Мадемуазель де Мопен - Теофиль Готье


Творческое наследие французского писателя Теофиля Готье (1811–1872) весьма разнообразно: романы, стихи (он был одним из основателей поэтической группы "Парнас"), путевые очерки, воспоминания, драмы, критические статьи и даже либретто балетов. Роман "Мадемуазель де Мопен" был написан в 1835 г. Он рассказывает о любви Розалинды к художнику д’Альберу.

Содержание:

  • Предисловие 1

  • Глава первая 9

  • Глава вторая 13

  • Глава третья 18

  • Глава четвертая 23

  • Глава пятая 27

  • Глава шестая 31

  • Глава седьмая 35

  • Глава восьмая 37

  • Глава девятая 39

  • Глава десятая 44

  • Глава одиннадцатая 49

  • Глава двенадцатая 58

  • Глава тринадцатая 65

  • Глава четырнадцатая 67

  • Глава пятнадцатая 70

  • Глава шестнадцатая 75

  • Глава семнадцатая 77

Теофиль Готье
Мадемуазель де Мопен

Предисловие

Одна из самых забавных примет славной эпохи, в которую нам посчастливилось жить, - это, бесспорно, оправдание добродетели, предпринятое ныне всеми газетами, какого бы ни были они цвета, - красные, зеленые или трехцветные.

Разумеется, добродетель - почтенное свойство, и нам отнюдь не хочется - Боже сохрани! - ею пренебрегать. Это порядочная, достойная женщина. И мы полагаем, что глаза ее с изрядным задором поблескивают из-под очков, что чулки у нее не так уж и перекручены, что табак из золотой табакерки она берет со всем мыслимым изяществом, а ее собачка приседает и кланяется не хуже учителя танцев. Так мы полагаем. Мы даже согласимся, что для своего возраста она еще хоть куда и прекрасно сохранилась. Очень приятная бабушка, но все-таки бабушка… По-моему, естественно будет предпочесть ей - особенно если вам двадцать лет - этакую премилую безнравственность, дерзкую, кокетливую, разбитную, слегка растрепанную, в юбчонке скорее короткой, чем длинной, с вызывающей ножкой и вызывающим взглядом, с румянцем во всю щеку, с улыбкой на устах и сердцем на ладони. Самые чудовищно добродетельные журналисты не посмеют утверждать обратное, а если кто и посмеет, то на самом деле он скорее всего так не думает. Думать одно, а писать другое - это случается на каждом шагу, особенно с добродетельными людьми.

Помню, какие колкости до революции (я имею в виду Июльскую) сыпались на горемычного и целомудренного виконта Состена де Ларошфуко, удлинившего туники танцовщиц в Опере и своей патрицианской рукой наложившего стыдливые нашлепки на середку всех статуй. Ныне г-на виконта Состена де Ларошфуко уже превзошли, и намного. С тех пор стыдливость весьма усовершенствовалась и дошла до таких тонкостей, о каких прежде и не помышляли.

Не имея привычки рассматривать у статуй известное место, я вместе с другими считал, что на свете не может быть выдумки смешнее виноградных листочков, вырезанных г-ном попечителем изящных искусств. Похоже, я заблуждался, и виноградный листок - одно из похвальнейших общественных установлений.

Мне поведали, но я не пожелал верить, так дико это мне показалось, что есть люди, которые, стоя перед фреской Микеланджело "Страшный суд", видят только эпизод с распутными священнослужителями и прикрывают себе лица, вопя о глумлении над безутешной скорбью!

Эти же люди изо всех романов о Родриго знают только куплет об уже. Едва на картине или в книге мелькнет нагота, они спешат прямиком туда, как свинья - к грязной луже, не обращая внимания на пышные цветы и прекрасные золотистые плоды, тянущиеся к ним со всех сторон.

Я, признаться, не столь добродетелен. Когда бесстыдница Дорина выставит мне напоказ свой бюст, я, конечно, не стану доставать из кармана платок, чтобы прикрыть эту грудь, на которую не в силах смотреть. Я буду смотреть на грудь так же, как на лицо, и получу удовольствие, коль скоро она окажется белой и округлой. Но я не стану щупать платье на Эльвире, дабы определить, мягок ли шелк, и не стану с набожным видом заваливать ее на край стола по примеру бедняги Тартюфа.

Царящее ныне преклонение перед моралью было бы попросту смехотворно, не нагоняй оно такую скуку. Что ни фельетон, то кафедра, что ни журналист, то проповедник; недостает только тонзур да стоячих воротничков. Настала пора дождей и нудных проповедей; чтобы упастись от того и другого, приходится брать карету или сидеть дома и перечитывать "Пантагрюэля", попивая вино и попыхивая трубкой.

