Мадемуазель де Мопен - Теофиль Готье 5 стр.


Карл X был единственный, кто разобрался в вопросе. Распорядившись упразднить газеты, он оказал большую услугу искусству и цивилизации. Газеты - это нечто вроде барышников или сводников, снующих между художником и публикой, между королем и народом. Мы знаем, какие прекрасные плоды приносило это посредничество. Нескончаемый лай газет разглашает вдохновение и поселяет в сердцах и умах такое недоверие, что люди не отваживаются больше верить ни поэту, ни правительству; а потому королевская власть и поэзия, эти два величайших явления на свете, просто-напросто не могут выжить к величайшему несчастью народов, жертвующих своим благоденствием ради убогого развлечения прочитывать по утрам несколько скверных листков скверной бумаги, безнадежно испорченных скверной типографской краской и скверным стилем. При Юлии II совсем не было художественной критики, и я не знаю ни единой статьи о Даниэле да Вольтерра, Себастиано дель Пьомбо, Микеланджело, Рафаэле, ни о Гиберти делле Порте, ни о Бенвенуто Челлине; но, хоть все они и прозябали без газет и не знали ни слова "искусство", ни слова "художественный", тем не менее надо признать, были не лишены таланта и неплохо владели своим ремеслом. Чтение газет не дает выжить настоящим ученым и настоящим художникам; подобно ежедневным излишествам, оно приводит вас на ложе муз издерганным и обессиленным, а музы - девицы строгие, неприступные, им подавай бодрых, неистрепанных возлюбленных. Газета убивает книгу точно так же, как книга убивает архитектуру, как артиллерия убила отвагу и мускульную силу. Мы и не догадываемся, какие радости у нас отнимают газеты. Они лишают девственности все, что нас окружает; из-за них мы никогда не можем насладиться полным обладанием: мы не можем остаться наедине с книгой; нам не дано восхититься театральной пьесой, ибо газеты заранее сообщили нам развязку; они лишают нас удовольствия молоть вздор, перемывать косточки, судачить и злословить, выдумывать враки или разносить чистую правду в течение недели по всем гостиным в мире. Они вопреки нашей воле закармливают нас готовыми суждениями обо всем на свете и сеют в нас предубеждение против того, что мы могли бы полюбить; из-за них торговцы фосфорными спичками, если только они наделены некоторой памятью, рассуждают о литературе столь же дерзко, сколь и провинциальные академики, из-за них нам день-деньской вместо простодушных суждений и самобытных глупостей приходится выслушивать плохо переваренные газетные ошметки, напоминающие омлет, с одной стороны сырой, а с другой - подгоревший, да еще и безжалостно сдобренный наисвежайшими новостями, известными и грудным младенцам; они притупляют нам чутье и превращают нас в подобие любителей перцовой водки, в этих глотателей бритв и рашпилей, которые более не находят вкуса в самых благородных винах и не в силах уловить их тонкий ароматный букет. Если бы Луи-Филипп раз и навсегда отменил все литературные и политические газеты, я был бы ему за это бесконечно признателен, с ходу накатал бы в его честь превосходный страстный дифирамб, частично свободным стихом, частично с перекрестными рифмами, и подписался бы: "ваш смиреннейший и преданнейший подданный" и т.д. И не воображайте, что литературные занятия прекратились бы; в те времена, когда не было газет, весь Париж мог неделю увлекаться одним четверостишием и полгода - театральной премьерой.

