибудь письмо. Ребята рады были, что учитель отвлечен от занятий, а я думал, что, кроме меня, отнести на почту письмо некому. Письмо написано; учитель просит бумаги, весь класс вмиг зашевелится и предлагает ему кто лист, кто пол-лист, а я предлагаю сделанный уже конверт. Запечатавши письмо, учитель отдавал его мне с десятью копейками. Я брал и говорил, что денег не надо, что я попрошу дядю. Учитель брал деньги назад. Я уходил домой или в контору, стараясь прийти в класс к чистописанию или к такому предмету, который был для меня как блины, то есть по которому меня никогда не спрашивали. Письмо я отдавал дяде, который хотя и ругал учителей, а письма все-таки отправлял. Если же учителя и отдавали мне деньги на простые письма, я все-таки деньги брал себе, и дядя отправлял письма или даром, или на свой счет. Смотритель всегда спрашивал меня о приходе почт, и если ему нужна была какая-нибудь почта, он посылал меня справиться. Один учитель постоянно называл меня почтой, и я слыл по всему училищу "почтой".

- Эй, почта! пришла такая-то почта?

- Нет еще… Сходить узнать? - говорю я и беру уже шапку.

- Ишь, шельма, рад. Я тебя еще урок спрошу, а потом на почту пошлю.

Весь класс хохочет, а я начинаю сердиться и придумываю, как бы уйти домой.

- Почта скоро будет! - говорю я.

- Рад, рад. Ну-ка, скажи урок. Не знаешь? А?

- Знаю.

- Ну-ка, иди к доске.

Пойду я к доске и хлопаю глазами.

- Ну, что? А еще почта… Хошь, выдеру? Класс хохочет, а мне досадно, и я думаю: уж сделаю же я с тобой штуку - не принесу письма и поди сам; или изорву твое письмо, сам прочитаю, всему классу расскажу. Учитель меня не выдерет, поставит против моей фамилии палку в своем журнале, а на почту все-таки пошлет. На палки я не обращал внимания, зная то, что смотритель меня не выдерет, а если и выдерет раз в месяц, так это еще не беда. По окончании месяца смотритель драл всех ленивых, всего училища, в том числе и меня. Зная, что смотритель дает первым наказываемым много ударов, я становился в разряд самых последних, которым приходилось меньше ударов и гораздо легче, потому что сторож уставал, да и меня сторож наказывал легче всех, потому что я в этот день дарил его десятью копейками денег; а раньше приносил ему калачей, как и прочие товарищи.

Еще было другое обстоятельство, по которому учителя обращались со мной очень ласково и чего не мог сделать в училище ни один ученик. Я носил учителям газеты, журналы и картинки. Это делал я очень просто.

В контору я ходил всегда: и днем и ночью, и при почтах. Так как дома мне запрещалось читать книги, то я выдумал средство читать их в училище, а достать книги я легко мог из конторы. Газеты и журналы разносили по городу сторожа, а сторожа эти были неграмотные. Когда придет тяжелая почта, я всячески стараюсь угодить очередному сторожу чем-нибудь, - для того, чтобы он попросил меня сделать подборку журналов и газет по городу; а раньше этого я высматривал, что лучше утащить, соображал, как утащить, и между тем терся у тех сортировщиков, которые читали газеты, которые им дозволялось получателями распечатывать. Сторожа, как и почтальоны, делали подборку так, чтобы им идти по городу по порядку, из дома в дом, и назад не ворочаться из улицы в улицу.

- Ну-ко, подберем разноску! - говорит мне сторож; я рад, чуть не прыгаю, а ему говорю:

- Много ли дашь?

- Сургучик дам.

- Мало!

- Свинчатку… (Я брал свинчатки, прибиваемые к чемоданам; мой дядя и я употребляли их на грузила для рыболовства; а как их у меня и без даренья сторожами было много, потому что я их воровал, то я продавал их рыболовам.)

- Не хочу.

- Ну-ну, полно… мне некогда, подметать надо в конторе.

И начинаем мы подборку так:

- Кто первый? - спрашиваю я.

- Первый Елисеев, не знаешь разе?..

Я ищу Елисеева и подаю сторожу.

- Антонов теперь.

Я нахожу Антонова и подаю ему книгу Шатилова.

