Глава тринадцатая
Иван Иванович Иванов уже в пятый раз проверял наточку ножей. Он был все же достаточно гуманен, чтобы прооперировать пациента не каким-нибудь там тупьем, благо читал не одного Аббаньяно. Но вот Алексей Петрович был, очевидно, не совсем гуманным пациентом, потому что он все не ехал и не ехал.
"Сука!" – даже подумал про него Иванов и покраснел.
Но потом вспомнил, что "сука" было все же вполне разрешенное цензурой слово, время от времени даже употребляемое букеровскими лауреатами, а посему подумал еще раз:
"Просто сука какая-то! Я, можно сказать, решил ему помочь. А он…"
И тут вдруг дверь кабинета открылась, и на каталке вкатилось нечто огромное, накрытое белой простыней.
– Ну, наконец-то! – закричал Иван Иванович, жадно хватаясь за ножи.
Но когда откинули простыню, перед ним предстал пожилой обнаженный господин. Синие рыхлые ляжки его мелко дрожали. А в том месте, где они сходились, образуя густую, покрытую седыми волосами впадину, возвышалось нечто синеватое и слегка загибающееся, в основании чего, у самых яичек, болтались полуотклеенные мужские усы. Опытный взгляд уролога, однако, сразу же распознал в этом странном сооружении не что-нибудь этакое, а… да-да, именно катетер! Сей прибор был заботливо поставлен работниками скорой помощи.
– Вероятно, удар оказался столь силен, что кровоизлияние закупорило мочеиспускательный канал, что и привело к задержке мочеиспускания, – озабоченно сказал санитар.
– О-о, было мне та-а-ак хорошо, – прошептал тут пострадавший, а это был ни кто иной, как Альберт Рафаилович.
– Где вы отыскали, м-мм… это? – спросил, поморщившись, Иван Иванович санитара.
– Что?
– Ну, – Иван Иванович брезгливым жестом очертил всю фигуру пострадавшего целиком; к животу его кое-где прилепились огрызки семечек, обертка от жевательной резинки и даже пара окурков. – На вокзале что ли?
– Нет, в университете. Господин валялся… ы-ыы… извините, лежал между партами.
– Голый?
– Да голый, – пожал плечами санитар. – А что?
– Да нет, ничего.
– Я разделся сам, – простонал тут Альберт Рафаилович. – Но не подумайте, я не эксгибиционист. Я просто был весь мокрый. Поначалу из меня все текло и текло, и текло…
– Почему же вы так поздно вызвали скорую?
– Я же сказал, что поначалу мне было хорошо. А потом я впал в забытье, мне стали сниться чудесные сны…
– А это, кстати, что? – Иван Иванович ткнул в болтающиеся в основании катетера усы.
– Это?.. Может быть, мне опять снится….
– Кстати, насчет усов, – почтительно наклонился к Ивану Ивановичу санитар, – мы уже вызвали милицию.
– Это вы правильно, но… господина надо было все же как-то перед осмотром-то обмыть.
– Хорошо, хорошо, – подобострастно закивал санитар, снова накрывая Альберта Рафаиловича простыней и разворачивая каталку.
– Да, эт-та… как его… – брезгливо поводил щекой Иванов, – сфотографируйте, м-мм… это с усами – для органов. Я имею ввиду милицию.
Когда Альберта Рафаиловича увезли, он подошел к ножам и, глядя в свое сверкающее, многократно умноженное отражение, печально подумал:
"Вот, хотел Осинина, а вместо него получил…"
Но если бы он только догадывался, кого или, скорее даже, в лице кого что (о, канцеляризмы!) он заполучил!
Глубокий местный наркоз, в который погрузили перед операцией пенисную часть тела психоаналитика, вновь пробудил в нем фаллический исследовательский дух. И пока Иван Иванович занимался своим делом, Альберт Рафаилович занялся делом своим, исподволь втягивая Ивана Ивановича в коммуникацию. И наконец vopros о proizrastanii v bessoznatel’nom klienta obrazov chujih fallosov snova so vsey neizbejnostiyuy vstal.
