ПРОНИКНОВЕНИЕ В ГИПЕРПРОСТРАНСТВО
– Энди, – Дег тычет в меня жирной куриной костью, возвращая к действительности. – Не сиди молчком. Твоя очередь рассказывать, и сделай одолжение, дружище, – выдай дозу с высоким содержанием знаменитостей.
– Развлеки нас, милый, – добавляет Клэр, – что-то ты совсем отключился.
Оцепенение – так можно охарактеризовать состояние, в котором я нахожусь, сидя на рассыпающемся, сифилитичном, прокаженном ни-разу-неизведавшем колесных шин асфальте на углу Хлопковой и Сапфировой, обдумывая про себя истории и растирая пальцами пахучие веточки шалфея.
– Мой брат Тайлер однажды ехал в лифте вместе с Дэвидом Боуи, – начинаю я.
– Сколько этажей?
– Не знаю. Я только помню, – Тайлер не нашелся, что сказать. И не сказал ничего.
– Я обнаружила, – говорит Клэр, – что, если тебе нечего сказать в присутствии знаменитости, всегда можно вставить: "О, мистер Знаменитость! У меня есть все ваши альбомы" – даже если он не музыкант.
– Смотрите, – произносит, поворачивая голову, Дег. – Сюда и впрямь кто-то едет.
– Черный седан марки "бьюик" с кучей молодых японских туристов – редкость в Долине, посещаемой в основном канадцами и западными немцами – спускается вниз по холму, первый автомобиль за весь пикник.
– Они, должно быть, по ошибке свернули с Вербеновой улицы. Спорим: они ищут цементных динозавров, тех, что наверху, у стоянки грузовиков "Кабазон", – замечает Дег.
– Энди, ты знаешь японский. Пойди поговори с ними, – произносит Клэр.
– Это преждевременно. Пусть сначала остановятся и спросят дорогу, – что они, разумеется, немедленно и делают.
Я поднимаюсь и иду говорить с ними; стекло опускается, приведенное в действие электроникой. Внутри седана две пары, примерно моего возраста, в безукоризненных (можно сказать, стерильных, как если б они въезжали в зону химического отравления) по-летнему непринужденных нарядах и со сдержанными "пожалуйста-не-убивайте-меня" улыбками, заимствовавнными японскими туристами в Северной Америке несколько лет назад. Выражение их лиц тут же заставляет меня занять оборонительную позицию: их убежденность в моей готовности к насилию меня просто бесит. Одному богу известно, что они думают о нашем разношерстном квинтете и кондовой машине, замызганной, как треснувшие тарелки остатками пищи. Живая реклама из жизни ковбоев.
Я говорю по-английски (к чему разрушать их представление об американской пустыне) и из последующей судорожной смеси мимики и жестов "они-ехали-туда" выясняю, что японцы и в самом деле желают полюбоваться на динозавров. И вскоре, получив мои указания, они исчезают в облаке пыли и придорожного мусора; через заднее боковое стекло автомобиля просовывается фотоаппарат. Палец руки, держащей фотокамеру вверх ногами, отщелкивает кадр, и в этот момент Дег кричит:
СМИРЕНЧЕСТВО:
философия, которая примиряет человека с тем, что ему не суждено достичь высокого благосостояния. "Я не надеюсь сорвать куш или стать большой шишкой. Я хочу всего лишь найти свое счастье и, может, открыть небольшое придорожное кафе в Айдахо".
– Смотрите! Нас снимают! Втяните щеки! Быстро! Чтобы скулы выпирали!
Потом, когда машина пропадает из виду, Дег накидывается на меня:
– Какого черта, позволь тебя спросить, ты строил из себя невежду?
– Эндрю, у тебя отличный японский, – добавляет Клэр. – Ты мог бы доставить им удовольствие.
