– Благодетели, подайте грошик рабочему человеку, – слетел вот на днях в каменоломню и совсем разбился. Здесь народ такой жестокосердный, никто не подаст милостыню, чтобы смягчить мои страдания. Ах, подайте грошик, буду за вас Бога молить. Господь дарует вам долгую и радостную жизнь, благодетели!
– Чадо моё, – сказал один из проповедников, высокий, широкоплечий человек, – не будет нам на этой земле радости, пока властвуют на ней папа и инквизиция.
Уленшпигель тоже вздохнул и сказал:
– О, что вы говорите, благодетель? Молю вас, говорите потише! Пожалуйте грошик бедняку.
– Чадо моё, – сказал низенький проповедник с воинственным лицом, – мы бедные подвижники, и денег у нас ровно столько, сколько необходимо на дорогу.
Уленшпигель опустился на колени.
– Так благословите меня, – сказал он.
Три проповедника простёрли руки над головой Уленшпигеля, без всякого, однако, благочестия.
Тут он заметил, что, несмотря на их худобу, у них обширные животы, и, вставая, он как бы оступился, ткнулся головой в живот высокого проповедника. Послышался весёлый звон монет.
Тут он выпрямился, вытащил свою шпагу и сказал:
– Разлюбезные отцы, холодно на дворе; вы одеты хорошо, а я плохо. Пожалуйте-ка мне вашу шерсть, не выкрою ли я из неё плащ. Я ведь нищий, то есть гёз. Да здравствуют гёзы!
– Гёз носатый, ты задираешь нос слишком высоко; придётся нам отрубить его тебе, – ответил высокий проповедник.
– Отрубить! – крикнул Уленшпигель и сделал шаг назад. – Смотрите, "стальной ветер" раньше подует на вас, чем на принца. Я гёз, и да здравствуют гёзы!
Ошеломлённые проповедники заговорили между собой:
– Откуда он знает? Нас выдали? Бей его! Да здравствует папа!
И они вытащили из-под платья блестящие клинки.
Но Уленшпигель не ждал их и отбежал к кустам, где скрывался Ламме, и, когда проповедники приблизились к ним как раз на выстрел, он крикнул:
– Вороньё, чёрное вороньё, вот подует свинцовый ветер, а не стальной. Спою вам заупокойную!
И он каркнул вороном.
Из кустов раздался выстрел; высокий упал ничком на землю. Второй выстрел положил другого.
Уленшпигель увидел в кустах добродушную рожу Ламме и его поднятую руку, спешно заряжающую аркебуз.
Синеватый дымок вился над чёрными кустами.
Третий проповедник с мужественной яростью бросился на Уленшпигеля, который сказал:
– Стальной ветер или свинцовый – какой-нибудь уже перенесёт тебя на тот свет, подлый убийца!
И он бросился на противника.
Стоя один против другого поперёк дороги, не отрывая друг от друга глаз, они наносили и отражали удары. Уленшпигель был уже весь в крови, так как противник его был умелый боец и ранил его в ногу и голову. Но он нападал и защищался, как лев. Кровь из раны на голове заливала ему глаза и мешала видеть. Большим прыжком Уленшпигель отскочил в сторону, чтобы сделать передышку, и отёр левой рукой кровь. Но он чувствовал, что слабеет. Он был бы убит, если бы Ламме новым выстрелом не уложил противника.
И Уленшпигель видел и слышал, как тот изрыгает кровь, проклятия и предсмертную пену.
И в синеватом дымке, который поднимался над тёмным лесом, вновь показалась добродушная рожа Ламме.
– Кончено? – спросил он.
– Да, сын мой, – ответил Уленшпигель, – но подойди-ка…
Выйдя из засады, Ламме увидел, что Уленшпигель весь в крови. С быстротой оленя бросился он, несмотря на своё брюхо, к Уленшпигелю, сидевшему на земле среди трупов.