– А не потому ли, уважаемый коллега, происходит сие произрастание, что вы сами считаете себя в глубине души своей человеком без фаллоса? – откровенно нанес целительный разрез Навуходоносор.
Иван Иванович пару раз дернулся и вдруг так густо покраснел, что рыжие волосинки его затопорщились и даже как-то защелкали, как в бане от чересчур перегретого пара. И Иван Иванович мучительно замычал.
Несмотря на всю душевную му-у-уку клиента, Альберт Рафаилович, однако, безжалостно подцепил его бессознательное и, как блин на сковородке, перевернул.
– А кто?! – закричал вдруг он. – Кто это сейчас так страшно мычит-то?
Иван Иванович мучительно помотал головой, продолжая издавать нечленораздельные звуки.
– Кто?! – снова властно крикнул ему в лицо Альберт Рафаилович.
И тут уже Иван Иванович сдержаться не смог. Слезы обильно полились из его глаз, и, давясь всхлипами и рыданиями, он горько выговорил:
– Ко-ро-ва…
– Вот видите – ко-ро-ва… А должен бы бык.
И тогда уже, нахлестывая несчастное животное плетьми ассоциаций, Альберт Рафаилович погнал его все глубже в его бессознательное, получая попутно и мясо для анализа, и молоко. Пока они и не натолкнулись на этого таинственного счетовода, что стоял на распутье и годами заставлял бедного Ивана Ивановича считать себя человеком без фаллоса.
Так из "мяса и молока" уролога был, наконец, выделен и счетовод. И даже не один, а, как выяснилось, во множественном числе. Счетоводы эти были ни кто иные, как маленькие дети, что когда-то часто мылись с Иваном Ивановичем (а тогда еще просто Ваней) в местной деревенской бане. Они-то со всей радостью детства и прозвали будущего Ивана Ивановича человеком без фаллоса. Вероятно когда-то (вместе с Ваней) они услышали это странное слово на ферме и подумали, что оно обозначает обычную пиписку. Конечно, никогда им было не стать интеллигентами! Эти маленькие пиздюки со своими дурацкими шуточками, сами того не подозревая, и отстранили будущего Ивана Ивановича от естественного течения русской жизни. Хотя, может быть, это и сам Иван Иванович, обидевшись чересчур на маленьких пиздюков, оторвался от питающих его фаллос целительных соков?
На следующий день, во втором сеансе душеспасительной дойки и резки Иванов подробно рассказал Навуходоносору, как наблюдал с детства эту естественную жизнь (а родился он, как мы уже говорили, в деревне, в семье школьного педагога). О, эта естественная жизнь с ее непонятной любовью к шуткам на сомнительную языческую тему, также как и со страстью ко всевозможным катаниям – на лодках, мотоциклах, качелях и лошадях; с привязанностью к выпиваниям, а после оных и к пляскам, подчас даже и с мордобоем; с идиотским, часами, сидением или стоянием с удочками над рекой; к обязательному, патриотическому какому-то сбору грибов и при этом непременно белых; к купанию в водоемах; к игре до опупения в футбол и, что самое гибельное, так это к изнуряющей погоне за девками ("А ведь погоня эта, – воскликнул тут Иван Иванович, – как известно, лишает нас самого дорогого, что у нас есть! Нет, не фаллоса, Альберт Рафаилович, не фаллоса, а, так сказать, прав человека, той самой свободы выбора, которая, как говорил Аббаньяно, и помогает человеку стать самим собой! Потому что из всех возможностей, как говорил Аббаньяно, человек обязан выбирать такие, что являются основой здорового и нравственного образа жизни!"). И так, в красках рассказав аналитику о своих детских наблюдениях за естественной жизнью, он признался Альберту Рафаиловичу и в своем отвращении к этой жизни.
– А знаете почему? – спросил тут как-то загадочно Альберт Рафаилович.
– Почему?
– Потому что Раша – она. А должен бы быть он.
– Юэроп, – восторженно прошептал Иван Иванович.
