Первый субботник - Владимир Сорокин 6 стр.


– Ясно. А у меня как, бывало, бомбежка глухая или через Днепр переправлялись когда, деревенька наша мерещилась. И, знаешь, не то чтоб праздник какой или что, а вот словно утром. Утро такое летнее, тишина и дымы кверху от изб тянутся. И небо синее-синее такое. И липа цветет…

– А ты разве не в Оренбурге вырос?

– В Оренбург мы в тридцать восьмом переехали. Мальцом-то я на рязанщине рос.

– Понятно… А я в деревне редко бывал…

– Ну, ты у нас городской человек, – Бородин похлопал его по руке и показал на стенд. – Вон она артиллерия, бог войны.

– Да… мощные гаубицы.

– А главное – стволы-то коротенькие, а бьет будь здоров.

– А вон шмайсер штурмовой у немца.

– У штурмовых вроде калибр поболе был?

– Да… вон, воронка какая…

– Бомба, наверно.

– Наверно… Снаряд такую не вспашет…

Постояли возле стенда, посвященного битве за Москву.

Костенко захромал к двери, махнул рукой:

– Пошли, я тебе ленинскую комнату покажу.

Бородин бодро зашагал следом:

– Ты, я вижу, тут прям, как дома.

– А что ж. Куда фронтовику податься. В военкомате с молодежью беседую, да тут…

Они вышли в коридор.

Костенко хромал впереди, его седая, коротко подстриженная голова плавно покачивалась, медали тихо позвякивали:

– Щас-то еще рановато… сорок минут до сбора… видишь нет никого… но ты молодец… пораньше пришел… щас все ребята соберутся… Кононов… Хлустов, Иващенко… помнишь Иващенко Петю?

– Это из третьей роты, что ль?

– Да. Младший лейтенант. Рыженький такой.

– Его под Харьковом ранило кажется, да?

– Да, да. Он нас догонял потом…

– Петь, а Коля Золотарев жив?

– Нет. Помер лет десять назад.

– Жаль…

– Жаль, конечно. Веселый парень был. И умер рано.

– Веселый. Это я помню.

Прошли коридор, Костенко распахнул обитую коричневым дверь:

– Входи…

Бородин вошел, огляделся.

Посередине светлой просторной комнаты стояли несколько новеньких столов, вдоль стен теснились шкафы с книгами, в правом углу возвышался белый бюст Ленина, с корзиной цветов у подножья, а рядом с ним в узком стеклянном ящике покоилось полинявшее, местами пробитое знамя.

Бородин подошел к ящику, наклонился:

– Петь… погоди-ка… так это что… нашего полка?

– Нашего, нашего, Саша, – тряхнул головой Костенко, – то самое.

– Быть не может…

– Может, Саша. Все может.

– Но как же удалось? Они ж все небось в дивизии должны быть на хранении? Это же невозможно…

Костенко подошел к нему, положил руку на плечо:

– А как ты, Саша, тогда под Варшавой связь тянул с Серегой Жогленко? Вас тогда добрых десять пулеметов поливали и видно было, как на ладони, я тогда все губы пообкусал, глядя на вас. Тоже казалось – невозможно! А вот смогли ведь? Смогли! Потому как хотели! Хотели! И смогли.

– Ну, так это другое дело, Петя…

– Нет, Саша, дело у нас везде одно! Только захотеть надо. Очень захотеть. Я вот захотел. И вот – знамя перед тобою. Наше знамя.

– Да. Мощный ты человек, Петь.

– Фронтовой я человек, если точнее! – засмеялся Костенко.

Бородин разглядывал знамя через стекло:

– Господи, неуж оно самое?

– Оно, оно.

– Его все этот сержант носил, высокий такой. Вот бы с кем встретиться.

– Нет. Этого я и не видел после.

– А Семенова видел?

– Нет.

– А Саню Круглова?

– Тоже нет что-то. Евстифеева видел, Круглова нет.

– А Люську-переводчицу не встречал?

– Нет. Она, говорят, на юге где-то живет. В Новороссийске, кажется…

Бородин покачал головой:

– Знамя! Надо же… вот не ожидал… пробитое… вон пробито как… хватило ему осколков…

– Всем хватило. И людям и материи. У меня четыре вынули, а один так и застрял в лопатке. Боятся вынимать. Позвоночник близко.

