Дипендра - Андрей Бычков 5 стр.


Публика вокруг была, однако, довольно вульгарная. Какие-то панки с всклокоченными красными волосами, какие-то девки, пробитые пирсингом, здоровенные негритосы, нагло демонстрирующие свои бицепсы и зыркающие по сторонам голодными взглядами, их белки так и сверкали в полутьме этого чертова клуба. Я стоял, прислонившись к стене и старался не двигаться, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. И вдруг заметил этого странного, как бы отдельно сидящего человека. Он был одет в дорогой костюм и сидел один за столиком. Восточное – как почему-то мне показалось какое-то казахское – широкое лицо, красивые, черными дугами брови и также, еще одной короткой дугой, маленькие черные усики, внимательные коричневые глаза, безукоризненные жесты тонких рук… Его мужская, а лучше сказать мужественная жизнь, его снисходительное отношение к мальчикам, дружеское покровительство слабым. Я вдруг поймал себя на мысли, что начинаю его выдумывать. Но этот человек был безусловно сильным, я видел, как он слегка пренебрежительно, с каким-то, я бы даже сказал, вызовом смотрел на некоторых персонажей этого клуба, особенно на тех, кто слишком явно демонстрировал здесь свои мускулы. В своем костюме он, конечно же, был здесь явно не к месту (хотя еще несколько мужчин были в пиджаках), но это его, по-видимому, совсем не смущало, он смотрел на других так, словно они были здесь лишними, а не он. Я видел, как он расплачивался с официантом, давая каждый раз тому бешеные чаевые и не боясь, что это заметят некоторые из окружавших нас сомнительных типов. Да, наверное, я всегда хотел быть таким же, как и он – сильным, уверенным в себе, красивым, богатым и так безукоризненно одетым. Я вздохнул, увы, я знал себе цену. Я не нравился девушкам – слишком тонкая шея, некрасивое ассиметричное лицо, предательские прыщики (метки моего замедленного созревания, я всегда выглядел на несколько лет моложе, чем на самом деле), кроме того Клара… конечно, с одной стороны мне было чем похвастаться, я стал мужчиной в четырнадцать лет, но с другой – я словно бы навсегда остался мальчиком. Она, эта Клара… она, конечно, доставила мне наслаждение, но также и… нет, боль это, пожалуй, не совсем правильное слово; это скорее было какое-то нестерпимое наслаждение, слишком уж долго и мучительно оно не разрешалось, что я уже не выдерживал, а оно все продолжалось, длилось и длилось, словно целью его было не радостное освобождение и облегчение, а горькая и в то же время сладостная догадка, что оно, это наслаждение, одной природы с чем-то еще. Может быть, даже со смертью, как почему-то проскользнуло тогда во мне. Когда же я возвратился домой, отец не сказал мне ничего, ничего не спросил, как будто ничего и не было. Он сидел, как истукан, спиной ко мне, на стуле и слушал радио, передавали что-то про марсиан. Я хотел увидеть его лицо и, быть может, спросить, хотя что спросить? "Папа, зачем ты это со мной сделал?" Я попытался пройти между ним и радио, будто бы мне надо было взять учебник, а на самом деле, чтобы он меня увидел, но отец вдруг поднялся и, не глядя, вышел из комнаты. Я услышал, как в коридоре хлопнула входная дверь. Когда он ушел, я достал учебник, чтобы приготовить уроки по биологии и книга почему-то открылась на описании самок какого-то азиатского паука, которые во время спаривания поедают своего самца. Не знаю, как именно, но с тех пор чувства мои к девушкам были противоречивы. Я все еще хотел красивой романтической истории, но теперь боялся проявлять инициативу, боялся действовать, хотел, чтобы девушка начала ритуальные действия сама, сама бы взяла на себя хотя бы начало. И в то же время боялся и этого, вспоминая откровенные манипуляции Клары, для которой тогда явно прежде всего объектом наслаждения была моя невинность. Словом, получалось, что у меня были, как говорится, проблемы, и раз я боялся теперь проституток, значит мне не оставалось ничего другого кроме мастурбации. Клара не сделала из меня мужчину, она словно бы выманила его из меня и, показав его мне в ослепительной и омерзительной вспышке, снова куда-то спрятала, или даже не спрятала, а загнала его куда-то вглубь, и я не знал, как его достать. Себя из себя. Я завидовал таким, как вот этот щегольски одетый "казах" с безукоризненными манерами, элегантно позевывающий, заказывающий, как я подсчитал, уже пятый "джек дэниэлс" и тем не менее нисколько не пьяневший. Он не стесняясь разглядывал публику, увлеченную этим уже начавшимся пошлым зрелищем, и не замечал, что я разглядываю его почти в упор, его и только его. Я допил свой пятый "гиннесс" и вдруг почувствовал, что устал стоять. Сесть за столик означало бы подозвать к себе официанта и что-то заказать, а это было дороже, чем просто взять у стойки, кроме того надо было еще давать потом и чаевые. Однако я стоял уже полтора часа в ожидании шоу, которое только что началось, и мне страшно захотелось сесть. А может быть, я сам себя обманывал, что устал, и мне хотелось лишь приблизиться к этому настоящему мужчине. Я почему-то стал воображать, что, может быть, это нефтяной шейх или другой какой-нибудь воротила, делающий бешеные деньги на наркобизнесе. Да, вот почему они (я снова посмотрел вокруг) его не трогают! Опасность словно бы подстегнула меня. Так бывает, что вдруг совершаешь в жизни какие-то непредсказуемые поступки. В конце концов, не ограбит же он меня. "Чего тут грабить-то?" – усмехнулся я. Кроме того других свободных столиков и не было. Я все же переборол себя, свой страх, протиснулся через группку нагло задышавших мне в затылок панков и вежливо спросил "казаха", не обращая внимания на табличку, стоящую на его столике:

– Простите, здесь свободно?

17

Четыре наголо обритых монаха, малиновые рясы и желтые подрясники, тонкие руки и коричневатые пальцы. Монахи склонились над магическим узором, держа в руках длинные тонкие трубки, из которых, плавно выстраивая композицию, сыпался мраморный песок – мириады и мириады разноцветных песчинок. Тщательно прицелившись, монахи осторожно насыпали песок, расширяя и расширяя узор.

Песочная мандала жила и издалека казалась даже какой-то влажной. Издалека она напоминала какое-то фантастическое животное, постепенно, день за днем расправляющее на солнце свои причудливые щупальца-лепестки, сквозь которые словно бы просвечивали его загадочные внутренние органы. Синяя песчинка за синей, красная за красной, мгновения, что складываются в целую жизнь.

Павел Георгиевич стоял и смотрел. Он снова думал о сыне. В зале, где насыпали мандалу было тихо. Слышен был только странный, цикадный какой-то звук. Словно бы склонившиеся на коленях над мандалой монахи с их оттопыренными локтями и вытянутыми вперед трубочками были не людьми, а кузнечиками. Павел Георгиевич прислушивался к стрекоту этих нехитрых инструментов, "чак-пу", как называли их монахи, осторожно водя металлическими палочками по боковым зазубринам своих трубок и так, дрожанием, подгоняя песчинки, чтобы те осторожно ссыпались, текли, заполняя предназначенное им в картине место. Песочное жилище бога, который принимает здесь форму абстрактного магического цветка.

Он стоял и смотрел, как течет и течет яркая мелкая мраморная крошка. Песок зеленый, песок красный, белый песок, синий… Вот вырастающий сам по себе урожай, вот знак священной коровы, знаки девы гирлянд, девы цветов и девы светильников… И в центре знак Амитабы – Будды Безграничного Света, его магический семенной слог.

Глядя на склонившиеся спины монахов, Павел Георгиевич вспомнил, как выписывал своего Христа (два года назад он, уже в зрелом возрасте, принял-таки православие), как подправлял ультрамарином глаз Спасителя, чтобы взгляд Его был еще пронзительнее. В храме тогда было тихо, он вспомнил, как вдруг запел и даже стал пританцовывать, так ему понравилось то, что получалось, но сразу же опомнился, ведь он расписывал тогда алтарь. На улице шел дождь, маленькая девчонка, дочка певчих, мокла под дождем, она неподвижно стояла в цветах и улыбалась, ей нравилось стоять под струями дождя и намокать, намокать. Девочку позвали, но она по-прежнему не двигалась и стояла, незаметно трогая пальцами мокрые нарциссы и георгины. Глаз Сына Божьего, который, если вот здесь, еще чуть-чуть подправить, будет еще более глубок… Павел Георгиевич возвратился к мандале, перед которой он стоял. Другие художники насыпали дом другого бога. "Бога, где он, бог, был… Бога… какого?.. Когда-то я рисовал и Шиву…" Он вдруг почувствовал какое-то странное присутствие, словно бы и Вик тоже стоял здесь, рядом с ним, здесь, глядя, как насыпается эта мандала. "Другого… Не в этом дело… Важно лишь, что бог".