- Шатилов после; он в середине. Иванов теперь будет. - Я ищу Иванова, откладываю его в сторону; опять ищу и говорю сторожу, что Иванова нет.

- Ну, после найдем; давай Петрова! - И так продолжается до половины подборки. Я слегка сброшу газеты две на пол.

- Все ты, бестия, балуешь! - Сторож подбирает с полу газеты, а я тем временем и схвачу две газеты, и спрячу их под сюртук, придерживая их левой рукой незаметно.

- Ну, теперь кто? - спрашиваю я.

Если мне не удается стянуть при подборке, я подкарауливаю, куда сторож положил сумку с газетами и книгами; потом уже после успею утащить. По этому обстоятельству сторожа почти каждый раз приходили назад с руганью:

- Черт его знает! пришел к Петрову: искали-искали ему газеты; ровно подбирали, а Петрову нету.

- Ну, потерял, выходит,- смеются почтальоны.

- Черт его знает!

Я говорю, что или были газеты, или нет. Получатель на сторожа не жаловался, и сторож только сетовал за гривну меди, которой он лишался. Если получатель не получал книги или много номеров газет, он жаловался конторе, та отписывалась куда следует, оттуда получались ответы: "Отправлены по принадлежности"; тем дело и кончалось.

Письма и казенные пакеты разбрасывались по столам небрежно. Мне нравились красивые конверты, и я крал письма и пакеты. Утащивши, я забирался в такое место, где никто не мог меня видеть, распечатывал и читал их. Как бумаги, так и письма не интересовали меня, и я бросал их через забор или куда-нибудь в такое место, откуда их никто бы не достал. От этого чтения я узнал только форму канцелярского изложения и разные тайны людей. Приходя в класс, я давал учителям читать газеты и книги, говоря, что это дядины. Учителя рады были почитать новостей и всегда спрашивали меня:

- Пришла почта?

- Пришла.

- Есть газеты? - и проч.

Ученики были рады, что учителя занимаются чтением целые часы, и все в это время свободно шалили. Большею частию учителя уносили газеты и книги домой и мне их редко возвращали, а если и возвращали, то я дарил их своему приятелю, сидевшему со мной рядом, тому самому, с которым я представлял актеров.

Итак, житье мне было хорошее: в классе я только числился, в почте меня любил почтмейстер за то, что я уже знаю хорошо почтовую часть, и поговаривал дяде, что он меня сделает сортировщиком.

Я знал весь почтовый механизм и помогал то дяде, то какому-нибудь почтальону. В свободное время я писал крестьянские письма, и так приучил крестьян к себе, что они шли больше ко мне, чем к почтальонам. Приходит крестьянин в контору и говорит:

- Мне бы грамотку послать.

Я подхожу к нему первый и спрашиваю:

- А написана?

- Надобно написать.

- Ну, иди, я напишу.

Крестьянин с недоверием посмотрит на меня.

- А сумеешь ли, экой-то?

- Не тебе первому пишу. Много ли дашь?

- А ты что возьмешь?

- Двадцать копеек.

- Дорогонько.

Подходит почтальон и перебивает:

- Я напишу тебе.

- А ты за сколько?

- Четвертак.

Я соглашаюсь за пятнадцать и начинаю писать крестьянину письмо. Писать крестьянам письма очень трудно. Они не знают формы изложения, посылают больше поклоны, и нужно уменье написать то, что они хотят высказать, да не умеют высказаться. Я писал им всегда ихним слогом, потому что иным слогом я тогда не умел писать. Излажусь я совсем писать и спрашиваю: кому писать?

- Да сыну родному; третий год не писывали. Нынче грамотку прислал, родной.

Я спрашиваю имя.

- Илья Якимов.

- А твоя фамилия как?

- Якимов.

- А зовут?

- Петром.

Я и пишу так: любезный сын, Илья Петрович! А почтальоны обыкновенно писали - Илья Якимыч, и на конвертах ужасно путали, отчего письма постоянно возвращались назад или пропадали на почте. После родительского благословения следовали поклоны от двадцати человек, которых непременно нужно назвать по имени и отчеству. Письмо, кажется, уже кончено, а окажется, еще надо что-то написать. Прочитаешь крестьянину письмо.

- Ладно, - говорит он.

- Еще что?

- Да что еще, ровно - будет… Надо бы написать, Сергунька Лихой в город нонись ушел, да уж плевать.