Глава четырнадцатая
Была уже глубокая ночь, когда, выйдя на улицу из круглой комнаты Тимофеева, Алексей Петрович с наслаждением (и о, совсем без боли!) поссал. Бессильное электричество все еще пыталось высветить перед ним бильборд, но оба они (и электричество, и бильборд) были уже ну просто, как огурцы. А из разверзшейся черноты ночного неба их с откровенной насмешкой солила звездная соль.
Алексей Петрович даже и внимания на них не обратил. Призванный космосом, он решил воссоединиться с ним в глубинах парка, в той темноте, что по-прежнему клубилась и восставала среди скороспелых, разбросанных то тут, то там многоэтажных человеческих домов. В руке своей Алексей Петрович нес столовый нож Тимофеева.
"Бесславно сгнить, подобно сингапурскому банану или позволить надругаться над собой интеллигентишкам от медицины? Они, конечно же, спасут, дабы я запел фальцетом… Как этот Робертино, блядь его, Лоретти. Петь без яичек днем, а вечерами пялиться с дивана в телевизор… И спать в раздельных комнатах. Да хуй вам! Ты права, моя звезда. Ты прав, демоний. А колеса поезда или столовый нож – не столь и важно!"
Темнота парка, заселенного невидимыми убийцами и самоубийцами, глубина тьмы, исполненной смертоносного ритуала… Алексей Петрович обнял дерево и вжал в кору его свой разгоряченный лоб.
"Пронзи меня, о, пронзи меня…"
Но было тихо и ясно – ни ветра, ни туч, ни дождя. Ни молнии, ни падающей звезды. В беззвучной безветренной тьме дрожали лишь листья осины, к которой прижался Алексей Петрович Осинин. Она воздвигала сейчас над ним свою крону, она разделяла с ним сейчас его дрожь.
И смертоносная звезда почему-то все не чертила собой небосклон. Напротив, она словно бы поднималась все выше и выше. Алексей Петрович оторвал лоб от дерева, запрокинул голову и посмотрел в небо.
Демоний молчал.
Звезда насмешливо нанизала на свои лучи остатки слез Алексея Петровича. Он оттолкнулся от дерева и, постепенно трезвея, побрел в глубину парка, срывая стебли невидимых растений. В аллеях белели облупленные статуи пионеров, чуть вдалеке чернел пруд, а за деревьями, на дамбе глухо шумел водосброс. Одинокая лодка темной тенью кружила у пристани. Он остановился у калитки лодочной станции.
"Котенька, где ты? Разве не ты только еще и можешь спасти меня? Где ты, моя верная женушка? Ах, почему так глупо устроен мир. Разлады, болезни… Покалечил еще, вот дурак, врача своего. Может, еще и убил… Котенька, где ты?"
Он вспомнил, как, замерзая зимой под своим старым ватным одеялом, забирался к ней под байковое. Как прижимался и как в его тело проникало ее тепло. О, как блаженно Алексей Петрович погружался тогда в ее сны…
"Котенька".
Он вынул нож. На черное небо, покрытое звездной насмешливой солью, вышла Луна. С сарказмом заглянула она в окно урологической клиники. С грустью осветила она парк. В темных аллеях по-прежнему белели облупленные статуи пионеров. Лодка в темной воде поворачивалась, зацепившись за темный причал. В глубине парка, за куртинами темных кустов беззвучно дрожала осина. А здесь, у калитки за мусорным баком, полным разного хлама и сора, уже собирался убить себя один из последних русских людей.
Он все же решил, что не здесь.
Через горбатый мостик Алексей Петрович перешел на маленький остров посреди пруда, где стояло две лавочки. В урне белела газета. Осинин достал ее, расстелил на земле и прилег, положив нож рядом с собой. За дамбой по-прежнему глухо урчал водосброс. Избыток воды сливался через железный щит в каменный желоб и с грохотом убегал, давая начало маленькой новой реке.
"У меня могла бы быть совсем другая жизнь – сильная, яростная… Но почему же все всегда получается наоборот?.. Может, потому люди и придумывают мифы?.. Котенька…"
Он посмотрел на звезду. Она по-прежнему стояла в зените. Алексей Петрович прикрыл глаза. Длинные пронзительные лучи ее вытянулись и коснулись его ресниц. С неба опускался сияющий звездный конь. Конь повисал над прудом и над дамбой. Конь изгибался в пространстве и наклонял свою сияющую голову к маленькому островку земли.
