Последнее лето - Константин Симонов 14 стр.


- Тебе не поверилось, а я поверил, - сказал Ильин. - Почему-то казалось: пришла беда - отворяй ворота. Весь день сегодня из головы не выходило. Сам бы, казалось, ему пулю в лоб влепил за такое пятно на полк!

- При чем тут полк, - сказал Завалишин, - когда он всего три дня, как в полк прибыл.

- Всего три дня, как прибыл! Посмотрел бы, как ты это в политдонесении объяснил! Когда бы ни прибыл, а уже твой! Все понимают, что еще не твой, а все равно - твой. Если пополнение получишь, и его в первый день - в бой, и все - как по маслу - успех, и люди живые остались, и ордена им положены, что ж, воздержишься, что ли, их представлять? Эти, скажешь, еще не мои, еще и двух дней нет, как пришли, рано им ордена давать! Что-то не слышал этого еще ни от кого! И от тебя тоже.

Ильин заглянул в кружку Евграфова и налил ему чаю.

- Пей! До сих пор, как вспомню того старшину, так руки чешутся. И днем и во сне. А тут, не дай бог, еще бы и этот оказался.

- Ладно, - сказал Завалишин. - Хватит переживать! Что было - то было! Зато век не забудем, как вшестером с членом Военного совета фронта, с членом Военного совета армии, с начальником политотдела армии, с замполитом дивизии в таком, можно сказать, обществе, среди бела дня, ползем с тобой на пузах в боевое охранение и от страха за начальство только что богу не молимся! Есть что вспомнить!

Но Ильин даже не улыбнулся.

- Не спорю, храбрый, - сердито сказал он про Львова. - Но одной немецкой мины на всех нас тогда вполне бы хватило!

- Дуролом он! - зло отрубил молчавший до этого Евграфов. Его плоское, широкое, казавшееся до этого Синцову таким спокойным лицо налилось кровью от напряжения, с которым он старался сдержать себя. Но не сдержал - вырвалось.

- О ком это ты? - усмехнулся Завалишин.

- О том, о ком надо. Вы эту храбрость тут в первый раз видите, а я ее еще на Тамани видел, когда из-за него по всему проливу бескозырки да пилотки… Видел его там, как он на берегу распоряжался до последнего! А черта мне в его храбрости, когда из всего нашего подразделения только двое живыми на камере выплыли! В одном две пули, в другом - три. Полгода по госпиталям вспоминал его храбрость, пока к вам не попал.

- Никогда не слышал от тебя этого, - сказал Завалишин.

- Услыхал - и забудь.

- И забуду.

Евграфов дохлебал чай и, не сказав больше ни слова, встал.

- Куда? - спросил Ильин.

- Спать пойду. Устал.

Надев шинель и пилотку, Евграфов, не прощаясь, вышел из домика.

- Сколько ему лет? - спросил Синцов у Ильина.

До сих пор воспринимая Евграфова как человека немолодого, он не задумывался, сколько же ему лет.

- Сорок два, - сказал Ильин.

- А откуда он, где до армии был?

- Ты его не спросил, когда комбатом был? - вскинул голову Ильин.

- Нет.

- Ну и я не спросил. Что сам о себе скажет - за то и спасибо. Будем спать ложиться? Сейчас Иван Авдеич со стола уберет, две лавки тебе сдвинем, сенник есть, постель тоже есть…

Ильин потянул к уху трубку неожиданным зуммером затрещавшего телефона.

- Ильин слушает… Здравствуйте, товарищ первый… У меня… Ничего с ним не делаем, спать думаем… Есть!

- Командир дивизии звонит, - сказал Ильин, передавая трубку Синцову. - Говори, тебя просит.

- Синцов слушает.

- Что, уже ночевать расположился? - спросил в трубке голос Артемьева.

- Собрались.

- Не выйдет. Приказано, чтоб ты до утра был обратно в штабе армии. На полчаса заедешь ко мне - хочу тебя видеть, - и отправлю дальше. А ко мне тебя Ильин доставит. У него и трофейный "опель" зажат, и водитель есть… Дай трубку Ильину…

- Есть, - сказал Ильин в трубку. - Есть… Будет сделано…

Говорил все это безразличным служебным тоном, но, когда положил трубку, лицо у него было обиженное.