Правда, при этом публика лишилась анонсов и восхвалений по тридцать су за строчку, а неизвестность бывала не столь скорой и не столь оглушительной. Но я изобрел превосходное средство найти замену анонсам. Если мой всемилостивый монарх еще до поступления в продажу этого славного романа отменит газеты, я наверняка сам прибегну к этому способу и жду, что он меня озолотит. Когда наступит оный день, по городу проедут двадцать четыре конных глашатая в ливреях издателя и с его адресом на груди и спине; в руках у них будут стяги с заглавием романа, вышитым на обеих сторонах; впереди каждого будут шествовать барабанщик и литаврщик; останавливаясь на площадях и перекрестках, они будут выкрикивать громко и отчетливо: "Сегодня - а не вчера и не завтра! - поступает в продажу восхитительный, неподражаемый, божественный и более чем божественный роман знаменитого Теофиля Готье "Мадмуазель де Мопен", коего вот уже год и даже дольше с таким нетерпением дожидаются не только Европа, но и другие части света, а также Полинезия. Он продается по пятьсот экземпляров в минуту, и переиздания следуют одно за другим каждые полчаса; сейчас вышло в свет девятнадцатое. У дверей магазина выставлен пикет муниципальной гвардии, сдерживающий толпу и пресекающий любые беспорядки…" Наверняка это будет ничем не хуже трехстрочного объявления в "Деба" и "Курье франсе" между эластичными поясами, плоеными воротничками, детскими рожками с особо прочными сосками, пастой Реньо и снадобьями от зубной боли.

Май 1834 года

Глава первая

Ты сетуешь, милый друг, что письма мои редки. Что же ты хочешь из них узнать? Что я здоров и по-прежнему нежно к тебе привязан? Ты это и сам прекрасно знаешь; к тому же и то и другое настолько естественно в моем возрасте и при твоих бесспорных достоинствах, что, пожалуй, смешно было бы посылать жалкий листок бумаги за сотню лье ради того, чтобы сказать только это. Сколько я ни стараюсь, не нахожу ничего, о чем стоило бы тебе поведать; жизнь моя так бесцветна, что дальше некуда, и ничто не нарушает ее однообразия. Нынешний день ведет за собой завтрашний, как вчерашний привел нынешний, и, нимало не рисуясь своим пророческим даром, я утром дерзко берусь предсказать, что со мной будет вечером.

Вот распорядок моего дня: встаю, это само собой разумеется, и с этого начинается весь день; завтракаю, фехтую, ухожу из дому, возвращаюсь, обедаю, наношу несколько визитов или что-нибудь читаю; потом ложусь в постель, точь-в-точь как делал это вчера; засыпаю, и мое воображение, не разгоряченное никакими новостями, внушает мне истрепанные, приевшиеся до тошноты сновидения, столь же однообразные, сколь жизнь наяву: как видишь, все это не слишком-то занимательно. И все-таки я уже лучше приспособился к такому существованию, чем полгода тому назад. Я, правда, скучаю, но в скуке моей стало больше покоя и смирения, в ней даже появилось нечто сладостное: я с удовольствием сравнил бы ее с теми туманными и теплыми осенними деньками, в которых находишь тайное очарование после безудержного летнего зноя.

Но это существование, с которым я, может казаться, примирился, все же совершенно мне не подходит; во всяком случае, оно слишком отдаленно похоже на то, о чем я мечтаю и к чему чувствую склонность. Быть может, я заблуждаюсь, и на самом деле именно для такого образа жизни я родился на свет, но мне трудно в это поверить: если бы такова была моя судьба, мне жилось бы привольнее, и я не ушибался бы то и дело об острые углы, да притом так больно.

Ты знаешь, с какой властной силой манят меня загадочные приключения, как я обожаю все странное, чрезмерное, смертельно опасное и с какой жадностью глотаю романы и описания путешествий; быть может, нет на земле более безумной, более безудержной фантазии, чем моя; так вот, не знаю уж, почему судьба так распорядилась, но только у меня никогда не было приключений, и я никогда не пускался в дальние странствия. Мое кругосветное путешествие - это прогулка по городу, в котором я живу; со всех сторон я задеваю за горизонт; я толкаю локтями действительность. Моя жизнь - жизнь устрицы на песчаной отмели, плюща, обвившего дерево, сверчка на печи. Право, я удивлен, почему ноги мои до сих пор не пустили корней.