– Милый друг мой ранен, ранен этим негодяем, – приговаривал Ламме. Ударом каблука он вышиб зубы ближайшему проповеднику и продолжал: – Ты молчишь, Уленшпигель! Умираешь, сын мой? Где бальзам? Ага, в кошёлке, под колбасами. Уленшпигель, ты не слышишь меня? Ах, нет тёплой воды обмыть твои раны и нет возможности добыть её. Но пригодится и вода из Самбры. Говори, милый друг! Не так же ты тяжело ранен? Водички, так – холодной, не правда ли? О, он приходит в себя. Это я, сын мой, твой друг. Все убиты, все. Полотна бы, полотна перевязать ему раны. Нету. Ну, мою рубашку, – и он разделся и потом продолжал: – На куски рубашку. Кровь остановилась. Не умрёт мой друг.
…Ой, как мерзнет голая спина на этом холоде! Скорее одеться. Не умрёт он, нет. Это я, Уленшпигель, твой друг Ламме! Смеётся. Оберу убийц. У них животы полны золота. Золотые кишки – червонцы, флорины, дукаты, талеры и – письма. О, теперь мы богаты. Больше трёхсот червонцев. И деньги заберём и оружие. "Стальной ветер" не коснётся принца.
Уленшпигель встал, дрожа от холода.
– Вот ты и на ногах, – сказал Ламме.
– Бальзам действует, – ответил Уленшпигель.
И, взяв трупы трёх проповедников, он бросил их, один за другим, в расщелину между скал, вместе с их оружием и одеждой, кроме плащей.
Вокруг них, чуя добычу, каркали в небе вороны.
И Самбра, словно стальная, текла вдаль под серым небом.
И шёл снег, смывая кровь.
И всё же они оба были озабочены.
– Мне легче убить курицу, чем человека, – сказал Ламме.
И они сели на ослов.
Ещё у ворот Гюи текла кровь у Уленшпигеля; они разыграли ссору, соскочили с ослов и, с притворной яростью, дрались шпагами.
Потом, покончив бой, они опять сели на ослов, предъявили у ворот паспорта и въехали в город.
И женщины, видя кровавые раны Уленшпигеля и победоносно возвышавшегося на своём осле Ламме, переполнились состраданием к побеждённому и, грозя Ламме кулаками, говорили:
– Этот злодей изранил своего приятеля.
И Ламме только беспокойно искал, нет ли среди них его жены.
Но всё было тщетно, и он тосковал.
XXIII
– Теперь куда? – спросил Ламме.
– В Маастрихт, – ответил Уленшпигель.
– Но там, сын мой, кругом войска Альбы, и сам он, говорят, в городе. Наших паспортов будет недостаточно. Если испанские солдаты пропустят, то нас могут задержать в городе и начнут допрашивать. Тут дойдёт весть о гибели проповедников, и мы пропали.
– Вороны, сычи и коршуны скоро расклюют их трупы. Лица их, верно, уже неузнаваемы. Паспорта наши хоть и не плохи, но ты, пожалуй, прав: когда узнают об убийстве, возьмутся за нас. И всё-таки нам надо пробраться через Ланден и Маастрихт.
– Нас повесят, – сказал Ламме.
– Проберёмся, – ответил Уленшпигель.
Так рассуждая, они добрались до корчмы "Сорока", где нашли добрую еду, приют и корм для ослов.
Наутро они выехали в Ланден.
Приблизившись к большой усадьбе под городом, Уленшпигель засвистал жаворонком, и тотчас оттуда ответили боевым петушиным криком. Фермер с добродушным лицом показался у ворот и сказал:
– Так как вы вольные друзья, то да здравствуют гёзы! Заходите.
– Кто это? – спросил Ламме.
– Томас Утенгове, мужественный реформат, – ответил Уленшпигель, – его работники, как и он, борются за свободу совести.
– Вы от принца? – сказал Утенгове. – Поешьте и выпейте.
И ветчина зашипела на сковородке, и колбаса вместе с нею; явилось вино и наполнило стаканы. И Ламме вбирал в себя вино, как сухой песок, и ел с такой же охотой.
Батраки и служанки усадьбы поочерёдно совали нос в дверную щёлку и глазели на то, как трудятся его челюсти. И работники говорили с завистью, что этак и они не прочь потрудиться.