– А у меня из ноги еще в сорок шестом выковыряли. Два года носил гада. Колючий такой, прям как еж. Щас как к дождю – болит нога.

– Зато у меня нечему болеть, Саш, – Костенко, улыбаясь, топнул протезом.

– Ну, ты бегаешь, я скажу! Почище молодого. С ногами не догнать.

– Так я и до войны дома не сидел. Комсомолил вовсю. Мне недавно протез предлагали какой-то импортный. С шарнирами, с ботинками. А я вот из принципа носить не буду! Пусть железка торчит, пусть все видят, чего стесняться. Может кое-кто и задумается и вспомнит, что надо вечно помнить.

– Правильно.

– А главное – привык к ней. Как нога стала. И не скользит совсем. Вот, пироги какие… Саш, а отчего ты китель не надел?

Бородин засмеялся:

– Так он же старый весь. Молью поеденный.

– Не сберег?

– Да после войны кто ж китель бережет? В шкаф запихнули, а после на антресоли.

– А у меня Дуня сберегла. Нафталином сыпала, чуть не перчила. Вот, видишь? Вроде б ничего, а?

Костенко слегка приподнял руки и посмотрел себе на грудь.

– Как новенький, Петь. И ты молодцом.

– Стараемся, стараемся, Саш.

Из-под шкафа, заставленного полным собранием сочинений Ленина, выскочила крохотная серая мышь, обогнула ножки стола и заспешила к полуоткрытой двери.

Костенко шагнул ей навстречу, поднял протез:

– Сука…

Мышь шарахнулась было назад, но потертый металлический наконечник с хрустом раздавил ее.

– Расплодились, гады… пакость какая…

Костенко оттопырил протез с висящими на нем останками мыши и, балансируя на одной ноге, тяжело запрыгал к стоящей в углу урне. Медали звенели от каждого прыжка, воротник кителя, топорщась, наползал на толстую шею.

– Ведь предлагал весной полы перебрать. Не послушались…

Оперевшись о шкаф, он сунул протез в пластмассовую урну, счистил о край окровавленные ошметки.

Бородин посмотрел на оставшееся пятно:

– Маленькая какая мышь-то…

– Маленькая?! – грозно ухмыльнулся Костенко, топая протезом по полу. – Тут, ебен мать, такие маленькие попадаются – охуеешь, смотревши! Эта исключение какое-то. Мелюзга подпольная. А то – во, бля, шушеры какие!

В упор глядя в глаза Бородина, он развел руки на ширину своей груди.

Бородин посмотрел и серьезно кивнул головой.

Санькина любовь

Всеволоду Некрасову

Белобрысый Валерка проворно влез на велосипед, взялся за обмотанный изоляцией руль:

– Сань, а Степка говорит еще, что он не комсомолец и человек семейный, а ты, Сань, говорит, кончил сам недавно, да еще сознательный. Пусть со школьниками и возится. Так и передал…

Сидящий на крыльце Санька усмехнулся, вздохнул:

– Да я бы все равно пошел завтра. И без его отказа. Он им прошлый раз про дизель такого натрепал – никто не понял ничего. Заново объяснять пришлось. Пусть уж лучше со своими корешами у магазина толчется…

Валерка усмехнулся, отталкиваясь ногой от земли.

Санька встал с лавочки:

– Передай ему, что он лодырь и дурак. Хоть и семейный.

Валерка засмеялся и покатил по дороге.

Санька спрыгнул с крыльца.

Лежащая на траве Найда вскочила и, повиливая длинным черным хвостом, подбежала к нему.

– Пошла! Пошла отсюда!

Он шлепнул себя по коленке.

Поскуливая, собака отскочила.

Санька пробрался через палисадник, повернул щеколду двери сарая, отворил.

Фонарик лежал на полке между рубанком и банкой с гвоздями. Санька взял его, сунул в карман брюк. Наклонившись, нашарил справа в углу початую бутылку водки, заткнутую бумажной пробкой, вытащил пробку, глотнул.

Водка обожгла рот.