- Некрасиво поступает.

- Почему? - спросил Синцов.

- Командир полка пригласил к себе в гости, а он забирает. Так не делают.

- Объяснил, что меня в штаб армии вызывают.

- Тогда другое дело. А зачем?

- Не сообщил.

- Может, повышение дать хотят, - полусерьезно-полушутя сказал Ильин и, открыв дверь, крикнул в темноту: - Кутуев, быстро сюда!..

8

Дивизия стояла в обороне на широком фронте. Из штаба полка в штаб дивизии надо было ехать почти десять километров без света, потому что в последнее время было настрого запрещено ездить вблизи передовой даже с маскировочными сетками на подфарниках. Поднятый среди ночи недовольный водитель молчал, а Синцов сидел рядом с ним в тесном трофейном опелечке "кадет" и думал о себе. Зачем вдруг вызвали, бесполезно угадывать. На войне себе не принадлежишь, а в оперативном отделе - меньше, чем где-нибудь. Думал не о том, зачем вызвали, а вообще о своей жизни. Все сегодняшние разговоры толкали на это.

"Да, когда Ильин сегодня предложил идти к нему начальником штаба, я захотел этого. А почему? Хочу быть ближе к делу? А что, я сейчас не делом занят? Неужели за год службы в оперативном отделе пришел к такой мысли? Ильин говорит: "наблюдающие". Конечно, к этому не сводится. Все же чаще всего и прежде всего ставят задачу: помочь! Но и о непорядках докладывать приходится. Этого не минуешь. И тут, конечно, радости мало. Иной раз, доказывая чужую неправду, в пекло лезешь, а потом, когда докажешь, на душе тяжесть. Потому что знаешь: неточно докладывают и даже врут чаще всего не от подлости, а от тяжести сложившегося положения. А поменяй тебя местами с тем, кто не нашел в себе сил до конца выполнить задачу, чуть-чуть не дошел, не дополз, не дотянулся, кто знает, сумел бы ты сделать это лучше и доложить правдивей, чем он? Иногда кажется, сумел бы! А иногда представляешь, как залез бы опять сам в его шкуру, и сомневаешься в себе, потому что уже привык к другому: приезжаешь и уезжаешь, приезжаешь и уезжаешь, имеешь передышки, чтобы отдохнуть от опасности, а люди остаются все там же, в бою… Идешь на передовую зимой, в оттепель, в распутицу, в мокрых валенках, проваливаясь на каждом шагу в снег. А снег после долгого обстрела весь в воронках. И убитые еще не убраны. И одиночные мины, напоминая о себе, ноют над головой. Идешь как в ад. А ведь не бог весть куда идешь, - всего-то на командный пункт батальона, не дальше него!"

Синцов вспомнил, как после зимнего боя за одну из высот на плацдарме, за рекой Слюдянкой, когда после шестого приказа - взять! - ее под вечер все же взяли, командир дивизии генерал-майор Талызин, выпив на НП треть фляги, пошел сам под эту высоту подбирать раненых:

- Пойдем со мной, майор!

Раненых было много, они лежали подо всей высотой. И Талызин, несмотря на треть фляги, шел не пьяный и даже не выпивший, а только какой-то странный, прибитый. То ли хотел оправдаться в душе перед своими ранеными солдатами, лежавшими под этой высотой, то ли жалел их, то ли не знал, что с собой делать, такая тоска его взяла после тяжелого боя, и потащил за собой Синцова, и своего адъютанта, и ординарца, и двух автоматчиков. И вместе с бродившими по скатам высоты санитарами подбирал раненых в глубоком, мокром снегу. Иногда только помогал, а иногда, найдя сам кого-нибудь в стороне, взваливал на плечи и тащил к носилкам. Потом вдруг вспомнил о руке Синцова, когда тот плохо, неловко помог ему, в сказал:

- Ты ладно, ты иди. Зачем ты со мной пошел?

