Бизар - Иванов Андрей Спартакович 21 стр.


– Нужно провести сюда свет! Свет! Здесь слишком темно, понимаете? Темно! В любой момент может призвать Бог! Я могу умереть, – говорил он, прижимая папаху к сердцу. – В любую секунду! Сейчас тоже! Понимаете? Что вы тогда будете делать? Что?

Я его успокаивал, говорил, что буду работать на елочках, на плантации елочек у соседа, у Клауса в саду, я его успокаивал. Он не слушал, что я там бормотал, бегал по замку и пыхтел.

– Всё это вон! Всё старье! Весь хлам! На улицу! Наружу! Вон! – Опрокидывал столы и стулья, срывал старые гардины, вытягивал за хвост заплесневелые скатерти, скатывал в рулон прибитые к полу ковры. – Всё это вон из замка! Мы же строим храм! Весь этот хлам вон! Ему не место в храме!

Погнал нас в подвал. Оказалось, там опять накопилось: раза в три больше прежнего. И откуда оно все берется? Дангуоле сказала, что проще замок сразу взорвать, я согласился. Взялись. Выбрасывать так выбрасывать! Кучи спального белья, бинты, аптечки, разноцветные микстуры, металлическая посуда, тюбики старых красок, игрушки, забинтованная нога манекена, ботинок с землей и каким-то клубнем, грудная клетка для тренировки искусственного дыхания, части велосипедов, гипсовые следы людей, ушедших туда, откуда не возвращаются. Выталкивали сундуки на крикливых колесиках… Перетаскивали в ангар матрасы, как убитых… Все трудней и трудней удавалось отлепиться от этой свалки, так она затягивала… Мы бродили призраками в серой дымке утра, в молочном вареве дня, в сумерках, подсвеченных тусклыми желтыми фонарями… В лицо плевал дождь, босой ногой в душу влезал туман… На носилках мы несли скарб, тряпье, ржавые болванки; готовились упасть, обессилев, в кучу хлама, чтобы смешаться с этим дерьмом, чтобы тоже там остаться, стать частью мусорной кучи, паклей, которой будут затыкать замковые щели те, что придут и займут наше место.

Часть третья

1

В первой половине пасмурного февральского дня я сидел дома один (Дангуоле пошла прибраться в доме у лесника), пил чай, царапал в тетрадь, услышал, что кто-то подъехал. Выглянул из окна: два парня с девушкой. Подумал: либо какие-то "визитеры" к Фредерику с Иоакимом, либо опять святоши пожаловали, растлевать душу. Во всяком случае, выглядели они так, что могли быть и люди божьи, а могли быть и яппи. В Дании все так запутано; мне дядя с первого дня не уставал повторять: не верь глазам своим!

И был он, конечно, прав. Все были на одно лицо и с виду могли сойти за кого угодно. Ну, что про этих было сказать?! Шли по тропинке какие-то… Как все! Два аккуратных молодых человека во всем светлом, легком, спортивном и молодая женщина – тоже в легком не по погоде плащике с капюшоном. Приятные, чистенькие, веселенькие, любопытные… У девушки папочка – возможно, журналистка, про старика кино собирались снимать. Он ожидал киношников; Фредерик тоже все время кого-нибудь ждал, надеялся на возрождение группы. Хотя всем было очевидно, что надеяться на то, что богатенькие мальчики взялись бы раскручивать чокнутых музыкантов, была полная блажь.

Молодые люди могли быть кем угодно – с брошюрами в папочке, псалмами в кармане. В Дании практически все одеваются одинаково. Особенно когда выходят на прогулку: термос кофе, бутерброды, спортивный костюм, дождевик, подтянутость, деловитость… Парни кривовато посмеивались и озирались, высокие, неуклюжие; рядом с ними девушка выглядела приземистой и шустрой, большая грудь, мощные бедра, белоснежные кроссовки, – раз, раз, по кирпичной дорожке, прыг на порог – постучали. Я подумал, что впущу их, подурачусь, поупражняю датский; все равно делать нечего (Дангуоле должна была вернуться после четырех).