Он сплюнул, заткнул бутылку, сунул в карман и оглянулся. Солнце давно село за утонувшую в ракитах хату Потаевых, оба стада прогнали. Еле заметный туман сползал в балку, размывая темные силуэты бань и погребков. На той стороне паслась стреноженная лошадь Егора.

Санька взял лопату, перелез через прясла и неторопливо пошел по огородам. Картофельная ботва, чуть тронутая росой, шуршала о его брюки. Впереди выпорхнул витютень и стремительно полетел прочь. Санька перехватил лопату у черенка и понес, волоча ручку по ботве.

Вскоре огороды сменились широким полем люпина.

Сзади, со стороны деревни, послышалась танцевальная музыка. Санька обернулся. Отсюда, с холмистого поля, было видно, как в приземистом клубе зажглись окна.

Он сплюнул и быстро пошел, подхватив лопату подмышку.

Высокое, подпаленное алым с запада, небо было чисто, звезды слабо поблескивали над Санькиной головой. Впереди темнел лес. Пахло выгоревшим на солнце люпином, который нещадно хрустел и пылил под Санькиными ботинками.

Санька остановился, достал бутылку, отхлебнул:

– Горькота-то…

Вдалеке по дороге из леса поехал трактор с зажженными фарами.

Санька спрятал бутылку, вытащил пачку папирос, закурил. Поле уже кончалось и начиналось мелколесье.

Трактор спустился в лог. Звук его стал слабым и вскоре пропал. Покуривая, Санька вошел в мелколесье. Оно сплошь поросло кустарником, некошенная трава доходила до пояса.

– Я-то ведь и не виноватый, – пробормотал он, продираясь сквозь траву, – что ж мне теперь…

Задев за ствол молодой березки, лопата выскользнула из его рук. Он нагнулся, поднял ее и положил на плечо. Справа показалась дорога. Санька вышел на нее, оглянулся.

Деревья смутно вырисовывались в темноте, в избах горели окна. В клубе играла музыка.

– Сами на эту работу ее подначили, гады…

Он быстро зашагал по дороге.

Впереди, посреди поля высилась роща разросшихся кладбищенских берез.

– Гады…

Санькин голос дрогнул.

Дорога была забита мягкой пылью, ботинки месили ее.

– И опять же… ну почему не в библиотеке? Почему?!

Он с силой тюкнул лопатой по дороге и поволок ее за собой.

Красной мигающей точкой пополз по небу самолет.

Дорога сворачивала вправо, но Санька сошел с нее и по заросшей травой тропинке зашагал к кладбищу. Гнилой забор, местами упавший, огораживал толстые, тесно стоящие березы. Бурьян и трава росли вокруг.

Санька подошел к двум покосившимся столбам, означающим ворота, оглянулся. В поле не было ни души. Только слабо играла музыка в скрывшейся за мелколесьем деревне.

Он вошел на кладбище, косясь по сторонам, двинулся меж могилами. Здесь пахло древесной прелью и ромашкой. Березы слабо шуршали над головой.

Обойдя четыре огороженные могилы, Санька переступил через березовый комель и остановился, сложив руки на ручке лопаты:

– Вот…

Перед ним возвышался продолговатый холмик, обложенный искусственными венками и цветами.

Он достал фонарик и посветил.

Сверху в мешанине бумажных цветов лежала простая металлическая дощечка.

На ней было торопливо выгравировано:

СОТНИКОВА

Наталья Алексеевна

18.1.1964 – 9.6.1982

Санька включил фонарик, достал бутылку, отхлебнул.

Что-то зашуршало возле обросшей травой изгороди. Посветив туда фонариком, он поднял кусок земли, кинул. Шуршание прекратилось.

Он опустился на колени, потрогал дощечку, шмыгнул носом:

– Вот и я, Наташ… здравствуй…

Какая-то птица пролетела над кладбищем, рассекая ночной воздух быстрыми крыльями.

– Я, Наташ… я это…

Санька помолчал и вдруг заплакал, ткнувшись носом в холодную дощечку.

– Ната… шенька… Ната… шень… кааа…

Фонарик вывалился из его рук.

– Ната… шааа… Ната… шенька…

Бумажные цветы слабо шуршали в темноте от прикосновения его дрожащих пальцев.

Он долго плакал, бормоча что-то под нос.