– А вот и ты, мой верный друг, – сказал, улыбнувшись, Алексей Петрович. – Как зовут тебя?
– Звездохуй, – ответил конь.
– Что ж, неплохое имя. Очень кстати.
– Ну, ты готов? – спросил Звездохуй.
– Как только откроется метро или вот… нож.
– Погнали лучше наверх!
– Куда?
– В космос.
– А ну да, там, где мифы.
– Зря ты так, – вздохнул Звездохуй. – Там действительно все по-другому. И с Ольгой Степановной твоей, и с мамой. Точно тебе говорю.
– А с Россией? – спросил почему-то вдруг Алексей Петрович, вспоминая Тимофеева.
Звездохуй почесался и вздохнул:
– А вот с Россией, понимаешь ли ты, э-ээ…
– Что ж там у вас в космосе для России какого-нибудь мифа не найдется? – обиделся Алексей Петрович.
– Найтись-то найдется. Но тут, блядь, эта, понимаешь ли ты… без жертвы не обойтись.
Звездохуй снова вздохнул и внимательно посмотрел на Алексея Петровича.
Тот молчал. Потом тихо сказал:
– Я понял.
– Ну ты, эта… Ты в общем-то свободен. Можешь, как говорится, выбирать. Из вас двоих я бы так с удовольствием спас именно тебя.
– Кого это, двоих?
– Ну тебя и отца твоего крестного Хезко. Давай, садись и съебываем отсюда, пока не поздно. Будет у тебя снова счастливая семья. С мамой все будет хорошо. Папашу подыщем звездного. Хочешь, даже звездно-полосатого.
– Да нет, – сказал, вспоминая Тимофеева, Алексей Петрович.
Он помолчал и добавил:
– Наследника, правда, жалко, не я ей оставлю.
Но тут Звездохуй как-то загадочно посмотрел на Алексея Петровича.
– Ну, как знаешь, – сказал, впрочем, он деловым тоном. – Но только если в жертву, то, ты уж извини… это Хезко надо к Альберту Рафаиловичу, а тебе – к Ивану Ивановичу.
Алексей Петрович посмотрел на Звездохуя, как тот сияет бесстрастно, и тяжело вздохнул.
– А, может, лучше… ножом вот? Или под поезд в метро?
– Ну, метро это потом. А сначала все-таки…
– Казнь.
Звездохуй глубоко вздохнул.
– Да, брат. Ты уж прости.
– Позорная и болезненная.
– Это, сам понимаешь… Как все казни.
– Мучить будут, блядь… Резать, пилить, кастрировать…
– Но ведь не поздно и отказаться.
– Да нет, – тихо сказал тогда Алексей Петрович. – Может, я как то зерно, что должно погибнуть, чтобы, как это говорится, принести плоды обильные.
Тут Звездохуй наклонил свою сияющую голову почти к самому уху Алексея Петровича и тихо сказал ему:
– Знаешь, ведь, что здоров?
– Знаю, конечно, – вздохнул Осинин.
– Ну тогда и не боись.
Звездохуй усмехнулся и вдруг принял черты того самого памятника на том самом гранитном кубе.
– Записывай пункт седьмой. В жертву, блядь, всегда приносили самых лучших, – засмеялся памятник. – Так что не ссы! А из осины, недаром самые меткие стрелы и самые прочные копья.
Алексей Петрович приоткрыл глаза. На соленых лучах ресниц его – Звездохуй медленно отлетал в пространство.