Открыл – девушка тут же превратилась в женщину лет тридцати семи, поприветствовала и спросила, можно ли со мной поговорить немного. "Святоши", – решил я, сказал, что, конечно, можно, улыбнулся. Она спросила мое имя. Я сказал, что меня зовут Евгений. Она сказала свое. Один из молодых людей спросил:

– Евгений – это, случаем, не литовское имя?

Я улыбнулся, – решил, что они ищут Дангуоле: хотят, чтоб она у них убирала; сказал, что нет, не литовское – русское. Девушка восторженно спросила, откуда я тут взялся и что я тут делаю. Завязывался типичный разговор с обывателями. Я сказал, что помогаю мистеру Винтерскоу работать над его проектом. Прозвучало достаточно круто. Я даже возгордился.

– Дело в том, – объяснял я, – что он пригласил русских монахов из Петербурга, они должны приехать. Таков проект. И я безвозмездно помогаю ему в этом. Вот и все.

– Ага, – сказала девушка и посмотрела на одного из парней.

– Значит, – включился он, – вы приехали из Петербурга с монахами.

– Нет, – сказал я, – монахи еще не приехали. Был батюшка летом, а монахи вот-вот приедут…

– Мы почему спрашиваем, – вдруг делая шаг вперед, суховато сказал второй, который уже, видимо, заскучал, – мы просто из полиции и хотели бы удостовериться, что вы совершенно легально находитесь на территории Дании. Вот мой документ, – сказал он, быстро достав из кармана какую-то пластиковую карточку. – Можно увидеть ваш?

То же сделала девушка и другой парень – они показали мне свои пластиковые удостоверения; я остолбенел. Девушка, заметив мое замешательство, защебетала:

– Это самая обычная формальность. Мы просто получили сигнал, что на территории Хускего есть нелегально проживающие и работающие. Ничего такого. Мы бы просто хотели установить, что это не так. Надеюсь, вы нам поможете в этом и покажете свои документы. Как только мы проясним это для себя, мы сразу же пойдем дальше.

– Да, да, конечно, – забормотал я. Неловкими жестами зачем-то я как бы приглашал их в вагончик. Хотя они сами входили, чуть ли не вталкивая меня, беспомощного. На ходу скукоживаясь, желая стать тенью, исчезнуть вообще, я вползал внутрь, бочком-бочком, как краб.

Они вошли в кухню. Оглядели вагончик, между делом спросили, не холодно ли мне тут зимой. Еще что-то… Вопросы, вопросы… Я с трудом понимал – в голове гудело. Суетливо делал вид, что ищу документы, по-русски бормоча себе под нос "сейчас, сейчас вот только"… Я не владел собой, как бывает перед избиением. Лицо онемело, стало резиновым. Порылся во всех карманах, даже кофточку Дангуоле обшарил, оттягивал разоблачение… Столько лишних движений. Парни ухмылялись. Один поторапливал:

– Хотелось бы увидеть поскорее документы.

– Да, – рассеянно мямлил я. – Документы… Конечно… Да…

– Так у вас есть какие-нибудь документы или нет? – резко спросила девушка.

Я развел руками. Документы были спрятаны под холодильником у дяди. Повел кислой миной. На грудь что-то навалилось. Мной овладели какие-то ниточки: непроизвольные жесты… как испорченный механизм… Наверняка был похож на бомжа, которого разбудили в состоянии невменяемости. Невзоров в "600 секунд" часто таких пердунов показывал: сидит, озирается по сторонам, а Невзоров к нему с микрофоном: "Вот тут труп женщины рядом с вами лежит. Это кто? Ваша сожительница?" Скрутило живот. Слабость в ногах. Сел.

– Desværre ikke, – повторял я, пытаясь поймать дыхание, – сожалею… нету… никаких документов…

– Ах, ну, если нет документов, – сказал парень с иронией, – вам ничего не остается, как последовать за нами.

