20
Он сидит на террасе. Жаркий зной отделен черной полоской тени от нависающего карниза. Напротив него толстушка сажает в привезенную издалека землю какие-то ссохшиеся заморенные цветы, обильно поливая их из яркой оранжевой лейки.
С Эль они договорились встретиться в половине десятого. Она должна будет подъехать на такси.
"От меня ей нужно только это… Она же все равно не любит меня… Она любит своего Григория также как и я Чину?".
По телефону она говорила с Евгением как-то слишком уж весело, так, что он обо всем догадался. У него не возникло сомнений в цели ее визита.
Эти белые кружочки, неподвижно лежащие сейчас перед ним в развернутых лепестках фольги, напоминают ему какие-то странные жестокие цветы. Быть может, перед ним и в самом деле лежит нечто, чему он еще не успел дать имя?
"Если она приедет до заката, мы еще успеем немного погулять в лесу… Бред!"
Он все же вспоминает Клейста, великого поэта и неудавшегося офицера, застрелившегося со своей возлюбленной у озера. Сначала Клейст выстрелил ей в сердце, а потом себе в голову. Хотя, может быть, и не так. Может быть, наоборот. Ей в голову, а себе в сердце. Потом эту историю можно рассказывать по-разному.
Он думает, что умереть на природе, вместе с солнцем, все же что-то есть в этом, что-то все же в этом остается поверх старой и доброй романтики, несмотря на то, что слова давно уже отделяются от того, что они описывают, и уже не остаются нашей последней надеждой.
Он кладет таблетки в карман и возвращается в комнату.
Здесь прохладнее, чем на террасе. Окна выходят на север и потому не так жарко, как в тех комнатах, окна которых выходят на юг.
Теперь он вспоминает Кейджа, его пьесу "4’33’’", когда исполнитель присаживается за рояль, замирает над клавишами на четыре минуты и тридцать три секунды, а потом встает и уходит.
Вчера, вернувшись от Бориса, он перелил остатки вина в графин. Он сам не знал, зачем он это сделал. Как будто хотел все еще что-то сохранить, что-то, что все равно должно исчезнуть.
Звонит телефон, и Евгений берет трубку. Эль говорит, что хочет приехать пораньше. Он не возражает ей и лишь усмехается:
"Пораньше – это попозже? Или пораньше – это пораньше?"
Он наливает себе еще немного вина, думая, что Эль, скорее всего, не сможет сделать это без наркотика, без какого-нибудь безрассудного порошка, лишь бы в эти последние минуты не принадлежать себе, а как бы переложить решимость на кого-то другого, кто сделает это вместо нее, оставляя ее с ее верой, что все же есть этот последний выход, даже если она им и не воспользовалась.
"А на самом деле воспользовалась", – мрачно усмехается Евгений, отпивая пока еще только из своего бокала.
А может быть, это он будет невообразимо пьян, когда Эль, наконец, войдет в его комнату?
"И она будет запихивать мне таблетки в рот… Ха-ха-ха!"
Теперь ему не остается ничего, кроме как рассмеяться не просто мрачно, а зловеще.
Он вдруг вспоминает, что ведь когда-то и в самом деле танцевал. Да, он же всегда был танцующий человек, за что Чина и полюбила его когда-то. "Я поверю только в того бога, который умеет танцевать".
Он выходит на террасу. Направо, вдалеке, виднеется город, где-то там громоздятся дома, и на одном из высотных зданий зловеще вращается рекламный знак "Мерседеса".
21
Эль истерически засмеялась, представляя себе, как она прицеливается и как нажимает на спусковой крючок. Скорее всего Евгений попытается закрыться от выстрела ладонью, выбрасывая ее навстречу. Она решила убить его именно сегодня, раз он так внезапно решил "завязать" с психотерапией, оставляя себе свою мистику. Когда все уже будет кончено, она подарит ему другую смерть, ведь его смерть все же должна остаться для него неожиданностью.
В девять за ней должен был заехать сутенер, тот самый, который привез ее к Евгению когда-то на своем заляпанном грязью "BMW". По телефону она предложила сутенеру двести баксов, чтобы он съездил с ней вечером в коттеджный поселок. Тот спросил адрес и согласился.