Боже милостивый! Какое остервенение! Какая ярость! Кто вас укусил? Кто вас задел? Какого черта вы так вопите и почему так взъелись на бедный порок? Что дурного сделал вам этот добродушный, покладистый господин, который только одного и хочет - развлекаться самому и по мере возможности не докучать другим? Поступайте с пороком, как Серр с жандармом: обнимитесь, и пускай все это поскорее закончится. Поверьте, вам же будет лучше. Да, Боже мой, господа проповедники, что бы вы делали, не будь на свете порока? Если нынче все станут добродетельны, вам завтра же придется просить милостыню.

Предположим, сегодня вечером позакрывают театры - о чем вы завтра настрочите статью? Не станет балов в Опере, поставляющих вам материал для ваших колонок, не станет романов, которые вы могли бы разделать под орех; ведь балы, романы, комедии - все это воистину бесовские прелести, если верить нашей святой матери-церкви. Актриса возьмет да прогонит своего содержателя - и нечем ей станет оплачивать ваши панегирики. Никто больше не подпишется на ваши газеты: все кинутся читать блаженного Августина, пойдут в церковь, начнут бубнить молитвы. Оно бы, может, и неплохо, но вы на этом прогадаете. Если все станут добродетельны, куда вы пристроите свои статьи о безнравственности нашего века? Как видите, и от порока есть известная польза.

Но теперь пошла мода быть добродетельным и благочестивым; это поза, которую все стараются принять; все рядятся святыми Иеронимами, как раньше рядились донжуанами; все стали бледные, изнуренные, причесаны под апостолов; ходят, набожно сложив руки и уперев взор в землю; все, судя по ужимкам, вот-вот достигнут совершенства; на камине у всех раскрытая Библия, над кроватью - распятие и освященная веточка букса; никто больше не божится, курят мало и табаку почти не жуют. И вот уже все стали христианами, толкуют о святом искусстве, о высоком призвании художника, о поэзии католицизма, о г-не Ламенне, о живописцах ангельской школы, о Тридентском соборе, о прогрессивном человечестве и о тысяче других прекрасных вещей. Кое-кто сдабривает свою веру капелькой республиканизма: эти господа из самых занятых. Они как нельзя более жизнерадостно сочетают Робеспьера с Иисусом Христом и с похвальной серьезностью устраивают смесь из Деяний Апостолов и декретов святого конвента - вот он, заветный эпитет; другие же в качестве последнего ингредиента добавляют кое-какие сенсимонистские идеи. Эти - уж совсем превосходные и положительные люди; их не перещеголяешь. Человеческой глупости не дано идти далее этого предела: has ultra metas… и т.д. Это геркулесовы стопы шутовства.

Благодаря господствующему ныне ханжеству христианство настолько вошло в моду, что известной благосклонностью у публики пользуется даже неохристианство. Говорят, у него появилось не менее одного последователя, если считать г-на Друино.

Еще одна крайне любопытная разновидность так называемой нравственной журналистики - это журналистика женского направления. Она по части стыдливости настолько ранима, что доходит до антропофагии или вроде того.

Ее образ действий, простой и незамысловатый на первый взгляд, на самом деле весьма потешен и может доставить огромное удовольствие публике, а потому мне кажется, что это направление стоит сохранить для потомства - для грядущих поколений, как говаривали замшелые старики в так называемом великом веке.

Чтобы зарекомендовать себя журналистом этого толка, нужно заранее запастись кое-какими орудиями труда - скажем, двумя-тремя законными женами, несколькими мамашами, как можно большим набором сестер, полным комплектом дочерей и бесчисленными кузинами… Далее, нужны театральная пьеса или роман, перо, чернила и издатель. Не помешает какая-нибудь идея и десяток-другой подписчиков, но можно обойтись и изрядной толикой глубокомыслия и деньгами акционеров.

Приобретя все это, смело объявляйте себя нравственным журналистом. При подготовке статей достаточно будет следующих двух рецептов, если в каждом случае вносить в них подобающие изменения.

ОБРАЗЦЫ ДОБРОДЕТЕЛЬНЫХ РЕЦЕНЗИЙ

НА ТЕАТРАЛЬНЫЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ

"После крови в литературу хлынули помои; после морга и каторги она вводит нас в альков и публичный дом; после рубищ, запятнанных злодейством, она являет нам рубища, заселенные пороком; после … и т.д. (по мере надобности, смотря по тому, сколько остается свободного места, в этом духе можно продолжать от шести строк до пятидесяти и свыше), - и это закономерно. Вот к чему ведет забвение священных основ и романтическое бесстыдство: театр превратился в школу проституции, и мы трепещем, дерзая явиться сюда со спутницей, к которой питаем уважение. Вы приходите в зал, привлеченные именем знаменитого автора, но во время третьего акта вынуждены увести свою юную дочь, смущенную и растерянную. Ваша жена прикрывает веером краску стыда; ваша сестра, ваша кузина и т.д." (степени родства можно разнообразить как угодно, лишь бы все это были родственницы женского пола).