– Да, – сказал я, но не мог подняться, никак не мог встать на ноги.

Меня подбодряли:

– Ну, возьмите себя в руки.

– Мы просто установим вашу личность…

– Как только все будет улажено, вы вернетесь к себе.

Эта ложь меня несколько успокоила; я поднялся, пошел.

Три часа просидел в очень маленькой камере в Оденсе. Стоял, упираясь спиной в стену, как в лифте. Все внутри куда-то неслось. Весь мир кубарем летел к чертям. Быстрей и быстрей. Словно лифт оборвало и понесло. Глаза отрешенно фиксировали надписи на стене, на самых разных языках, от арабского до русского ("Мочи ментов!!!", "Сукам – смерть" и т. д. и т. п.). Скоро меня будут окружать люди, которые пишут подобные надписи, подумал я. У них свои взгляды на жизнь, свои законы, свои требования. Требования, которым я вряд ли соответствую. Придется учиться соответствовать этим требованиям, быть словоохотливым, притворно веселым, умелым рассказчиком, похожим на них, забалтывать шуточками и разматывать историю за историей. Чтоб все хохотали или хотя бы ухмылялись. Чтоб потирали ладоши, заваривали чифирь кружку за кружкой, кричали на шнырей: "Давай чай гони!.. Что смотришь?.. Убирай со стола!.. Делай факела и новый заваривай!.. Не видишь, масть пошла!.. Такой человек веселый! Такие истории!.. Дания-Германия, воры, наркоманы!.. Голь перекатная!.. Босота обоссанная!.. Свой в доску парень!.. Что еще старому каторжанину для души надо?.. Историю подлинней!.." Придется и язык свой рубить на ошметки, шепелявить и кривить рот, извиваться, рукой мельчить воздух, деловито повествовать, бесстрашно, насмешливо, этакий сорвиголовастик, рассказ за рассказом, за былью небыль, ни конца ни края, день деньской, за ночью ночь! Что я им расскажу? Я так размяк в Хускего, так привык к безобидным ленивым хиппи, а теперь нужно готовиться ко всему… следить за задницей в оба!

Какую же все-таки обманчивую внешность имеют датские менты!

Дангуоле уже сходит с ума…

Короткая беседа с дежурным полицейским; он лаконично сообщил, что меня следует доставить в Копенгаген. Все ясно: мной будут заниматься специалисты. Затолкали в машину. Поехали. Конвоиры – совершенно обычные полицейские, с бульдожьими мордами и пивняками, – такие встречаются повсюду. Они практически не обращали на меня внимания. Везли, как посылку. Почему-то свело ногу. Попытался вытянуть, сидевшему рядом менту сказал слово крампа.

– Нох, крампа?! – удивился он. – Почему? Ты что, спортсмен?

Мне стало тоскливо, как ребенку. Отвернулся. Смотрел наружу с мольбой. Но серая мгла была неумолима. Мы уносились все дальше и дальше от Хускего; я погружался в омут ужаса.

Лето промелькнуло в голове, как флажок перед стартом; я понял, что оно было всего-навсего райской искоркой счастья, которую невидимые инквизиторы мне намеренно выделили, дабы последующие пытки показались непереносимыми, – так паук впрыскивает в муху яд, чтобы она стала съедобной. Этим ядом был страх, огромный кольчатый паразит, который спал во мне эти годы, как туберкулез, и вот он проснулся, сдавил горло.