Без пятнадцати восемь она подумала, что успеет еще принять ванну. Она бережно выбреет себе лобок, ведь в этот последний вечер тело ее должно быть совершенно. Она подошла к бельевому шкафу и открыла створку, снимая с вешалки свое любимое шелковое платье в косую черно-белую полоску, когда-то она брала его с собой в Амстердам. Может быть, это платье немного старомодно, но все же оно неплохо шло к тем накренившимся домам, к тем наклонившимся средневековым "билдингам", которые в этом городе предпочитают не трогать. Лепные аляповатые фронтоны на улице красных фонарей, украшенные свисающими на Рождество Санта– Клаусами…
"А теперь на улице черных фонарей!"
Когда с агентом было завершено (они просто попили перед выездом кофе, Эль – с лимоном, а он – с клофелином), и когда пистолет, наконец, был выкраден из его грубой мужской кобуры и переложен в ее аккуратную дамскую сумочку, ей вдруг стало страшно. Ведь она готовилась сыграть не свою роль. И, чтобы стать не собой, она все же решила сделать себе инъекцию.
Выходя на улицу, Эль выбросила ключи. Не для того, чтобы эта игра стала еще совершеннее. Она лишь захотела стать так еще ближе к тому, что вскоре должно было произойти.
Пистолет все же оказался довольно тяжелым, и она не рискнула повесить сумочку на плечо. Она держала ее правой рукой за гребешок, останавливая такси левой.
22
За городом солнце касается края земли чуть раньше. Созревшую пшеницу оно окрашивает в винный цвет. Евгений стоит, посреди поля, думая о том, что вот и пришла пора возвращаться.
Солнце опускается все ниже и ниже. Словно бы оно уходит под землю, освещая ее теперь изнутри – невидимо спрятавшиеся среди злаков зла птицы, и там, где самые корни, – всегда дрожащие за свою никчемную жизнь грызуны.
Солнце давно ушло уже в самую глубь земли, и теперь пшеница кажется черной. Евгений садится на обочину, в слепую мягкую пыль, а потом откидывается на траву.
"На прощанье мне все же хотелось бы напомнить тебе твою любимую притчу".
Часть 3
1
Если спрятать пистолет под подушку, то в последний момент, когда Евгений замычит от наслаждения, Люба все же успеет выстрелить ему в сердце. И, принимая в себя последнее из его движений, принимая в себя его последнее семя, она наконец познает эту яркую и благословенную тьму. Ибо блаженны убивающие в любви.
Она будет лежать под ним с закрытыми глазами, уронив ему на спину пистолет. Она станет им, Евгением, своей и его радостью. А потом она подарит и себе эту смерть, выстрелив и себе в сердце.
Она встретит Бога.
"Здравствуй, Бог. Я сама выбрала ад".
И Бог ее простит.
А сейчас, пока Евгений еще не пришел, она медленно разденется. Еще немножечко коньячку и к черту крэк. Она разбросает свою одежду по его бесчисленным комнатам, она включит музыку и будет долго кружиться, пока не закружится голова, и она, смеясь, не упадет в кресло, и пусть его дом будет продолжать двигаться вокруг нее, вокруг нее… А потом она натрется своей умопомрачительной мазью, которую она привезла еще из Амстердама, разожжет камин и будет ждать.
Она положила рядом с собой на кровать пистолет, закрыла лицо ладонями и заплакала.
"Потому что ничего нет… И я убиваю свое отрицание".
Она все же сунула пистолет под подушку, откинулась на постель и снова забылась в волнах накатывающего наркотического обмана. На длинной огненной руке кто-то выносил ее из маленькой комнаты в бесконечно черное и сияющее в своей черноте небо.
– Ты правильно сделала, что не закрыла дверь.
Люба открыла глаза. Над ней нависало чье-то гнилостное, искаженное судорогой, лицо.
– Сука!
Что-то налетело и ударило ее в лоб. Тьма раскололась на яркие сиреневые куски.
– Мразь!