Но куда уже было идти от него? И они еще час ходил га и подбирали. Чего не бывает на передовой! Рассказать кому-нибудь, не поверят. И сам Синцов, когда снова попал к тому же командиру дивизии, когда уже все было в порядке, когда пошли дальше, вперед, не узнал его, увидев совсем другого человека. Как будто не только та высота осталась далеко позади, но и тот человек, подбиравший раненых, тоже остался там, под этой высотой…

"Да, я-то хорошо знаю, что такое передовая, - вспомнив о Талызине, подумал Синцов. - И кем бы я ни пошел - командиром полка или начальником штаба, - до конца войны еще натерплюсь страхов. И все-таки хочу ближе к делу. Раз тогда, после госпиталя, не взял белый билет, теперь хочу идти до конца".

Он думал о том, о чем уже не раз думал на войне. "Бывает и так: хорошее делает человека хуже, а плохое - лучше… Меня, во всяком случае, именно плохое сделало другим, чем я был до войны. Как я забуду ту переправу через Днепр, когда немцы рубили нас из автоматов сверху, с берега, по головам, как капусту сечкой? Или тот отбитый у немцев под Сталинградом лагерь наших военнопленных, где я нашел Бутусова? Он и теперь живой и воюет. И уже после лагеря был разжалован в рядовые за то, что, командуя ротой, несмотря ни на какие приказы, немцев в плен не брал. И разжалован, и ранен, и недавно написал, что опять в строй вернулся и опять ротой командует. И тоже, как я, не хочет, чтоб без него война кончилась. А чего я хочу на войне для самого себя? Как и все, хочу быть живым. А кроме этого, ничего особенного для себя не хочу. Ильин спросил, как бы Татьяна посмотрела на то, что я стремлюсь в полк, одобрила или нет? Вслух сказала бы: да! А что про себя подумала бы, не знаю. Какой она хочет быть - это одно, а насколько у нее на это хватает сил - другое. Человек многого хочет от себя. Но не на все из этого он способен. Так со мной. Так и с ней", - подумал он о Тане с новым приступом тревоги за нее.

Водитель резко тормознул; перед машиной, преграждая путь, стоял солдат с автоматом, сзади него темнела перекладина шлагбаума.

- Редко видимся, - были первые слова Артемьева, когда Синцова привезли в избу, где квартировал командир дивизии. - В последний раз пять с лишним месяцев назад…

- Скоро шесть, - сказал Синцов.

- Тем более. Чаю? - Артемьев кивнул на стол. Там стояли термос и два стакана. - Другого не предлагаю, знаю - уже было.

- И чаю не буду.

- А я буду. Тянет глядя на ночь. Иногда и среди ночи просыпаюсь, пью. - Артемьев налил себе из термоса полстакана черного чая и завинтил крышку.

- Зачем меня вызывают, не знаешь?

- Представления не имею, видимо, понадобился им. Сам ваш Перевозчиков звонил: закончил или не закончил у нас работу, а чтобы к шести ровно был там!

- Не закончил. В двух полках был.

- Это знаем. Ну и какие твои наблюдения - поделись!

Артемьев привычно потянул к себе по столу блокнот и стал слушать Синцова. Но заметок делать почти не пришлось. По мнению Синцова, в дивизии, там, где он был, за редкими исключениями, все обстояло нормально и с маскировкой и с соблюдением режима огня и передвижения. А по триста тридцать второму полку, по Ильину, вообще не было замечаний.

- Ильин всегда тянется быть первым, - выслушав Синцова, сказал Артемьев. - А после того случая с харчами - вдвойне. Да что говорить, все тянемся. Наша жизнь на войне знаешь из чего состоит?

- Из чего?

- Как и всякая жизнь, только из двух вещей: из хорошего и плохого. Хорошего теперь намного больше стало, но и плохого еще достаточно, не при начальстве будь сказано!

- Уж не меня ли имеешь в виду?

- А хотя бы и тебя. На войне, кроме солдата, все - начальство. Завтра по твоим следам вдоль переднего края пройду. Не исключаю, что могли штабному товарищу и очки втереть.

- Не думаю, - сказал Синцов.

- Зря. Все же ты не кадровый и всех наших тонкостей не знаешь.