Любовь рисуют с повязкой на глазах; на самом деле так следовало бы изображать Судьбу.

Слуга у меня - неповоротливый и туповатый мужлан, но его изрядно помотало по свету, и где он только не побывал, куда его не заносило; он воочию видел то, что я в своем воображении расцвечиваю столь яркими красками, но не придает этому никакого значения; он попадал в самые невероятные переделки; он пережил самые удивительные приключения, какие только бывают на свете. Иногда я его расспрашиваю и бешусь при мысли, что все эти события выпали на долю дурака, не способного ни мыслить, ни чувствовать и умеющего делать лишь то, что он делает: чистить фраки да сапоги.

Судьба этого бездельника явно предназначалась мне. А он считает меня счастливым человеком и диву дается, почему я так печален.

Все это не слишком занимательно, мой бедный друг, и не стоит того, чтобы быть изложенным на бумаге, не правда ли? Но раз уж ты решительно требуешь, чтобы я писал, приходится мне рассказывать тебе, о чем я думаю, что чувствую, и за неимением событий и поступков составлять для тебя отчет о посещающих меня мыслях. Возможно, во всем, что я сумею тебе поведать, не будет ни особой связности, ни особой новизны, но вини в этом только себя. Ты сам того хотел.

Мы с тобой друзья с детства, нас воспитывали вместе; жизни наши издавна переплелись, и мы привыкли поверять друг другу самые потаенные мысли. Потому-то я могу, не краснея, делиться с тобой всеми глупостями, которые посещают мой праздный ум; я не добавлю и не вычеркну ни единого слова: в беседе с тобой я отбрасываю самолюбие. Кроме того, я ни в чем не погрешу против истины - даже в самых незначительных и постыдных подробностях; уж перед тобой-то я прихорашиваться не стану.

Под саваном тоскливого изнеможения и равнодушия, о которых я тебе сейчас толковал, подчас шевелится некая мысль, не мертвая, а скорее оцепенелая, и я не всегда пребываю в сладостном и печальном покое, даруемом меланхолией. Приступы былого недуга вновь посещают меня, и я вновь впадаю в прежнее беспокойство. Эти беспричинные бури и бесцельные порывы изнурительнее всего на свете. Последние дни я, хоть как всегда и не занят никакими делами, однако встаю очень рано, до рассвета: мне все чудится, что я должен спешить и что мне никак не достанет времени на все, что нужно; одеваюсь я второпях, словно дом горит; натягиваю на себя первую попавшуюся одежду и горюю о каждой потерянной минуте. Если бы кто-нибудь меня видел, то решил бы, что я отправляюсь на любовное свидание или за деньгами. Ничего подобного. Я сам не знаю, куда пойду, но чувствую, что должен идти, а если останусь дома - я погиб. Мне чудится, что меня зовут с улицы, что судьба моя в эту самую секунду проходит мимо, и главный вопрос моей жизни вот-вот разрешится.

Я спускаюсь, растерянный и смятенный; платье мое в беспорядке, волосы всклокочены; люди при виде меня оборачиваются и смеются; они принимают меня за юного повесу, который провел ночь в таверне или в ином злачном месте. Я и в самом деле пьян, хоть не пил ни капли, и даже походкой напоминаю пьяницу: то плетусь, то почти бегу. Я слоняюсь по улицам, как пес, потерявший хозяина, рыскаю тут и там, меня снедает постоянная тревога, я все время настороже, оборачиваюсь на малейший шум, проталкиваюсь сквозь всякую толпу, не придавая значения грубым отповедям тех, кого задеваю, и гляжу вокруг так остро, как обыкновенно у меня не бывает. Потом внезапно мне делается ясно, что я ошибся: это не здесь, надо идти дальше, на другой конец города, понятия не имею куда. И я бросаюсь прочь, словно черт наступает мне на пятки. Я лечу, почти не касаясь земли, и вешу не больше унции. Наверно, я в самом деле выгляжу чудаком: лицо искажено заботой и гневом, руки жестикулируют, с губ срываются бессвязные восклицания. Глядя на себя со стороны, я готов расхохотаться себе в лицо, но уверяю тебя, это не мешает мне при первом удобном случае вновь приняться за старое.