* * *

"Прибываем в Vestre Fængsel!" – насмешливо объявил конвоир, как в поезде. Распахнулись ворота, самые тяжелые, какие есть в Дании, ворота копенгагенской тюрьмы. Въехали. Вывели. Повели… Ступеньки, коридоры, двери… Пальчики, фотографии…

Отняли одежду. Дали одеяло, никаких подушек-простыней. Трусы с крупной красной, слегка подвыцветшей надписью "københavnsk fængsel", в рамочке, точно товарный знак. Шмяк! Пошел дальше. Синяя рубашка и такие же штанцы. Следующая станция – архив. Два парня в серых рубашках, черных брюках, прозрачные полиэтиленовые перчатки на руках (все надо пощупать, повертеть, осмеять). Третий у ячеек с номерами. Четвертый за конторкой. Первые двое перебрали мое барахло. Работали автоматически, отлаженно, как почтальоны на почте. Даже прошлогоднюю пыль из одежды вытряхнули. Стельки вырвали, как языки; пытались отодрать подошвы. Заглянули в каждую трещинку. Третий все тщательно упаковал. Четвертый занес в компьютер. Пункт за пунктом. Табак распотрошили. Заготовленные самокрутки сломали. Грязные трусы заботливо укутали, свернули в пакетик с давно просроченными билетами и ключами. Табак аккуратненько ссыпали в отдельный пакетик и положили внутрь с трусами. Запечатали скотчем. Приклеили бланк сверху и – на полочку. Разрешили оставить шапку. Некоторое время совещались, решали: отдавать мне кроссовки или нет? Дали, предусмотрительно вынув шнурки (прижал к себе, как бездомных котят). Осмотрели руки. Кольца, серьги, пирсинг. Записали, что есть татуировки: "ящерица", "паук". Долго изучали мелочь. Голландский стюйвер. Спросили, был ли я в Голландии. Я ответил, что был (решил, что даже бесполезная на первый взгляд ложь могла быть во спасение). Бросили стюйвер в пакет. Записали, что среди моей мелочи была найдена голландская монетка и шведская, а также монета неизвестного происхождения. Я немедленно сказал, что это монета казахстанская, сказал, что я из Казахстана. Они записали. Поблагодарили. Попросили расписаться – расписался. Повели. В этой тюрьме дверей больше, чем во всем Копене! Двери, двери, двери… Лестница разбегалась в разные стороны. Ветвились коридоры. Мелькали приоткрытые комнатки, в них сидели люди у компьютеров и о чем-то беседовали, курили и пили кофе. Ступени бежали вниз… Ступени бежали вверх… Молчали слепые двери.

Одиночка. Зеленые стены. Тюремщик указал на звоночек у двери: "Туалет! Ферштейн? Туалет. – Нехитрая пантомима с комическими приседаниями. – Жми – туалет!" Захлопнул дверь, выстрелил в меня замком.

Захотелось пить. Зуд. Шершавый язык. Сел на шконку: вот я и прибыл. Каменный колодец. До лампочки не добраться. Стул-стол привинчены намертво. Окно забито пластмассовым стеклом. Порошковая тишь потопила все, как сыпучий песок (уши, казалось, лопнут). Тоска мгновенно проникла под кожу, влилась в кровь, разбежалась по телу, влезла в меня, как в дупло, и заныла: время разбрасывать камни… время камни собирать.. Мать не вынесет…

Пальцы в поисках свободы то перебирали шапку, то разглаживали складки на штанах. Глаза находили надписи. Кто-то стуканул… Потапов?.. Поступил сигнал… Хотелось, чтоб кто-то стуканул именно на меня: не хотелось признавать себя дураком, – непременно свалить на кого-нибудь: меня предали… подставили… кинули… Скрыть собственную глупость за жалобой. Шли нацеленно к моему вагончику… Ну и что? Вагончик у дороги – на кой хер открыл? Надо было ехать с Хануманом. Не сидел бы я тут. Он и предал! Запросто! Ради шутки. Эксперимент, Юдж!.. Хэ-ха-хо!.. Посмотрим, как ты будешь выбираться!.. Чепуха. Взять себя в руки! Зачем открыл? Не вломились бы. Прошли бы мимо. Кроссовки без шнурков, как беззубые. Сделалось стыдно. Будто Отар видел меня в этой камере, раздавленного. Выпрямил спину, собрал в лице усмешку. Не раскисать!