- А Ильин знает? - спросил Синцов.

- А Ильин знает, хоть и не кадровый. Он все превзошел. А что ты себя с ним равняешь? Ильин и через сорок лет в гроб ляжет в военном обмундировании. Ильина, если его раньше этого в отставку уволят, считай, что при жизни убили! А ты воюешь - пока война. Ты свое, можно считать, отвоевал, теперь только твоя добрая воля.

- Ладно, оставим это. - Синцов поморщился.

Говорить с Артемьевым о предложении Ильина теперь, после его слов, стало труднее. Но Синцов все же переступил через эту трудность.

- Поторопился Ильин, - выслушав его, недовольно сказал Артемьев. - Верно, что Насонов рапорт подал, но удовлетворять его просьбу пока не будем. Когда Туманян с полка ушел, они оба могли претендовать. Насонов - по прошлому опыту, Ильин - в перспективе на будущее. Остановились на Ильине. Временно обидели неплохого офицера. Откроется возможность - у нас или не у нас, - и Насонов тоже, возможно, пойдет на полк. А пока подержим их вместе. Обоим полезно! После твоих слов тем более в этом уверен. Так что извини.

- Напротив, извини, что начал этот разговор. Если б не Ильин…

- То-то и оно, - рассмеялся Артемьев. - Говоришь, очки не способны тебе втереть! Ильин, твой друг, первый же и втер! Выдал желаемое за действительное. А это и есть на войне самая опасная форма уклонения от истины.

Он перестал улыбаться.

- Что стремишься обратно в полк, уважаю. Если б мог, пошел бы навстречу. Но сейчас не в силах.

"Не в силах так не в силах". Синцову показалось, что, говоря "пошел бы навстречу", Артемьев замялся. Насчет уважения - это в принципе! А к себе в дивизию брать не хотел. Помнил, что свояк, и именно поэтому на хотел.

И, словно спеша подтвердить догадку Синцова, Артемьев заговорил о том, что их связывало:

- Если представить себе маловероятную вещь, что мы, как сейчас стоим, так и попрем по карте, никуда не сворачивая, вдоль своей пятьдесят четвертой параллели, то прямо перед нами сперва Могилев, потом Минск, потом Лида. А меридиан Гродно пересечен всего в двадцати километрах от города. Но это, конечно, только в сказках бывает, а не на войне… Еще до этого одних рокируют, другим разграничительные линии изменят, третьих в резерв выведут…

Он так напористо перечислял все эти возможности, словно сам хотел отговорить себя от маловероятной, но все же запавшей ему в голову мысли, что их армия и его дивизия в конце концов могут выйти именно к Гродно.

- Что ж самих себя обманывать! - сказал Синцов. - Какие бы ни были разграничительные линии, а все равно думаем с тобой об этом!

Думать об этом - значило думать о старой женщине и маленькой девочке, о матери Артемьева и дочери Синцова, оставшихся там, в Гродно. Кроме всего другого, что их связывало в жизни, у них была еще эта общая память. Ни Артемьев, командовавший полком в Забайкалье, ни Синцов, вместе с женой оказавшийся в отпуску в Крыму, не могли быть виноваты в том, что эта старая женщина с годовалой девочкой не успела уехать или уйти пешком из военного городка под Гродно, в котором немцы оказались через шестнадцать часов после начала войны.

И все же тяжесть этой вины лежала у них обоих на душе, как лежит она на душе у всякого здорового - телом и духом - мужчины, на глазах у которого погибает кто-то беспомощный. Даже при полной физической невозможности помочь другим человек, сам только случайно спасшийся при катастрофе, все равно чувствует себя виноватым перед неспасшимися. Особенно если это женщины и дети.

Что-то схожее с этим чувством жило и в Артемьеве и в Синцове. Хотя ни про того, ни про другого нельзя было сказать, что они спасали себя на этой войне. То есть, конечно, спасали в пределах разумного, когда надо лечь под обстрелом или пригнуть голову. А в остальном не спасали. Сначала, как могли, останавливали войну, когда она катилась и хотела перекатиться через них и через миллионы других людей. А теперь, остановив, катили ее обратно, туда, откуда она началась.