Потом, успокоившись, вытер рукавом лицо, высморкался в кулак. Достав бутылку, отхлебнул, поставил ее рядом с могилой и выпрямился:

– Вот… значит…

Постояв немного, Санька стал быстро снимать венки с могилы и класть их неподалеку.

– Щас… Наташенька… щас… милая…

Кончив с венками, он смахнул вялые цветы. Под ними на земляном холмике лежала горсть засохшей кутьи, кусочки хлеба и несколько конфет.

Санька взял лопату и принялся сваливать холмик на сторону.

– Щас… щас… Наташ…

Земля была сухой и легкой.

Свалив холмик, Санька поплевал на ладони и принялся быстро копать.

Молодой месяц еле-еле освещал кладбище, густая листва сонно шевелилась над Санькой. Он умело копал, отбрасывая землю влево, лопата мелькала в его руках.

Минут через пятнадцать он уже стоял по пояс в яме, расширяя ее края до прежних.

– Дождь хоть не был за месяц… хорошо…

Санька выпрямился, тяжело дыша. Постояв, снял с себя пропотевшую рубаху, кинул на поблескивающую бутылку:

– Тах-то ловчей…

Поплевав на ладони, снова принялся за работу.

Сухая, слабо утрамбованная земля податливо впускала в себя лопату, вылетала из ямы и почти без шороха ссыпалась по склонам образовавшегося рядом холма.

Яма углублялась, и холм рос с каждой минутой.

Вскоре его край дополз до ямы, и Саньке пришлось вылезать и отбрасывать землю. Голая мускулистая спина его блестела от пота, волосы слиплись на лбу. Отбросав землю, он достал папиросы, сел и закурил, свесив ноги в яму.

Прохладный ветерок шелестел листвой берез, качал кусты и высокую выгоревшую траву. Со стороны деревни по-прежнему доносилась музыка.

– Танцуют, бля… – зло пробормотал Санька и сильно затянулся, отчего папироса затрещала и осветила его лицо.

– Как танцевали, так и танцуют… хули им…

Невидимый дым попал ему в глаза, заставив сморщиться и закряхтеть:

– Ептэ… ой… Наташенька…

Он посмотрел в черную яму, вздохнул.

– У меня ведь душа давно болела… вот и вышло…

Руки его зашарили на голой груди:

– Гады… и не написали… не написали даже… суки…

Отшвырнув папиросу, он спрыгнул в яму и стал рыть дальше. Внизу земля оставалась такой же теплой и рыхлой. Сладковато пахло корнями и перегноем.

Через полчаса, когда Санька ушел в яму по плечи, землю стало выбрасывать трудней. Лопата мелькала реже, Санька часто останавливался, отдыхал. Холм выброшенной земли снова надвинулся.

Вскоре лопата глухо стукнула по крышке гроба.

– Вот…

Санька стал лихорадочно выбрасывать землю, часть которой вновь осыпалась вниз.

– Вот… господи… вот… Наташенька…

Дрожащий голос его глухо звучал в яме.

Откопав наощупь гроб, который прогибался и потрескивал под его ногами, он с трудом выбрался наверх, взял фонарик и сполз в яму.

– Вот… вот…

Он зажег фонарик.

Обитый черно-красным гроб наполовину выглядывал из земли.

Положив фонарик в угол, Санька быстро выбросил мешавшую землю. Потом подергал крышку. Она была приколочена. Размахнувшись, он вогнал острую лопату в нее.

– Вот… они ж забили тебя… гады… щас, щас…

Налег на ручку лопаты. Крышка громко затрещала, но не поддалась.

Выдернув лопату, Санька принялся сдирать с крышки черный коленкор.

– Наташенька… любушка моя… законопатили… суки…

Содрав непрочную материю, он посветил фонариком, потом, наклонив гроб, сунул лопату в щель, налег.

Стенки ямы мешали, ручка лопаты задевала о них, осыпая землю.

Санька наклонил гроб сильнее. Крышка затрещала и отошла слегка. Отшвырнув лопату, он уцепился за крышку, потянул. С треском она стала отходить от гроба. Из щели хлынула спертая вонь.

Санька просунул ногу в расширяющийся проем, уперся, дернул и оторвал крышку. Удушливый запах гниющего тела заполнил яму, заставив Саньку на мгновенье оторопеть. Он выкинул крышку наверх, выровнял накренившийся гроб и склонился над ним.