– Этого не потребовалось, – отвечаю я, вспоминая, какой это был для меня облом, когда в Японии люди пытались говорить со мной по-английски. – Но в результате в моей голове родилась сказочка, которую я мог бы рассказать сегодня на ночь.
– Умоляю, расскажи.
И вот, когда мои друзья, лоснящиеся от кокосового масла, безмятежно расположились, впитывая солнечный жар, я начинаю повествование:
– Несколько лет назад я работал в Японии, в редакции одного подросткового журнала, который реализовывал полугодичную программу студенческого обмена, и однажды со мной произошла странная вещь.
– Погоди, – прерывает Дег. – История подлинная?
– Да.
– Хорошо.
– Было утро пятницы, и я, в чьи обязанности входило готовить зарубежные фотоматериалы, разговаривал по телефону с Лондоном. Нужно было срочно достать фотографии "Депеш мод", которые побывали там на какой-то выставке, – на том конце слышался жуткий еврогалдеж. Я приклеился ухом к трубке, а другое ухо закрыл рукой, пытаясь отгородиться от шума в офисе – безумного казино соратников Зигги Стардаста, где каждый взвинчивал себя десятидолларовыми чашечками токийского кофе, которые нам поставляли из магазина.
Помню, что творилось в моей голове: меньше всего я думал о работе – я размышлял о том, что у каждого города – свой запах. Мысль эту заронили запахи токийских улиц – лапши в мясном бульоне и слабого зловония сточных вод; шоколада и выхлопных газов. И я думал о запахах Милана – аромате корицы, роз и вони дизельного топлива; о запахе Ванкувера с его жареной по-китайски свининой, соленой водой и кедрами. Я с тоской вспоминал Портленд, стараясь оживить в памяти запах его деревьев, ржавчины и болот, когда гам в офисе внезапно стал затихать.
В комнату вошел крошечный пожилой человек в костюме от "Балмейн". Кожа на его лице была морщиниста, как кожура сморщенного яблока, но только темного торфяного цвета, и блестела, словно старая бейсбольная перчатка или Тень-отца-Гамлета. Он был в бейсбольной кепке и непринужденно болтал с моим начальством.
Мисс Уэно, моя упадешь-не-встанешь клевая координаторша из отдела моды, сидящая за соседним столом (волосы а-ля мультяшный Олив Оул; рубашка венецианского гондольера; шаровары гаремной красавицы и сапожки "Вива Лас-Вегас"), она была похожа на смущенного ребенка, перед которым в снежную зимнюю ночь вдруг предстал в дверях вусмерть пьяный, медвежьих габаритов дядя. Я спросил мисс Уэно, кто этот мужик, и она ответила: мистер Такамити, "катё", Великий Папа компании, американофил, известный своим хвастовством о блистательной игре в гольф ("Каков был счет!") в парижских барделях и о том, как он отрывался в тасманийских игорных домах в компании лос-анджелеских блондинок.
Мисс Уэно выглядела подавленной. Я спросил, отчего это. Она сказала, что не подавлена, а зла. А зла, потому что сколько бы она ни трудилась, она обречена застрять у этого стола – кучка тесно сдвинутых столов в Японии равносильна нашим загончикам для откорма молодняка. "И дело не только в том, что я женщина, – сказала она. – Но и в том, что я японка. В основном из-за того, что я японка. У меня есть амбиции. В любой другой стране я могла бы высоко подняться, а здесь я просто сижу. Я убиваю свои амбиции". Она сказала, что с появлением мистера Такамити как-то особенно остро поняла всю безнадежность своей ситуации.
В этот момент мистер Такамити направился к моему столу. Так я и знал. Только этого мне и не хватало. В Японии, если человека выделили из толпы, приходится туго. Это худшее, что можно с ним сделать.