Глава пятнадцатая
Когда наконец в спальню Осининых заглянула Луна, а заглянула она не одна, а вместе с котами, сидящими на деревьях, то увидела довольно-таки странную картину. Ольга Степановна все еще летела по дуге, а некто Тимофеев, он же господин Хезко, по-прежнему храпел, развалясь на Осининской кровати, и подмышка его… О, эта русская подмышка, мы несем в ней половину мира и целое небо звезд. Подмышкой мы прячем и свой русский ум, и заветы старины и свое русское распиздяйство. Чего только там у нас нет. Загляните, как говорится, русскому подмышку, там у него и Гваттари, и Делез с их шизоанализом, и старообрядцы, а все вместе – вот уж, воистину, русский дух. Оттого и говорят, чу, русским духом пахнет. Да не то, что пахнет, воистину несет, да так, что аж на Луне пыль столбом поднимается, даром, что русские и спутники первыми запускают… Одним словом, подмышка у Тимофеева была зверская. Но поскольку зверь он был не простой, а русский, то бишь нечеловеческий, то много было скрыто в подмышке его и нечеловеческого. И потому разве мог он вот так разом, хоть бы и с похмелья, навалиться на влетающую к нему в объятия молодую жену своего молодого товарища? Да она же ему в дочери годится! Нет-с, господа, и не просите. Хотя и хотел было, чего греха таить… Велик соблазн, да не тут-то было! Заорали вовсю коты (да так, что даже и сами попадали с деревьев) и засветила, что есть силы, Луна. Одним словом, Ольга Степановна, как была верной женой, так ею и осталась. Хотя ее все же откровенно тряхнуло от ужаса (вместе с котами и с Луной).
– Прочь, грязный старикашка! – вовремя закричала она.
Тимофеев даже от неожиданности сбросил уже закинутую было на Ольгу Степановну ногу. Но не только потому, что Ольга Степановна была женщиной, закинул он на нее свою ногу. Эх, Тимофеев, если уж совсем честно, тоже был по-своему последним из людей. И как у каждого из последних, у него было свое первое. У кого-то водка, у кого-то топор, у Осинина, вот понимаешь ли, как выясняется, демоний, у большинства русского населения, включая Делеза с Гваттари, конечно же, женщины, а вот у Тимофеева был свой бог, правда тогда еще не с большой буквы, а, как говорится, deus ex machina. И вот сейчас он-то ему и снился и, как бывалыча в прежние времена, на него-то и закидывал он свою ногу. Да-с, deus ex machina! Но машина не простая, не человеческая – не какой-нибудь там форд-пидорд, не хундай-мундай, не мазда-пиздазда, а…
– Да вы как сюда попали?! – вскричала тут Ольга Степановна.
– Я… я… меня послали за коньячком.
– За каким еще коньячком?!
– Алеша.
– Алешка?! А где же он сам?
– В больнице.
– О, Господи, что случилось?
– Р-рр… рак!
Ольгу Степановну повело. Всё закружилось у нее перед глазами. И комната, и коты, и Луна и этот огромный, сидящий на ее кровати идиот.
– А, может, еще и нет никакого рака, – забормотал Тимофеев. – Зарежут-то все равно, конечно, меня. А с Алешей, Бог даст, все будет хорошо. Я вот только одену с вашего позволения носки.
Он отвинтил пробку и хотел было хлебнуть коньячку, но так и не успел. Пинок оказался столь силен, что бутылочка вылетела у него из рук, а сам он был вытолкнут в шею, несмотря на все свои попытки объяснений, что твердо, очень твердо решил уже спасти Алешу…
О, эта красивая зараза, эта взбесившаяся стерва, о, как классно было бы ее все-таки отъебать, несмотря на всю высоконравственную русскую подмышку.
Перед подъездом Осининского дома стояло двадцать пять мотоциклов. А, может быть, даже и все пятьдесят. И, вспомнив свой сон, Тимофеев счел это знаком судьбы. Вот он как проявляется, deus! Да, Тимофееву снился мотоцикл. Недаром же Тимофеев был бывший мотоциклист. Машина хочет обладать человеком. Машина хочет, чтобы человек стал машинистом. Но и в мире машин существует своя иерархия. Чем меньше колес, тем выше ранг!
Один из беспечных ездоков забыл вынуть ключ. Тимофеев даже присвистнул от восхищения. И, повернув его, – дернул кикстартер! Со спасением надо было спешить. "Судзуки" завелся с полоборота. И пока Тимофеев выворачивал со двора перед ним развернулась целая повесть временных лет.