Накормив гостей, Томас Утенгове сказал:
– На этой неделе из наших краёв сто крестьян отправятся будто бы в Брюгге починять плотины. Они разделятся на партии по пять-шесть человек и пойдут разными дорогами. В Брюгге будут их ждать суда, которые перевезут их морем в Эмден.
– Будут у них деньги и оружие? – спросил Уленшпигель.
– По десять флоринов и большому ножу у каждого.
– Господь и принц вознаградят тебя, – сказал Уленшпигель.
– О награде я не думаю, – ответил Томас Утенгове.
– Как это у вас получается, – перебил Ламме, дожёвывая толстую кровяную колбасу, – как это вы делаете, любезный хозяин? Почему эта колбаса у вас такая сочная, душистая и нежная?
– Это оттого, – ответил хозяин, – что мы её заправляем майораном и корицей.
И обратился к Уленшпигелю с вопросом:
– А что, Эдвард граф Фрисландский всё ещё друг принцу?
– Он не выказывает этого, но укрывает в Эмдене корабли принца, – ответил Уленшпигель и прибавил: – Нам надо проехать в Маастрихт.
– Это невозможно, – сказал хозяин, – войско герцога стоит перед городом и в окрестностях.
Он повёл их на чердак и оттуда показал вдали знамёна и значки пехоты и конницы, передвигающиеся в поле.
– Я проберусь, – ответил Уленшпигель, – если вы добудете мне разрешение жениться. Невеста должна быть хороша собой, мила и добра и должна выразить желание выйти за меня, – если не совсем, то хотя бы на неделю.
– Не делай этого, сын мой, – сказал, вздохнув, Ламме, – она покинет тебя, и пламя любовное иссушит тебя. Постель, на которой ты спишь так сладко, станет колючим ложем, отняв у тебя твой тихий сон.
– Я всё-таки женюсь, – сказал Уленшпигель.
И Ламме, не найдя больше ничего на столе, приуныл. Однако вскоре он открыл на блюде какие-то печенья и мрачно принялся за них.
– Итак, выпьем, – сказал Уленшпигель Томасу Утенгове. – Вы добудете мне жену, богатую или бедную. С нею я пойду к попу в церковь, чтобы он обвенчал нас. Он выдаст мне брачное свидетельство, которое не имеет значения, так как он папский инквизитор. Там будет сказано, что мы оба добрые христиане, что мы исповедовались и причащались по законам святой матери нашей, римской церкви, сжигающей своих детей живьём, согласно правилам апостольским, и, таким образом, достойны благословения святого отца нашего, Папы Римского, воинства земного и небесного, каноников, попов, монахов, наёмников, шпионов и прочей мрази. С этим свидетельством в руках мы станем устраивать наше свадебное путешествие.
– А невеста? – спросил Томас Утенгове.
– Невесту ты мне раздобудешь. Итак, я беру две повозки, увитые ельником, остролистником, бумажными цветами, и сажаю туда несколько человек, которых ты хотел бы отправить к принцу.
– Но невеста?
– Вероятно, она здесь найдётся. Итак, в одну повозку я впрягу пару твоих лошадей, в другую – пару наших ослов. В первой усядемся я, моя жена, мой друг Ламме и свидетели; в другой – дудочники, свирельщики и барабанщики. Затем под звуки пения и барабанов, среди весело развевающихся свадебных флагов, с выпивкой помчимся мы по большой дороге, которая ведёт или на Galgen-Veld – Поле виселиц, или к свободе.
– Постараюсь помочь тебе, – сказал Томас Утенгове, – но жёны и дочери захотят ли ехать с мужчинами?
– Обязательно поедем, – вмешалась хорошенькая девушка, просунувшая голову в дверь.
– Если нужно, я могу собрать и четыре повозки, – сказал Томас Утенгове, – тогда мы отправим более двадцати пяти человек.
– Альба останется в дураках, – воскликнул Уленшпигель.
– А флот принца получит несколькими добрыми воинами больше, – ответил Томас Утенгове.