Громадный кулак налетел опять, дробя вдребезги оставшееся.
– Гадина!
Что-то огромное обрушилось теперь на грудь, а потом опять на голову, оглушая густым колокольным боем. Ей показалось, что тело ее лопается, как помидор, и во все стороны брызжет кровь.
– Ты чё мне подмешала, падла?!
Желтый пузырчатый блин заколыхался над ней и задышал ей в лицо чем-то отвратительно кислым.
Люба попыталась собрать себя, вынуть и сложить хоть в какие-то осмысленные куски из этого мучительного распада.
– Не бей… ради Бога, – еле слышно прошепелявила она окровавленными губами, и наконец из блина отчетливо проступило дрожащее от ненависти лицо сутенера.
– Че-го?! – проревел он, обрушивая на нее очередной удар. – Где пистолет?!
Теперь, сквозь какие-то сдвигающиеся массы, Люба поняла, она наконец все поняла. Стальные рельсы неумолимой реальности и безжалостный поезд причины и следствия, безличные колеса и безличные рычаги, не рассеиваемые ни крэком, ни коньяком. Боль, невыносимая боль снова ломилась в ее сознание и разламывала ее тело.
– Пистолет… здесь, – тихо выговорила Люба, взглядывая тяжело в два угла комнаты.
– Где?
– В тумбочке.
– Обманешь, разрежу на куски.
Он достал нож и щелчком выкинул лезвие. Широкое и острое, оно словно бы сгустило вокруг себя в своем тусклом и тупом блеске нечто невидимое и уже неотвратимо натягивающее на себя. Плоское, с вырезом-канавкой для крови, лезвие тянуло к себе и притягивало.
И, как в каком-то кристалле, отталкиваясь в отчаянии от этих невидимых намагниченных линий, исходящих из этой безличной бритвенной остроты, вдруг сверкнуло:
"Или он меня, или я".
Она незаметно пошевелила пальцами правой руки, тайно обрадовавшись присутствию тела и его готовности броситься.
"Когда откроет тумбочку".
Сутенер сделал шаг назад, не сводя с нее глаз.
– Ссать будешь кровью, гадина, если наврешь.
Зловеще улыбаясь, он сделал еще два медленных шага спиной назад, вытягивая перед собой нож. Ткнулся в тумбочку и, не оборачиваясь, стал нащупывать ящик.
В каком-то отчаянном превозможении этой безжалостной и словно бы уже нанизывающей на себя намагниченности Люба рванулась к пистолету. Сутенер гаркнул, бросаясь вперед и выбрасывая перед собой нож.
И в этот, последний момент она выстрелила.
2
Он очнулся в поле. У леса еще низко стелился ночной мрак. Пролетал сонный стриж… Ему приснилось, что отец его жив, и что вдвоем они все же захватили этот проклятый "самолет". Они взяли управление в свои руки и разбили вдребезги гильотину… Ощущая щекой покалывание злака, Евгений поднял голову и отлепил двумя пальцами от щеки заломившуюся соломинку. Он вспомнил, что, уходя на прогулку, не запер коттедж, написав Любе на листке, что скоро вернется.
"Как бы она там не наделала глупостей".
Быстро поднялся с земли. И снова вспомнил, что привиделось.
"Что отец жив. А впереди – башни-близнецы…"
Свет фар заставил его прикрыть глаза рукою. По шоссе в сторону коттеджей пронеслась заляпанная грязью машина.
Подходя к чугунным воротам и глядя в сонную рожу охранника, переводя взгляд на громоздящиеся за его спиной черными башнями особняки, исполненные тьмы ритуала, имя которому Стоимость, Евгений вдруг подумал:
"Но разве выигрыш в этом?"
Увидеть себя спрыгивающим с чаши весов, и снова, как когда-то, во времена своей легкости… И пусть другая чаша, нагруженная этими коттеджными гирями с уханьем провалится вниз…
– Чой-то поздно-то так? – подобострастно спросил охранник и улыбнулся с плохо спрятанной неприязнью; возвратил пропуск.
Мельком Евгений заметил стоящий на стоянке, заляпанный грязью, "BMW".