Я в этих кроссовках протопал столько километров… Юлланд, Лангеланд, Фюн… Я даже в Копене в них был! Я в них ходил по Кристиании! И еще чем-то был недоволен. На что-то жаловался. Я должен был петь и танцевать от счастья! Наслаждаться жизнью, волей вольною, неблагодарный сукин сын! И Хануман еще жаловался: "Как нам не везет! С поезда ссадили! Ну, почему не везет?.." Дурак! Нам всю дорогу только везло! Напропалую! Нас не вязали, не били по голове, не пинали ногами. Даже из самых поганых ситуаций мы выходили сухими. Все эти скандинавские годы был один сплошной фарт!

Поставил кроссовки на стол. Меня это неожиданно взбодрило. Вот это картина! Вот это красота! Голый невидимка на столе! Чистое отсутствие меня! Хоть сейчас берись за кисть, холст, краски! Да и те не нужны – картина готова! Кроссовки на столе – это я.

Захлопал в ладоши. Засмеялся. Стал себя подбадривать… Как хорошо, что мне их оставили! Как хорошо, что я не смог их выбросить! Хоть что-то я могу противопоставить Вавилону… С этой жалкой обувкой было связано так много ценных воспоминаний… Комната Отара и Арто в Виссе, тетушка Гулизар… Три тома Достоевского: третий, четвертый, пятый… Так много всего! И все это мне сейчас пригодится. Кроссовки – самое главное: я в них первый раз вошел в комнату Дангуоле, и потом много раз входил… по ночам…

Ничего этого не было! Не было! Как нет меня, кроссовки есть, а меня нет! В этой зеленой камере ничего этого нет: ни прошлого, ни будущего! Есть только актуальность. То, во что утыкается крыса в потемках. Стены. Стены. Четыре стены. Преступление. Пальчики. Суд рассмотрит. Следак допросит. Параграф такой-то. Буква такая-то. Наручники, двери, статья такая-то. Мои чувства к делу не относятся. В мои записки можно сморкаться, можно вытереть ими зад. Чувства спустить в нужник, и меня с головой – туда же! Никакого обжалования. Никакого срока давности. Этих четырех лет не было! Меня не ломало, не плющило, я не покрывался мозолями, не любил, не прыгал в студеную воду, не было Копена, Фарсетрупа, Хускего… Ничего не было. Ни поваленных деревьев, ни елочек, ни самого замка. Даже Потапова – о, да! Того точно не было! Меньше, чем меня самого… Хануман был галлюцинацией. Все померещилось. Никаких страданий, никаких переживаний… Ни Шиланда, ни Юлланда… Пустота. Вот если б дотянул до срока давности, все это обрело бы значение, и на карте моей судьбы появилась бы Дания, потому что смысл имеет только то, из чего ты можешь извлечь выгоду. А мои четыре года скитаний смысла не имеют. Годы прошли, а срок давности не истек. Завтра-послезавтра меня отправят в Эстонию, и я буду там же, где был тогда, точно все это было вчера. Вот поэтому: кроссовки есть, а меня – нет. Потому что не продержался пять лет… о чем теперь говорить? Звякнула монетка и упала в чужой кошелек… я снова с пустыми карманами… не срыл в Америку, не купил себе паспорт, не срубил бабла, чтобы всех купить, – значит напрасно ползал на брюхе, жрал помои, тягал елки, рубил палки, топил замок, голодал, дрожал от холода и страха, все напрасно! Толку в этом никакого! Никто и слушать твои датские сказки не станет, намотают по полной: нарушил подписку о невыезде – раз; не явился в суд – два; обманул "надежды" комиссара – три (а ведь давали понять: надо замазать комиссара); не заплатил прокурору и еще дюжине прихвостней; не выплатил, что обещал выплатить, терпиле; не отсосал у судьи; скрывался, динамил всех… и прочее, и прочее, и прочее… Да что с таким говорить?! Кончать его, и все тут! На зоне найдутся любители поиграть с удавкой за подогрев с воли. Сколько угодно!

Назад Дальше