Люди привыкают к неизвестности трудней, чем к чему бы то ни было другому. Но и к ней привыкают. Трехлетняя привычка - не знать, что с этой старой женщиной и девочкой, - и для Артемьева и для Синцова стала частью их существования на войне. Но это уже привычное неведение, словно заросший мясом осколок, иногда напоминало о себе старой болью. Так вышло и сейчас, когда Артемьев заговорил о Гродно.

Они оба по многим признакам понимали, что предстоящее летнее наступление уже не за горами. Куда бы ни вышла их армия, но в ближайших планах войны, очевидно, записано освобождение всей Белоруссии, а значит, и Гродно. То, что еще недавно казалось далеким, приблизилось. И неизвестность, ставшая за три года привычкой, должна была кончиться и превратиться или в радость, или в горе. Зажмуривайся или не зажмуривайся от страха и ожидании того, как ответит на это жизнь, а все равно одно из двух!

- Ты меня, конечно, извини, - сказал Артемьев, - но я, когда думаю, - все о матери и о матери… Дочку вашу видел только на фотографии. А с матерью вся жизнь…

Синцов кивнул:

- Конечно, как же еще.

Он и сам плохо представлял себе свою дочь. Тогда ей был год. Теперь, если жива, четыре. И чтобы он признал ее сейчас, нужно, чтобы другие люди сказали ему про нее, что это - она.

- Как Таня? - спросил Артемьев. - Зимой слышал от тебя, что ожидаете прибавления?

- Отправил к матери в Ташкент. Дочь родила, - сказал Синцов, не вдаваясь в свои тревоги.

- Поздравляю. Самое время! Тем более что здесь скоро каша заварится. Они там "ладушки, ладушки!", а мы тут пока Белоруссию освободим. Глядишь, после этого и я хоть на день в Москву вырвусь под предлогом или без. Терпенья уже нет. С ноября прошлого года Надежду не видел! На одни сутки в Москву выскочил, незадолго перед тем, как с тобой тогда встретились. И с тех пор все! Позавчера седьмой месяц пошел, куда это годится? Хоть греши, хоть прибинтовывай!

Артемьев снял портупею, расстегнул ворот гимнастерки и, засунув руки в карманы бриджей, прошелся взад и вперед по избе.

- А сама навестить тебя здесь после этого не могла? - спросил Синцов.

- Она да не могла! - усмехнулся Артемьев. - Она все может. Это я не могу, чтобы она ко мне приезжала. Запретил ей это, наотрез. Спрашиваешь, а сам, наверно, в курсе дела, как она тут летом начудила! И у вас там прокатывались на мой счет, и здесь, в дивизии, языки трепали. Не слепой и не глухой, знаю!

Он расхохотался и хлопнул себя по ляжкам.

- Треску много было! Хотя, по сути, никому ничего плохого не сделала. Адъютанта-дурачка обвела; и на передний край вдруг явилась: захотела меня в боевой обстановке посмотреть! Артиллеристов уговорила - из пушки пострелять! На коне скакала - подумаешь, невидаль! И даже то, что "виллис" навернула, так тоже никого не убила, только сама из него высыпалась. С другой бы - на все это никто и внимания не обратил. Ну, ходила, ездила, ну, в аварию попала. А у этой все на виду! Такая баба! Даже когда не хочет, все равно у всех на виду! А тем более когда хочет! Хлебал и буду хлебать с ней горя…

Вопреки словам Артемьева, в его голосе было больше радости, чем обреченности. Сказал и, сам себя услышав, рассмеялся:

- Не могу вспоминать о ней без удовольствия. Что ты будешь делать!

Все то двужильное и неунывающее, что всегда сохранялось в его натуре, вдруг, оттеснив остальное, вылезло из него, напомнив Синцову о том Пашке Артемьеве, который не был еще никаким командиром дивизии, а только еще собирался из последнего класса школы в военное училище и говорил про Надьку Караваеву, что пусть не воображает, что он долго будет за ней ходить.

- Рад видеть тебя в хорошем настроении!

Назад Дальше