– Ко мне никто не приезжал?
– Нет, никто. Только девушка на такси, как вы еще вечером сказали.
Тяжелые ворота загудели и медленно разошлись. За мостом вдалеке высился особняк Евгения. И словно бы опять этот его коттедж наливал его своей тяжестью, как будто бы Евгений снова вступал на свою чашу. Он вдруг представил себе, как эти громоздящиеся вокруг особняки бесшумно взрываются, словно бы в фильме Антониони, как лопается и его дворец, освобождая его от своей давящей оболочки.
Он улыбнулся:
"Как просто отменить мир. Стоит лишь тайно сосредоточиться".
Подходя к мосту и поднимаясь по лестнице, опрокидывая лицо навстречу падающей звезде, как когда-то открывая заново кристально черную ясность неба… Его и вправду словно бы опять настигало острие какой-то тайной иглы.
"Если мы с ней хотим остаться живыми, то, значит, нам больше и не нужны эти тяжелые громоздящиеся вокруг галлюциногены".
Он спустился с моста и пошел дальше. Косое окно в конце аллеи, косое окно, в которое он заглянет, как нарождающийся месяц. Он все ей скажет. Он скажет ей, что им надо очистить и очиститься…
3
Люба сидела на кровати, держа пистолет перед собой. На ковре, у тумбочки, в луже крови, быстро ссыхающейся в косичках ворса, корчился сутенер. Он был ранен и тяжело дышал. Нож выскочил на паркет и теперь одиноко блестел на твердой ровной поверхности. Люба чуть не выстрелила в Евгения, когда тот открыл дверь.
– Что случилось?!
– Он хотел меня убить, – заплакала она, выпуская из рук пистолет и едва не теряя сознание.
Евгений едва успел подхватить ее.
– Ты ранена?
– Нет.
– А лицо?
– Он бил меня.
Евгений прижал ее к себе. Она разрыдалась.
– Успокойся… Ну, успокойся.
Раненый замычал. Евгений пристально посмотрел на него, пытаясь вспомнить, где же он его видел:
– Кто это? Что ему здесь надо?
– Я украла его пистолет.
– Украла? Зачем?
– Я…
Она опять заплакала, прижимаясь к Евгению. Сутенер захаркал кровью и захрипел. Люба подняла голову от плеча Евгения и, вдруг улыбнувшись, сказала:
– Знаешь, я хотела нас убить.
Он усмехнулся:
– А убила вот этого.
Она посмотрела на корчащееся у тумбочки тело и нахмурилась:
– Надо, наверное, вызвать "скорую"?
Евгений снова взглянул на сутенера и взгляды их встретились. Сон с казнью отца встал перед ним. Сутенер как-то странно ухмыльнулся.
Евгений поднял пистолет с пола, ощущая какое-то странное избранничество.
– Да нет, не надо, – сказал медленно, с расстановкой.
Сутенер застонал:
– Я не хотел ее убивать.
Лицо его скорчилось от боли.
Люба жестоко и как-то отторгающе засмеялась.
– Не убивайте меня, – снова простонал сутенер.
Она посмотрела на Евгения:
– Ты убьешь его?
Евгений не ответил, он все вглядывался в этого поджимающегося и поджимающегося под его взглядом агента, в глазах которого не было сейчас ничего, кроме ненависти, страха и еще той, борисовой ухмылки.
– Ты убьешь его? – тихо повторила Люба.
– Я дам деньги… Много, – прохрипел сутенер. – Только отпустите. Назовите цену! Слышите, назовите цену!
"Нет, пришла пора называть не цену, а…"
Евгений в последний раз посмотрел в то, что так быстро перебегало из одного зрачка в другой.
"А закон".
И, словно бы поймав, когда оно переметнулось направо, выстрелил.
4
Грань была пересечена. Быть может, это грань, за которой Божественное вновь преступило человеческое? Грань, отделяющая их от их прежних жизней, причудливый зигзаг, поднимающийся дымком из ствола пистолета.