В гробу лежал труп молодой девушки, по грудь закрытый простыней. Голова с белым венчиком на лбу была слегка повернута набок, руки лежали на груди.

Санька посветил фонариком.

Несколько юрких мокриц, блошек и жучков, облепивших руки, лицо и синий жакет трупа, бросились прочь от света, полезли в складки одежды, за плечи и за голову.

Санька склонился ниже, жадно всматриваясь в лицо мертвеца.

– Наташа, Наташенька…

Крупный выпуклый лоб, широкие скулы и сильно заострившийся нос были обтянуты коричневато-зеленой кожей. Почерневшие губы застыли в полуулыбке. В темно-синих глазницах вяло шевелились черви.

– Наташа… Наташенька… господи… загнила-то… загнила-то как…

Фонарик задрожал в Санькиной руке.

– За месяц… за месяц… Наташенька… любушка…

Он снова заплакал.

– Я ведь… я ведь… это… я… ве… дь… Наташ… господи… угораздило тебя… а я вот… я вот… люблю тебя…

Санька зарыдал, трясясь и роняя слезы на синий заплесневелый жакет.

– И это… и это… Наташ… я ведь завсегда тебя любил… завсегда… а Петька гад… я ведь отговаривал… работа эта… чертова… гады… сра… ные… я ферму эту хуеву… спалю… спа… лю… бля… к ебе… ни… ма… тери…

Луч фонарика плясал по стенкам ямы.

– А я ведь… тогда и не знал… сволочи… и не написали… а приехал… и… и… не поверил… а теперя… а теперя… а… те… перя… я вот это… это… это! Наташенька!

Он зарыдал с новой силой, потные плечи его тряслись.

– Это они все… они все… га… ды… бля… суууки… а этого… а этого… бригадира я бля убью… бля… сука хуев…

Сверху посыпалась земля.

– Они ведь это… это ведь… а я тебя люблю. А с Зинкой у меня и не было ничего… ничего… а тебя я люблю… люблю… ми… лая… милая… милая!

Санька рыдал, вцепившись в край гроба. Брошенная под ноги лопата больно резала колено. Запах гниющей плоти, смешанный с запахом потного Санькиного тела, заполнил могилу.

Нарыдавшись, Санька вытер лицо руками, взял фонарик, посветил в лицо трупа.

– Наташ… я ведь и вправду не мог. Они мне письма не прислали. А я там был. Там. А тут приехал и говорят Наташку током убило. Я прям и не поверил. И не верю я. Наташ. А Наташ? Наташ! Наташка!

Он потряс гроб.

– Наташ. Ну Наташенька. Ну это я – Сашка. Слышишь? А?! Слышишь?!

Он замолчал, вглядываясь в ее лицо.

В яме стояла глухая тишина.

– Наташ. Ну ведь не видит никто. Наташк! Наташк! Слышь?! Это я, Санька!

Из почерневшей ноздри мертвеца выползла маленькая многоножка и, быстро пробежав по губам, сорвалась за отворот жакета.

Санька вздохнул, поколупал ногтем обтянутую доску:

– Наташ. Я это. Просто я вот не понимаю ничего. Как так получилось?! На танцы ходили, помнишь?! А тут – вообще… хуйня какая-то. Чего-то не понимаю… а там опять танцы. И хоть бы хуй всем… танцуют… А, Наташ? Наташ? Наташ!

Труп не откликался.

Санька осторожно снял белую материю. Под ней была синяя юбка и Наташины ноги, обутые в черные лакированные туфли.

Санька выпрямился, положил фонарик на край ямы, и, подпрыгнув, выбрался сам.

Наверху было свежо и прохладно. Ветер стих, березы стояли неподвижно. Небо потемнело, звезды горели ярче. Музыка больше не слышалась.

Санька приподнял рубашку, взял бутылку, откупорил и глотнул дважды. Потом еще раз.

Водки осталось совсем немного.

Он подошел к краю ямы, поднял фонарик и посветил вниз.

Наташа неподвижно лежала в гробу, вытянув стройные ноги. Отсюда казалось, что она улыбается во весь рот и внимательно смотрит на Саньку.

Назад Дальше