– Вы, должно быть, Эндрю, – произнес он, пожимая мне руку, словно представитель фирмы, торгующей машинами "форд". – Поднимемся наверх. Выпьем. Поговорим, – сказал он, и я буквально кожей почувствовал, что мисс Уэно рядом со мной вспыхивает от негодования, как красная фара. Я представил ее мистеру Такамити, но он в ответ лишь снисходительно хрюкнул. Хрюканье. Бедные японцы. Бедная мисс Уэно. Она была права. Они в ловушке, любой из них намертво застревает на своей ступени этой ужасающе скучной лестницы.
Когда мы шли к лифту, я ощущал, как все в офисе провожают меня завистливыми взглядами. Это была неприятная сцена, и я представлял себе, как они думают: "Да что он о себе возомнил?". Я чувствовал себя бессовестным нахалом. Словно бы восспользовался своей заграничностью. (Мне казалось, что меня отлучили от всех служащих в офисах двадцатилетних ребят, которых газеты именуют "новыми людьми".) Это сложно объяснить. В Америке есть такие же ребята, и их так же много, но у них нет общего названия – это поколение Икс; они намеренно держатся в тени. У нас больше пространства, где можно спрятаться, затеряться; им можно воспользоваться для камуфляжа. В Японии же пропадать из виду как бы негласно запрещено.
Но я отвлекся.
Мы поднялись на лифте на этаж, для доступа на который требовался специальный ключ, и мистер Такамити всю дорогу театрально дурачился, пародируя американцев: разговоры о футболе и все такое. Но как только мы поднялись, он внезапно превратился в японца – и притих. Выключился – как будто я щелкнул выключателем. Я всерьез испугался, что мне предстоит выдержать трехчасовую беседу о погоде.
Мы пошли по коридору, по толстому, заглушающему звуки ковру, мимо маленьких картин импрессионистов и ваз с цветами в викторианском стиле. Это была "западная" часть этажа. Когда она кончилась, мы вступили на японскую часть. Казалось, мы проникли в гиперпространство, и в этот момент мистер Такамити жестом предложил мне переодеться в темно-синее хлопковое кимоно, что я и сделал.
Внутри самой большой из пройденных нами японских комнат находилась традиционная японская ниша с хризантемами, свитком и золотым опахалом. В центре комнаты стоял низкий черный столик, окруженный подушками цвета терракоты. На нем – два ониксовых карпа и чайные приборы. Единственное, что вносило в комнату дисгармонию, – это маленький сейф в углу; и он, скажу я вам, относился к тем недорогим моделям, что встречались во внутренних помещениях обувных магазинов в Линкольне, штат Небраска, после второй мировой войны, дешевый с виду сейф, контрастирующий с обстановкой комнаты.
ПОДМЕНА ЦЕННОСТЕЙ:
использование предмета, значимого в интеллектуальной среде или мире моды, для принижения статуса предмета дорогостоящего: "Брайан, ты оставил своего Камю в "БМВ" брата".
Мистер Такамити пригласил меня за столик, и мы стали пить солоноватый зеленый японский чай.
Разумеется, я недоумевал, с какой тайной целью мистер Такамити привел меня в эту комнату. Беседовали мы очень мило… нравится ли мне работа?.. Что я думаю о Японии?.. Затем последовали рассказы о его детях. Милые скучные темы. Несколько историй о тех временах, когда он в пятидесятых жил в Нью-Йорке, работая внештатным корреспондентом "Асахи"… о встречах с Дианой Вриленд, Трумэном Капоте и Джуди Холидей. Спустя полчаса или около того мы перешли на теплое сакэ, по хлопку рук мистера Такамити его принес слуга-карлик в тусклом коричневом, цвета бумажных магазинных пакетов кимоно.
После ухода слуги возникла пауза. Вот тогда-то он и спросил меня, какую из моих вещей я считаю самой ценной.