Колокольня… Как они, Вик с Лизой примчались вдруг в деревню, где он работал. Легкие и ясные. Он никогда не видел сына таким счастливым. Тогда подумал, что, быть может, вот и настал наконец час, когда то, что нарастало годами, отчуждая и разводя их все дальше, их, отца и сына, все, что привело к последней ссоре, наконец исчезнет и в свете этой любви Виктори наконец простит его. "А к колоколам?" – сказала Лиза. Узкий черный лаз наверх и это сдавленное чувство от сжатого пространства, Вик поднимался первым, держа в руке фонарь, за Виком Лиза, а вслед за Лизой он, тоже с фонариком. В ходе наверх было очень круто, ступеньки были высоки. Освещая их, он не мог не видеть ее ноги. Ведь икры поднимались напротив его лица, а выше, как зонтик, покачивалась ее коротенькая юбочка, в сердцевине которой под легкими облегающими ягодицы трусиками… "Зачем?! Господи, зачем же Ты так, в Своем же храме?!" Нет, он не хотел. Он хотел лишь освещать ступени. Наконец они выбрались наружу. Солнце садилось и колокольня словно бы плыла. Мелькнуло: "Сказать про небо?" Как вечерами он иногда смотрит отсюда на крылья облаков. И не сказал. Вик, незаметно раскачав, ударил. Упругий удар звона медленно, как шар, поплыл, заполняя и заполняя пространство. "Ой, мамочки, не надо", – засмеялась Лиза, закрывая пальчиками уши. Снизу бородато погрозил церковный староста. Павел Георгиевич вдруг подумал, что Лиза, принимая сторону Вика, наверняка будет испытывать к нему неприязнь. "Хотя, если они будут жить отдельно…" Закат пронзил и эти мысли. Закат пронзил закат.

18

– Вот в этом все и дело, – как-то странно опустив голову, сказал Дипендра.

Мы пили у него в номере.

– В чем? – спросил я.

– Не знаю, как бы это объяснить.

Он как-то сник. Я никогда не видел его таким грустным. Солнце уже село и стоял какой-то тихий странный свет. В окно я увидел, как по реке под только что зажегшимися на мосту фонарями скользит одинокое и узкое каноэ. Его стрела с нереальным каким-то каноистом почти сливалась с бликами воды и в этом вечернем свете была бы почти незаметна, если бы не ее скользящее движение. Небо с каждым мгновением меняло свои оттенки, истончаясь к горизонту и темнея наверх, где уже проступала, чернела фиолетовая синева, протыкаемая кое-где тонкими иглами холодных звезд.

– Бог умер, – сказал третий, тот, кто был с нами. – А мы все никак не хотим в это поверить.

Я молчал. Я почему-то вспомнил, как отец рассказывал однажды про Иуду, что Иуда, чтобы попрать умевшего летать Христа похитил хитростью тайное имя Бога, и тогда взлетел над Ним, над Христом, и стал мастурбировать, испуская вниз на Спасителя свое черное семя. Так было написано в Тольдот Иешу, антиевангелии.

– Не знаю, – повторил Дипендра и разлил "джек дэниэлс" по рюмкам.

Мы пили его со льдом.

– Религия – это зонтик, – сказал третий, он щелкнул зажигалкой, освещая свое лицо, и закурил, – как сказано у Гваттари и Делеза.

У него было, у нашего третьего, лысое какое-то лицо, почти без бровей и без ресниц, вдобавок он и брит был наголо. Мясисто выделялись ноздри на этом немного розоватом фаллосообразном каком-то лице. Он был голландец по национальности и изучал здесь квантовую теорию калибровочных полей. Мы познакомились с ним в одном из баров за пулом и теперь иногда вместе выпивали.

– Не знаю, – продолжил он. – Мне страшно, когда я задаю эти вопросы себе – зачем все это? Зачем моя жизнь? Если миллиарды лет меня не было, потом я откуда-то появился, а потом опять исчезну. И снова миллиарды миллиардов лет. И что моя жизнь по сравнению с этим? Вспышка. Я исчезаю навсегда. Миллиарды миллиардов миллиардов…, – он помолчал, а потом добавил с какой-то горькой усмешкой:

– Но меня-то уже не будет никогда… Бессмыслица.