Если бы меня спросили, почему я так бегу, я б наверняка весьма затруднился бы ответить. Нельзя сказать, что я спешу добраться до места: ведь я никуда не направляюсь. И не то что я боюсь опоздать: ведь я не слежу за временем. Никто меня не ждет, и у меня нет никаких причин для спешки.

Быть может, я безотчетно, подгоняемый смутным инстинктом, ищу предмет, достойный любви, приключение, женщину, удачу, что-то такое, чего недостает мне в жизни? Быть может, мое существование жаждет полноты? Быть может, меня гонит желание вырваться из своих четырех стен, из своего я, и мой удел наскучил мне, и я томлюсь по чему-то другому? Пожалуй, одно из этих объяснений придется в пору, а то и все они вместе. Так или иначе, состояние мое весьма тягостно: это судорожное возбуждение, которое обычно сменяется полнейшим упадком сил.

Мне часто мерещится, что, выйди я на час раньше или шагай быстрее, я поспел бы вовремя; что, пока я спешил по вот этой улице, на соседней промелькнуло то, что я ищу, и если бы не затор среди экипажей, я бы не упустил то, за чем гонюсь наудачу уже столько времени. Ты не можешь вообразить, в какое великое уныние и в какое глубокое отчаяние я впадаю, когда вижу, что все мои усилия ни к чему не ведут, что молодость моя проходит, а никакие новые дали передо мной не открываются; тогда все мои беспредметные страсти глухо ропщут у меня в груди и, не находя другой пищи, пожирают одна другую, как хищники в зверинце, которых сторож забыл покормить. Вопреки подспудным, глухим разочарованиям, вседневно меня настигающим, я чувствую, что какая-то частица моего существа сопротивляется и не желает умирать. Надежды у меня нет: чтобы надеяться, нужно чего-то хотеть, нужно решительно и страстно желать, чтобы произошло именно то, а не это. Я ничего не желаю, потому что желаю всего на свете. Я ни на что не надеюсь, вернее, я уже перестал надеяться - это слишком глупо, и мне глубоко безразлично, так или этак обернется дело. Я жду… Чего? Не знаю, но жду.

Такое трепетное, нетерпеливое ожидание, исполненное потрясений и нервной дрожи, знакомо любовнику, ждущему женщину… Но ничто не происходит, и я впадаю в ярость или разражаюсь слезами. Я жду, что небо разверзнется, и ко мне слетит ангел, который принесет мне откровение; что грянет революция и меня возведут на трон; что мадонна Рафаэля сойдет с холста и меня обнимет; что родственники, которых у меня нет, умрут и оставят мне такое наследство, от которого фантазия моя поплыла бы вдаль по золотым рекам; что меня подхватит гиппогриф и унесет в неведомые края… Но каковы бы ни были мои ожидания, в них, разумеется, нет ничего обыденного, ничего привычного.

Доходит до того, что, вернувшись к себе домой, я никогда не забываю спросить: "Никто не приходил? Нет ли мне писем? Или каких-нибудь новостей?" Я прекрасно знаю, что ничего этого нет и быть не может. Но все равно: я каждый раз бываю безмерно удивлен и разочарован, когда слышу обычный ответ: "Нет, сударь, совершенно ничего".

Время от времени, правда, это бывает редко, мечты мои приобретают большую определенность. Я надеюсь увидать прелестную женщину; я не знаю ее, и она меня не знает; мы повстречаемся с ней в театре или в церкви, и она нисколько не будет меня опасаться. И я обегаю весь дом, отворяю все двери и - пускай это кажется безумием, в котором я почти не смею признаться, - я надеюсь, что она пришла, что она уже здесь. Не то чтобы я был настолько самонадеян. Самонадеянности во мне так мало, что я часто узнавал от людей о нежном чувстве, которое питает ко мне та или иная дама, в то время как сам я полагал, что она ко мне совершенно равнодушна и не обращает на меня никакого внимания. Дело совсем в другом.