- Ничего, напишем.

- Ну, пиши еще.

- А еще что?

- Кирьян Панфилов погорел, жена ногу сломила; такая оказия вышла - ужасти! наказанье божье. - И пойдет крестьянин расписывать свое горе; я хотя и позабуду все, а напишу что следует. И все, что прибавляется, читаю с началом, по нескольку раз. Наконец письмо кончено совсем.

- Ну-ко, прочитай еще.

Я начинаю читать, двое или трое крестьян слушают.

"Любезный сын, Илья Петрович!

Желаю тебе с женою своей, твоей матерью, Маланьей Акудиновой, доброва здоровия, хороших успехов в делах твоих и посылаем тебе наше заочное родительское благословение, навеки нерушимое, и посылаем по поклону. Молим господа бога, царя небесного, и пресвятую мать-владычицу, чтобы они спасли тебя и помиловали. Тетушка Арина Поликарповна и дядюшка Евстегней Поликарпыч кланяются тебе. Крестный батюшка, Антип Савич, и крестная твоя матушка, Акулина Марковна, желают тебе здоровья, посылают свое благословение и кланяются. У тетушки Маланьи Степановны родился сынок Петруша. Тетушка Маланья Степановна с детками: Петрухой, Кирьяном, Ларькой и Петрушкой - кланяются… А Сергунька Лихой, что, ишь, украл лошадь у Павла Безпалова, нонись в город ушел работать, а детей оставил с матерью".

- Надо бы прибавить: Маланья-то хочет тоже в город идти, - перебивает посторонний крестьянин.

- А зачем? - спрашивает хозяин письма.

- Уж все к одному бы.

- Ну, нешто, пиши.

Я впишу:

"Кирьян Панфилов погорел зимусь: все дотла сгорело. А жена его, слышь ты, ногу сломала. Наказанье божье. Хлеба ныне плохи, а начальство строго, все норовит стянуть с нашего брата. Кланяются тебе все знакомые и приятели. При сем посылаю тебе три рубля серебром, насилу-насилу собрали. Остаюсь здоров, отец твой Петр Якимов".

Крестьяне в восторге от этого письма и наперерыв просят меня сочинять им письма. Около меня собирается кучка. Приходят те, которым писали почтальоны.

- Написал? - спрашивают крестьянина товарищи, видя у него в руке конверт.

- Написал, да ровно негоже.

- А вот этот мастер… А тебе, братан, который год?

- Скоро четырнадцатый будет.

- Ишь ты! прозвитер какой…

- А ну-ко; прочитай, братаник.

Я прочитаю. Он просит меня написать ему письмо снова.

Написавши крестьянину письмо, я, из жалости к нему, давал ему свой сургуч и печатку даром. Я знал, что все почтовые отправляют свои письма даром и даром же отправляют письма своих знакомых и доставляют по принадлежности письма некрестьянские. Крестьянин обыкновенно отдавал письмо почтальону, потому что он боялся опустить простое письмо в ящик, думая, что оно не дойдет; а как на простых письмах адресы писались неверно, то почтальоны делали такие штуки: скажет крестьянину, что он довезет письмо сам, сделает конверт, запечатает, возьмет с него пятнадцать копеек, а лотом письмо издерет и деньги возьмет себе. А так как крестьяне большею частию думали, что простое письмо не дойдет, то они посылали их с деньгами. Денежное письмо каждому крестьянину обходилось очень дорого: за бумагу он заплатит две копейки, за сочинение письма двадцать копеек, за сургуч и печать даст сторожу шесть копеек (хотя печатка и возвращалась сторожу обратно), страховых и весовых за один лот с одним рублем четырнадцать копеек и за расписку в книге шесть копеек. Если же крестьянин посылал только десять копеек, то ему отправка письма стоила дороже посылаемой суммы!

Почтальоны ругали меня, что я отбиваю от них доход, но я не обращал на это внимания. Я хотел угодить крестьянам, потому что они мне нравились, да и дядя всегда говорил мне, что крестьяне - народ бедный и все мы едим крестьянский хлеб и живем, большею частию, на крестьянские деньги. Тетка и дядя были в восторге от того, что я получал в конторе доходы, и на мои деньги покупали мне ситцу и сластей. Кроме этой траты, у меня все-таки были деньги.

Назад Дальше