Ну, ну. Самая ценная из моих вещей. Попробуйте-ка объяснить концепцию студенческого минимализма восьмидесятилетнему японскому магнату-издателю. Это нелегко. Ну какие, в самом деле, ценные вещи могут быть у меня? Подержанный "жучок" – "фольксваген"? Стерео? Я скорее умер бы, чем признался, что самой ценной моей вещью была довольно-таки обширная коллекция пластинок с немецкой индустриальной музыкой, она, правда, была завалена коробками с облезлыми новогодними игрушками в подвальной комнате в Портленде, Орегон. Словом, я ответил вполне искренне (меня как озарило – неожиданно для себя), что ценных вещей у меня нет.
Тогда он заговорил о том, что богатство должно быть транспортабельно, что его нужно переводить в картины, камни, драгоценные металлы и так далее (он прошел через войны, экономическую депрессию и говорил веско), но я нажал на правильную кнопку, произнес правильные слова – тест прошел, в его голосе слышались довольные нотки. Потом, минут через десять, он снова хлопнул в ладоши, и снова возник крошечный слуга в коричневом кимоно; ему были прорявканы инструкции. Это вынудило слугу отправиться в угол и прикатить дешевый маленький сейф по выложенному татами полу к мистеру Такамити, сидящему скрестив ноги на подушках.
Затем нерешительно, но спокойно мистер Такамити набрал комбинацию цифр на круглой ручке. Послышался щелчок, он открыл дверцу, и явилось нечто. Что именно, мне видно не было.
Он засунул внутрь руку и вытащил… Даже издали я понял, что это была фотография – черно-белое фото пятидесятых годов, сродни тем, что делали судмедэксперты. Посмотрев на таинственную фотокарточку, он вздохнул. Потом перевернул ее и с легким выдохом, означавшим: "Вот моя самая ценная вещь", передал мне, и, признаюсь, я был поражен.
Это было фото Мэрилин Монро, которая садилась в такси, приподняв платье (белья на ней не было), и посылала губками поцелуй фотографу, по-видимому, мистеру Такамити в дни его внештатности. Бесстыдно сексуальная, откровенная фотография (дескать, хватит вам думать только об этом; мысли ваши – словно из сточной канавы) и весьма провокационная. Глядя на нее, я пробурчал мистеру Такамити, который внешне безучастно ожидал моей реакции, что-то вроде: "Ну, это – вообще!" или еще какую-нибудь чушь, но внутренне искренне ужаснулся тому, что это фото, в сущности – рядовой вшивый снимок внештатника, к тому же – не для печати, был его самой большой ценностью.
И тогда случилось то, что случилось. Последовала моя неконтролируемая реакция. Кровь прилила к ушам, сердце екнуло; меня бросило в пот, а в голове прозвучали слова поэта Рильке о том, что все мы рождаемся с письмом внутри, и только если будем искренни сами с собой, получим позволение прочесть его прежде, чем умрем. Мои уши горели – мистер Такамити так или иначе, понял я, спутал фото Монро, хранящееся в сейфе, с письмом внутри себя, и надо мной тоже нависла опасность совершить подобную ошибку.
Надеюсь, я довольно любезно улыбался, но, схватив брюки, на ходу к лифту лепетал какие-то извинения, застегивая пуговицы рубашки и непрерывно кланяясь смущенной аудитории в лице мистера Такамити, который ковылял за мной, издавая старческие звуки. Может, он думал, что меня взволновала эта фотография, лестные отзывы, а может даже, что от вида Мэрилин я возбудился, но, полагаю, непочтительности он не ожидал. Бедняга.
Однако что сделано, то сделано. Искренних порывов нечего стыдиться. Тяжело дыша, словно только что нанес оскорбление этому дому, я бежал, даже не забрав вещи – прямо как ты, Дег, – и тем же вечером собрал чемоданы. В самолете на следующий день мне снова вспомнился Рильке:
Только одинокий человек может жить по основным законам, и если он видит и утро, которое всего лишь начало, и вечер, когда уже все совершилось, если осознает жизнь целиком, то происходящее теряет власть над ним, и он, хотя и находится в самой гуще событий, становится свободным, как свободен мертвец.