И, созвав колоколом своих батраков и девушек, он обратился к ним:
– Послушайте, мужчины и женщины, чья родина Зеландия: вы видите перед собой фламандца Уленшпигеля, который собирается проехать вместе с вами, в свадебном поезде, сквозь войско герцога.
И зеландцы и зеландки единодушно вскричали:
– Мы готовы! Без страха!
И мужчины сговорились между собой:
– Вот радость: мы сменим землю рабства на море свободы. Если Бог за нас, то кто против нас?
И женщины и девушки говорили:
– Пойдём за нашими мужьями и милыми. Зеландия – наша родина – даст нам приют.
Уленшпигель заметил одну молоденькую, славненькую девушку и шутливо обратился к ней:
– Пойдёшь за меня?
Но она ответила, краснея:
– Пойду, только повенчаемся в церкви.
Женщины говорили, смеясь:
– Сердце влечёт её к Гансу Утенгове, сыну хозяина. Верно, и он едет?
– Еду, – сказал Ганс.
– Поезжай, – сказал отец.
И мужчины надели праздничную одежду, бархатные куртки и штаны, а поверх всего длинные плащи и широкополые шляпы, защищающие от солнца и дождя. Женщины надели чёрные шерстяные чулки и вырезные бархатные башмаки с серебряными пряжками, на лбу у них были большие узорные золотые украшения, которые девушки носят слева, замужние женщины – справа; затем на них были белые брыжи, нагрудники, вышитые золотом и пурпуром, чёрные суконные юбки с широкими бархатными нашивками того же цвета.
Затем Томас Утенгове отправился в церковь к пастору и просил его за два рейксдалера, тут же вручённые ему, незамедлительно обвенчать Тильберта, сына Клааса – то есть Уленшпигеля – и Таннекин Питерс, на что пастор выразил согласие.
Итак, Уленшпигель, во главе своего свадебного шествия, направился в церковь и обвенчался с Таннекин, изящной, милой, хорошенькой и полненькой Таннекин, в щёки которой он готов был впиться зубами, как в помидор. И он нашёптывал ей, что из преклонения перед её нежной красотой не решается сделать это. А она, надув губки, отвечала:
– Оставьте меня, Ганс смотрит так, будто готов убить вас.
И одна завистливая девушка шепнула:
– Ищи подальше: не видишь разве, что она боится своего милого?
Ламме потирал руки и покрикивал:
– Не все же они достанутся тебе, каналья!
И был в восторге.
Уленшпигель покорно снёс свою неудачу и возвратился с свадебным шествием в усадьбу. Здесь он пел, бражничал, веселился, пил за здоровье завистливой девушки. Это было очень приятно Гансу, но не Таннекин и не жениху завистливой девушки.
Около полудня, при светлом сиянии солнца и свежем ветерке, с развевающимися флагами, весёлой музыкой бубнов, свирелей, волынок и дудок, двинулись в путь в повозках, увитых зеленью и цветами.
В лагере Альбы был другой праздник – разведчики и дозорные трубили тревогу, прибегали один за другим, донося: "Неприятель близок. Мы слышали бой барабанов и свист свирели и видели знамёна. Сильный отряд конницы приближается, чтобы заманить нас в ловушку. Главные силы расположены, разумеется, подальше".
Немедленно герцог разослал известие командирам всех частей, приказав выстроить войско в боевой порядок и разослать разведочные отряды.
И вдруг прямо на линию стрелков вынеслись четыре повозки. Они были полны мужчин и женщин, которые плясали, размахивали бутылками, дули в дудки, били в бубны, свистели в свирели, гудели в гудки.
Свадебный поезд остановился, сам Альба вышел на шум и на одной из четырёх повозок увидел новобрачную; рядом с ней был Уленшпигель, её супруг, украшенный цветами. Крестьяне и крестьянки сошли на землю и плясали и угощали солдат вином.
Альба и его свита были изумлены глупостью этого мужичья, которое могло плясать и веселиться, когда всё вокруг них ждало боя.
Участники свадебного поезда роздали солдатам всё своё вино, и те славословили и поздравляли их.