Когда я не оглушен тоской и разочарованием, душа моя пробуждается и обретает былую пылкость. Я надеюсь, я люблю, я желаю, и желания мои так неистовы, что мне кажется, будто они вот-вот притянут к себе все, что мне угодно, подобно сверхмощному магниту, привлекающему к себе кусочки железа, как бы далеко они ни находились. Вот почему я жду всего, что мне желанно, вместо того чтобы пуститься на поиски, и нередко пренебрегаю самыми благоприятными возможностями, которые открываются передо мной. Другой на моем месте написал бы кумиру своего сердца страстное любовное письмо или постарался сблизиться с нею. А я спрашиваю у гонца ответ на письмо, которого не писал, и трачу время на то, что в мыслях выстраиваю самые чудесные обстоятельства, которые помогли бы мне предстать перед любимой женщиной в наиболее неожиданном и благоприятном свете. Изо всех стратагем, которые я изобретаю, чтобы приблизиться к ней и открыть свою страсть, можно было бы составить том толще и занимательней, чем "Стратагемы" Полибия. А между тем довольно было бы сказать кому-нибудь из моих друзей: "Представьте меня госпоже такой-то", - и заготовить комплимент из области мифологии, проникнутый подобающим восхищением.

Тот, кто услышит все это, сочтет, что меня следует запереть в сумасшедший дом; однако же я - вполне рассудительный малый и натворил не так уж много безумств. Все это происходит в подвалах моей души, и все эти нелепые бредни заботливо погребены на самом дне моего существа; снаружи ничего не видать, и я пользуюсь репутацией холодного и уравновешенного молодого человека, не слишком чувствительного к женским чарам и равнодушного к утехам юности; все это так же далеко от истины, как большинство суждений, распространенных в свете.

Несмотря на то, что столь многое мне докучает, некоторые мои желания все же сбылись, и осуществление их принесло мне так мало радости, что я теперь боюсь исполнения остальных. Ты помнишь, с каким ребяческим пылом я желал иметь свою лошадь; совсем недавно я получил ее в подарок от матери: она вороная, цвета черного дерева, на лбу белая звездочка, хвост и грива пышные, шерсть лоснится, ноги тонкие - все как я хотел. Когда мне ее привели, я задрожал словно от озноба; добрую четверть часа я не мог стряхнуть оцепенения и прийти в себя; потом вскочил в седло и, не проронив ни слова, пустил ее в галоп; более часа я скакал по полям, куда глаза глядят, охваченный неизъяснимым восторгом; эти прогулки продолжались неделю, и, право, не знаю, каким чудом я не загнал животное насмерть и даже не запалил. Мало-помалу моя неистовая страсть улеглась. Теперь я пускал лошадь рысцой, потом шагом, а затем привык сидеть в седле с таким безразличием, что часто она останавливается, а я и не замечаю: наслаждение превратилось в привычку, причем куда быстрее, чем я полагал. А между тем Феррагюс - так я назвал моего скакуна - очаровательнейшее создание на свете. Пучки шерсти у него на ногах - словно орлиный пух; он проворен, как коза, и ласков, как ягненок. Когда приедешь, тебе доставит огромное наслаждение на нем скакать; и хотя моя неистовая любовь к верховой езде изрядно поутихла, я по-прежнему очень к нему привязан, потому что характер у него прекрасный, воистину лошадиный, и я искренне предпочту его многим людям. Слышал бы ты, как радостно он ржет, когда я заглядываю к нему в конюшню, и видел бы ты, какими умными глазами он на меня смотрит! Признаться, эти знаки любви до того меня трогают, что я обнимаю его за шею и целую так нежно, право слово, будто передо мной красивая девушка.

Назад Дальше