Он положил сигарету и как-то нервно выпил. Мы тоже выпили. Свет почти совсем погас, но Дипендра не поднимался, чтобы включить хотя бы настольную лампу. Над рекой повисла дуга моста. Светились фонари, отражаясь в черной воде. Дробясь, они словно бы пытались плыть по частям и зыбко оставались. Сквозь их блики проскользил обратно невидимый почти каноист. Дипендра как-то странно замер. Я знал, что он был глубоко религиозным человеком (несмотря на все наши похождения), и я не понимал, почему он не отвечает этому голландцу, почему не скажет про перерождения, ведь он "хинду" и верит, что будет жить опять. Он же рассказывал мне однажды, что ламы и брамины могут даже перерождаться по своей воле, оставляя знаки, где их искать. Я даже запомнил, что у тибетцев, где самая сильная магия, это называется "тулку". Бывает даже, что один "тулку" перерождается в виде нескольких людей, например, в трех своих манифестациях – речи, ума и тела. Но сейчас принц (а только я во всем университете и знал, что он принц, Дипендра просил не говорить никому; я, кстати, догадался сам и сам сказал ему об этом), сейчас принц молчал. Фиолетовая тень легла на его красивое лицо.

– Из этого страха, – тихо и как-то вкрадчиво продолжал голландец, – и рождается то, что принято называть религиями. Иначе же человек должен сойти с ума, если у него хватит пороха приблизиться к этому последнему вопросу и спросить себя со всей ясностью и со всей безжалостностью: "Если я умираю, то весь и навсегда?" Без обмана, не теша себя мыслями из классиков, а со своей и только со своей трезвостью, собрав для ответа все силы своего маленького и единственного "я".

Он как-то злорадно усмехнулся, поднимая свою пустую рюмку и почти вскрикнул:

– Наливай!

Мне стало страшно. Как будто я заглянул в какое-то черное подобие колодца. Неясное чувство вдруг стеснило мне грудь. Я вспомнил то, что так тщательно изгонял из своей памяти – как однажды, когда мне было так плохо, после смерти матери, еще мальчиком я попробовал найти ту церковь, где когда-то бабушка ставила свечу, чтобы я родился. Я ехал на троллейбусе, я почему-то думал, что встречу там мать. Вышел и долго искал. "Церковь? – пожала плечами какая-то женщина. – Да, здесь вроде была, но ее снесли уж давно. Да тут через три остановки другая есть, ты малый не расстраивайся". Но той, где я родился и где я хотел встретить мать, той не было. Пустой, холодный и какой-то окаменелый я поехал обратно. Это был такой же бездарно раскрашенный троллейбус, того же цвета, с той же рекламой "Чаппи". Чтобы не разрыдаться, я вышел, не доезжая остановки до метро, и пошел пешком, закрывая лицо ладонями, чтобы прохожие не видели, как некрасиво я плачу.

– Хей! – засмеялся вдруг голландец, выпивая залпом (я даже не заметил, как Дипендра снова налил). – Помните то драг-шоу?

Голландец тоже был там.

– Так это, – сказал он, зажевывая виски олениной, – это было, оказывается, не драг, а дрэг. Дрэг-шоу. Драконовское, дьявольское шоу. Потому что там были не бабы. Те толстухи, помните? Это были мужики, изменившие свой пол!

Голландец истерически захохотал, откидываясь. Дипендра медленно встал и зажег лампу.

– Про это, – сказал он, как-то странно взглядывая на меня, – написано и в вашей книге Апокалипсиса.

– Про что? – переспросил голландец, словно бы вопрос был обращен к нему.

– Конец света, – тяжело ответил Дипендра.

– Что ты имеешь ввиду? – откинулся голландец.

– Перемену пола.

Он достал еще бутылку "джек дэниэлс", и мы как-то отрывками, но все же довольно быстро ее прикончили, смывая неприятный осадок этого странного разговора, слишком уж серьезного, может быть, чтобы его продолжать.

Но дальше вечер как-то не клеился. Мне захотелось напиться. Я чувствовал, что и голландец тоже не прочь напиться. Дипендра достал из холодильника еще бутылку. Он был мрачен. Вдруг взял телефон и заказал yellow cab – такси.

– Куда ты? – пьяно спросил голландец.

Я видел его двойные какие-то глаза, там словно бы что-то еще отслаивалось и что-то обнажалось в мутной и одновременно прозрачной склере.

– Все, все едем, – с мрачной решимостью сказал Дипендра.

– Куда?

– Куда? – пьяно повторил я.

– В "Доллз", – с раздражением, сквозь зубы (я никогда его таким не видел) сказал Дипендра.

Я был удивлен. Ведь "Доллз" это же стриптиз-бар за парком, по дороге к Коралвилю?! Туда ездили и за проститутками.

"А как же Девиани?" – чуть не спросил было его я, зная о его тайной помолвке.

Он посмотрел на меня так, словно прочитал мои мысли и добавил:

– Или в Давенпорт.

Это было откровенно порнографическое казино на Миссисипи.

Назад Дальше