Nota. Среди рецензентов нашелся один, простерший свою нравственность вплоть до утверждения: я не пойду смотреть эту драму вместе с любовницей. Этим человеком я восхищаюсь, он мне дорог; я храню его в своем сердце, как Людовик XVIII хранил в своем всю Францию; ведь его осенила самая победоносная, колоссальная, ошеломляющая, монументальная мысль из тех, что могут посетить разум человеческий в нашем благословенном девятнадцатом веке, породившем уже такое великое множество мыслей, в том числе и самых диких.

Умение писать отзыв на книгу не требует много времени и доступно людям самых скромных способностей.

"Коль скоро вы собираетесь читать эту книгу, уединитесь понадежнее у себя дома; не бросайте ее на стол. Если ваши жена и дочь откроют ее - они погибли. Эта книга опасна: она учит пороку. Возможно, она снискала бы шумный успех во времена Кребийона, на уединенных виллах, за изысканным ужином у какой-нибудь герцогини, но теперь, когда нравы стали куда чище, но теперь, когда народная десница разрушила прогнившее здание аристократии… и т.д. и т.п., теперь, когда… теперь, когда… в каждом произведении нам нужна идея, идея… а, вот: нравственная и религиозная идея, которая… нам нужен возвышенный и, в то же время, глубокий взгляд на вещи, отвечающие потребностям человечества; и как прискорбно, что молодые писатели приносят в жертву успеху самые святые понятия и транжирят свой талант (который, кстати, мы за ними вполне признаем!) на похотливые описания, которые вгонят в краску даже драгунского капитана (застенчивость драгунских капитанов - после открытия Америки самое великое открытие всех времен). Разбираемый нами роман напоминает "Терезу-философку", "Фелицию", "Папашу Матье" и сказки Грекура". Как видно, добродетельный журналист - большой знаток по части скабрезной литературы; хотелось бы мне знать почему?

Страшно подумать, что, судя по газетам, множество почтенных промышленников пера вполне обходятся этими двумя рецептами, чтобы прокормить себя и свои многочисленные семьи, служащие для них материалом.

Я, надо думать, самый чудовищно безнравственный человек в Европе и за ее пределами, поскольку в теперешних романах и комедиях усматриваю ничуть не больше бесстыдства, чем в романах и комедиях былых времен, и просто не понимаю, с какой стати уши господ газетчиков сделались вдруг столь по-янсенистски чувствительны.

Не думаю, что самый непорочный журналист осмелится утверждать, будто Пиго-Лебрен, Крейбийон-сын, Луве, Вуазенон, Мармонтель и все остальные романисты и новеллисты уступают по части безнравственности - поскольку они и впрямь безнравственны - самым неистовым и разнузданным творениям гг. такого-то и такого-то, коих я не называю из уважения к их стыдливости.

Только вопиющая недобросовестность заставит с этим не согласиться.

И пускай мне не возражают, что я, мол, привожу малоизвестные или вовсе неизвестные имена. Если я не ссылаюсь на великих и знаменитых, то это еще не значит, что они не могли бы подкрепить мои утверждения своим огромным авторитетом.

Романы и повести Вольтера, если отрешиться от их достоинств, ничуть не более пригодны для раздачи в качестве наград желторотым питомцам пансионов, чем "Безнравственные рассказы" нашего друга, страдающего ликантропией, или даже "Нравоучительные рассказы" слащавого Мармонтеля.

Что мы видим в комедиях великого Мольера? Видим священный институт брака (стиль катехизиса или газетчика), над которым потешаются и глумятся в каждой сцене.

Муж - старый, безобразный и чудаковатый, парик сидит на нем криво, одет он старомодно, ходит с палкой, набалдашник которой изогнут птичьим клювом, нос у него перепачкан табаком, ноги коротенькие, брюхо необъятно, как бюджет. Во рту у него каша, говорит он только глупости, а делает то же, что говорит; он ничего не видит, ничего не слышит; его жену целуют прямо у него под носом, а он не понимает, в чем дело, и так продолжается до тех пор, пока он сам и вся публика в зале не убедятся, что ему наставили рога, и тут эта публика, весьма и весьма просвещенная, взрывается бурными аплодисментами.

Сильнее всех аплодируют сами женатые.

У Мольера брак зовется Жоржем Данденом или Сганарелем.