Прочь, современность! Ты не знаешь ничего, кроме жадности. Ты сеешь лицемерие морали и шепчешь на ухо "не убий!" и твоя политкорректная профессура, не отходя от кассы, наваривает свою маржу. Ты взываешь о гуманизме, отменяя смертную казнь, и в отсеченную главу ставишь Золотого Тельца. "О, не убий! – шепчешь ты. – Не смей убивать, человек, никогда никого не убивай! Помни о наказании!" И сама же ежевечерне подсовываешь голливудское "мыло". Но твоему голливудскому "мылу" избранник предпочитает убийство. И для избранных наказания нет.
– Ты действительно убил его, – засмеялась Люба. – Ты убил моего сутенера!
Евгений молчал.
– Знаешь, чего бы я сейчас хотел? – наконец отчужденно сказал он.
– Чего?
– Я бы хотел сжечь этот дом.
Они молча смотрели на труп. Половина лица его была залита кровью, рот полураскрыт и словно бы подавился своим последним удивлением, оставшийся глаз стекленел…
– Жаль, что это не я его убила.
Евгений не ответил. Наконец опустив пистолет, тихо сказал:
– Поехали отсюда.
– Ко мне, – сказала Люба. – Теперь только со мной и ко мне.
Они все же отмыли и привели в порядок спальню. Черный целлофановый герметически застегивающийся мешок, куда был отправлен также и ковер, остался дожидаться следующей ночи в подвале.
– Что же теперь будет? – тихо сказала Люба, когда они уже садились в машину.
Евгений завел мотор.
– Не бойся ничего, – он усмехнулся. – Если Бог есть, то наказания нет.
– Бог наоборот.
– Тебе страшно? Только честно? – он вдруг засмеялся. – О, старый человек и новый человек. О, старый Бог и Бог новый…
– Нет, мне не страшно.
– Это наше священное право.
– Что?
Он засмеялся:
– Отрицать.
Они подъехали к воротам.
– Чой-то рано-то так? – усмехнулась сонная морда охранника, отрываясь от телевизора и с похотцой оглядывая Любу, она сидела на переднем сидении рядом с Евгением.
Ворота тяжело раскрылись и они выскользнули на шоссе. Бесшумные и легкие, они словно бы оторвались наконец от земли и понеслись. Фары резко выхватывали желтую полосу дороги, вокруг все еще клубилась тьма.
– Когда ты выстрелил, – сказала Люба, они уже повернули на трассу, – я вдруг поняла, что то, что ты тогда хотел покончить с собой и что и я хотела покончить с собой – что это была иллюзия.
Евгений усмехнулся.
– А может быть, я и убил кого-то в себе, – сказал он. – Выстрелив в него, я и в самом деле почувствовал какое-то странное облегчение.
– Ты убил посредника. А кто такой посредник? Это тот, кто одному говорит одно, а другому другое.
– И значит, лжет.
– Значит, ты убил лжеца, – засмеялась Люба. – Но, если ты убил лжеца, то, значит, ты приблизился к истине.
Евгений обернулся и посмотрел на нее.
– Значит, это не так страшно?
– Да я не струсила. Просто спросила.
– А ты – ничего.
– Ты думал, я или психопатка, или дура?
– Нет, конечно, – он усмехнулся и вдруг погрустнел. – Но если честно, я все же боялся, что ты совсем другая, что я тебя выдумываю, – он помедлил, – как какое-то свое наказание.
Люба не отвечала.
– Ты ее бросил? – спросила наконец она.
С холма через предутренний туман стали проступать очертания развязки.
– Да нет, – он помолчал, вспоминая почему-то свой далекий выстрел из пневматического ружья. – Я просто сбежал от нее, потому что с ней я не принадлежал себе. Может быть, я был слишком слаб… Ей было достаточно щелкнуть пальцами среди ночи, чтобы я мчался за чаем, за каким-нибудь ликером "Аморетто"…
– Но… ты по-прежнему ее любишь?
– Ее больше нет, – он помедлил. – Она умерла.
Люба молчала. И Евгений продолжил:
– Это правда, что я играл в "форексе" из-за нее… И я выиграл в тот день, когда она погибла. Я не знал об этом… Узнал недавно… Накануне твоего вчерашнего звонка.