Спустя два дня я снова был в Орегоне, в Новом Свете, дышал более разряженным воздухом, но все равно понимал, что здесь для меня слишком много истории. Что для жизни мне нужно меньше. Меньше прошлого.
Итак, я приехал сюда – дышать пылью, гулять с собаками, смотреть на скалы или кактусы и считать, что я – первый из людей, кто все это видит. И попытаться прочесть письмо внутри себя.
31 ДЕКАБРЯ 1999 ГОДА
Для сведения: как и в случае со мной, Дег и Клэр не влюбились друг в друга. Думается, они избежали тривиальности. Вместо этого они стали друзьями что, надо сказать, упрощает жизнь.
Как-то месяцев восемь назад на выходные из Лос-Анджелеса приехал целый выводок Бакстеров, в прикидах неоновых цветов, с карманами-клапанами, патронташными ремнями, на молниях (эдакий коротенький подростковый видеоклип), чтобы выпытать правду о наших отношениях с Клэр. Я помню, как ее братец Аллан, колледжский мальчик, сообщил мне на кухне (Клэр и остальные сидели у моего камина), что в этот момент еще один родственничек в бунгало Клэр проверяет постельное белье на предмет чужих волос. Что за ужасная, пронырливая, жеманная семейка, даже несмотря на всю их "крутизну"; не удивительно, что Клэр сбежала от них. "Да ладно, Старая Дева, – не унимался Аллан. – Парни с девушками просто так дружить не могут."
Я коснулся этого потому, что заметил: слушая мою японскую историю, Клэр гладила Дегу шею, и жест этот был чисто платоническим. А когда я закончил, она захлопала в ладоши, сказала Дегу, что настал его черед, а затем подошла и села передо мной, чтобы теперь уже я помассировал ей спину – и тоже чисто платонически. Все просто.
* * *
– Моя история о конце света, – произносит Дег, допивая остатки чая со льдом (кубики льда давно растаяли). Он снимает рубашку, открывая хилую грудь, закуривает еще одну сигарету с фильтром и нервно откашливается.
Конец света – лейтмотив сказочек Дега, любовно детализированные и поведанные бесстрастным голосом повествования, эсхатологические отчеты из серии "Вы – очевидец" о том, что такое ядерная бомбардировка. Итак, без лишних выкрутасов, он начинает:
– Представьте, что вы стоите в очереди в супермаркете, скажем, в супермаркете "Боне" на углу бульвара Сансет и Таквиц (теоретически это может быть любой супермаркет, в любой точке мира), вы в отвратительном настроении, потому что по дороге в машине поссорились с лучшим другом. Ссора началась с дорожного знака "Внимание! Олени – 2 мили", и вы сказали: "Ну да, так мы и поверили, что здесь остался хоть один олень", что заставляет вашего лучшего друга, сидящего рядом и просматривающего ящичек с кассетами, вжаться в сидение. Вы чувствуете, что он задет за живое; это забавно, и вы продолжаете в том же духе: "Если уж на то пошло, – говорите вы, – сейчас и птиц-то меньше, чем прежде. И знаешь, что я слышал? На Карибах не осталось ракушек – все схапали туристы. А тебе не приходило в голову, что, когда возвращаешься самолетом из Европы, есть нечто извращенное в том, чтобы покупать фотокамеры, виски и сигареты в безвоздушном пространстве, в пяти милях над Гренландией?".
СМЕЯТЬСЯ ПОСЛЕДНИМ:
приятное занятие представлять себя последним живым человеком на Земле. "Я бы поднялся на вертолете и разбомбил бы местный гриль-бар, сбрасывая на него микроволновые печи".
Тут ваш друг взрывается, называет вас "настоящим бараном" и говорит: "Какого черта ты такой скептик? Тебе во всем надо видеть только лишь такое, что даст повод похныкать?".