Адюльтер носит имя Дамиса или Клитандра, для него не скупятся на самые нежные и чарующие слова.

Адюльтер всегда юн, прекрасен собой, строен, рангом не ниже маркиза. Он входит, напевая в сторону мелодию самой новой куранты, он прогуливается по сцене с самым непринужденным и победоносным видом на свете; он чешет себе ухо розовым ноготком кокетливо оттопыренного мизинца; он расчесывает свои чудные белокурые волосы черепаховым гребнем и расправляет на штанах пышнейшие кружевные воланы. Его камзол и широкие штаны до колен сплошь покрыты шнурами и шелковыми лентами; кружевной воротник вышел из рук искуснейшей мастерицы; его перчатки благоухают слаще росного ладана и лука-резанца; его перья стоят луидор штука.

Как горит его взор, как румянятся его щеки! Как улыбчивы его уста! Как белы зубы! Какие у него нежные, чисто вымытые руки!

Стоит ему заговорить, и с его губ срываются сплошные мадригалы да любезности, овеянные ароматом изысканного прециозного стиля и пронизанные благодушием; он читал романы и знаком с поэзией; он отважен и, чуть что, хватается за шпагу, он швыряет золотые направо и налево. А потому Анжелика, Агнесса, Изабелла, хоть они и благовоспитанные важные дамы, едва удерживаются, чтобы не броситься ему на шею, а муж в пятом действии регулярно оказывается в дураках, и его счастье, если эта участь не постигла его еще в первом.

Вот как трактуется брак у Мольера, одного из самых проницательных и возвышенных гениев в мире. Неужели в обвинительных речах, которые обрушиваются на "Индиану" и "Валентину", найдутся примеры похлеще?

Отцовству, если это возможно, достается еще крепче. Взгляните на Оргона, взгляните на Жеронта, взгляните на них всех.

Сыновья их обкрадывают, слуги колотят! Без малейшего снисхождения к их почтенному возрасту, выставляются напоказ их скупость, упрямство, глупость! Какие шутки, какие мистификации на них обрушиваются! Этих бедных стариков, которые все никак не помрут и не желают расставаться со своими деньгами, буквально выпихивают из жизни! Сколько разговоров о родительской долговечности! Сколько пылких речей против наследственного права, и насколько это все убедительней декламаций в духе Сен-Симона!

Отец - это людоед, это Аргус, тюремщик, тиран, он только и может, что препятствовать браку на протяжении трех действий вплоть до финального благословения. Отец - это наиболее полное выражение осмеянного мужа. Сын у Мольера никогда не подвергается осмеянию, потому что Мольер, подобно всей пишущей братии во все времена, льстил молодому поколению за счет стариков.

А Скапены в полосатых неаполитанских плащах, в шапочках, сдвинутых на ухо, с пером, развевающимся в воздухе, - не правда ли, что за благочестивые, непорочные люди, хоть причисляй их к лику святых! Каторги полны честных малых, не натворивших и четверти того, что выделывают эти молодцы. Плутни Триальфа бледнеют рядом с их плутнями. А какие бестии все эти Лизон и Мартон, батюшки! Уличные девки - и те не такие бывалые, не такие языкатые! До чего умело они передают записку, стоят на страже во время свидания! Право слово, этим девицам цены нет - и услужливы, и способны дать добрый совет.

Сквозь все эти комедии и путаные интриги мы прозреваем, как волнуется и суетится очаровательное общество. Обманутые опекуны, рогатые мужья, распущенные служанки, слуги-мошенники, безрассудно влюбленные барышни, распутные сыновья, неверные жены; чем это лучше прекрасных молодых меланхоликов и несчастных слабых женщин, угнетенных и страстных, о которых мы читаем в романах и драмах наших нынешних модных литераторов?

И никакого финального удара кинжалом, никакой неизбежной чаши с отравой: развязки так же благополучны, как в сказках, и все, вплоть до мужа, более чем ублаготворены. У Мольера добродетель всегда опозорена, всегда осыпана колотушками; ее венчают рога, она подставляет спину Маскарилю; назидание от силы разок мелькнет под конец пьесы, воплощенное в несколько мещанском обличье судебного пристава Лояля.

Все это мы говорим отнюдь не для того, чтобы нанести ущерб пьедесталу Мольера; мы не настолько безумны, чтобы надеяться поколебать этот бронзовый колосс нашими хилыми ручонками; мы просто хотели бы продемонстрировать благочестивым фельетонистам, лютующим против новых романтических творений, что старые, классические авторы, которых они что ни день советуют нам читать и брать за образец для подражания, намного превосходят нынешних писателей в разнузданности и безнравственности.

Дальше