Когда выпивка кончилась, крестьяне и крестьянки опять уселись в повозки и, без малейшей задержки, унеслись под звуки бубнов, дудок и волынок.
И солдаты весело провожали их, чествуя новобрачных залпами из аркебузов.
Так прибыли они в Маастрихт, где Уленшпигель снёсся с доверенными реформатов о доставке оружия и пушек кораблям Оранского.
То же сделали они в Ландене.
И так разъезжали они повсюду в крестьянских одеждах.
Герцог узнал об их проделке, и обо всём этом сложили и переслали ему песенку с таким припевом:
Грозный герцог, ты – дурак!
Прозевал невесту как?
И всякий раз, как он делал какую-нибудь ошибку, солдаты пели:
Герцог зренье потерял:
Он невесту увидал…
XXIV
А король Филипп пребывал в неизменной злобной тоске. В бессильном честолюбии молил он Господа даровать ему силу победить Англию, покорить Францию, завоевать Милан, Геную и Венецию, стать владыкой морей и царить над всей Европой.
Но и в мыслях об этом торжестве он не улыбался.
И вечно его знобило; ни вино, ни пламя душистого дерева, непрерывно горевшего в камине, – ничто не согревало его. Он всегда сидел в зале среди такого множества писем, что ими можно было наполнить сто бочек. Филипп писал неустанно, всё мечтая стать владыкой всего мира, подобно римским императорам. Ревнивая ненависть к своему сыну, дону Карлосу, также точила его сердце. Дон Карлос желал отправиться на смену герцогу Альбе в Нидерландах, – конечно, затем, так думал король, чтобы захватить там власть. И образ сына, уродливого, отвратительного, безумного, беснующегося, злобного, вставал перед ним, и ненависть его возрастала. Но он никому не говорил об этом.
Приближённые, служившие королю Филиппу и сыну его дону Карлосу, не знали, кого из них бояться больше: сына ли, ловкого убийцу, который набрасывался на своих слуг, чтобы искровянить им лицо ногтями, или трусливого, коварного отца, который бил только чужими руками и, точно гиена, наслаждался трупами.
Слуги вздрагивали, когда видели, как они вьются один вокруг другого. И они говорили, что скоро в Эскориале будет покойник.
И вот вскоре они узнали, что дон Карлос, обвинённый в государственной измене, брошен в темницу.
Узнали они также, что мрачная тоска снедает его душу, что он исковеркал себе лицо, когда протискивался сквозь прутья тюремной решётки, пытаясь убежать из темницы, и что мать его, Изабелла Французская, исходит слезами.
Но король Филипп не плакал.
Разнёсся слух, будто дон Карлосу подали незрелых фиг и будто на следующий день он скончался, точно уснул. Врачи определили, что после того, как он поел фиг, сердце его перестало биться, а равно прекратились все жизненные отправления, требуемые природой; он не мог ни выплюнуть, ни вызвать рвоту; живот его вздулся, и он умер.
Король Филипп прослушал мессу за упокой души дона Карлоса, повелел похоронить его в часовне королевского замка и прикрыть плитой его могилу, – но не плакал.
И слуги, насмешливо извращая надгробную надпись на могиле принца, говорили:
Здесь тот покоится, кто фиг зелёных скушал –
И, не хворая, Богу отдал душу.
А qui jaze qui en para desit verdad
Morio sin infirmidad.
А король Филипп бросал похотливые взоры на принцессу Эболи, у которой был муж; он домогался её любви, и она уступила.
Королева Изабелла, которая, по слухам, благоприятствовала замыслам дона Карлоса насчёт захвата власти в Нидерландах, высохла и исчахла. Волосы стали выпадать у неё целыми прядями. Её часто рвало, и на руках и ногах у неё выпали ногти. И она умерла.
И Филипп не плакал.
У принца Эболи тоже выпали волосы. Он стал мрачен и слезлив. Потом и у него выпали ногти на руках и на ногах.
И король Филипп повелел похоронить его.
И он утешал вдову в её печали и не плакал.