– Девушки, здравствуйте. А можно с вами по знакомиться?
Одна – высокая, толстая, некрасивая, а вторая – ничего: маленькая, черненькая, с короткой стрижкой. Обе в мини-юбках и черных колготках.
– А у вас сигареты есть? – спрашивает малая.
– Есть.
Батон вытаскивает пачку "Космоса" – там только три сигаретины, но это ерунда: у меня еще есть "Астра".
– Пошлите тогда во двор покурим.
Идем во двор пятиэтажки, где магазин "Могилевчанка". Там – никого: ни старух, ни малых. Все, наверно, смотрят салют. Им и переться никуда не надо – все видно из окна.
– А вы почему не на Советской? – спрашиваю я.
Малая кривит мордочку.
– Мы уже были. Там такая толпень – не протиснуться. Нам вообще этот салют по барабану. Мы его в том году видели, а сейчас так просто вышли – погулять.
Садимся на скамейку у подъезда. Батон дает бабам по сигарете и берет последнюю сам. Я достаю себе "астрину". Закуриваем. Я спрашиваю у баб:
– Как вас хоть зовут?
– Я Оля, а это Лена, – говорит малая. – А вас?
– Сергей.
– Саша.
– А с какого вы района?
– С Рабочего. А вы?
– Мы с разных. Ленка на Мир-1 живет, а я на Юбилейном. Мы до четвертого класса в одном подъезде жили, потом Ленка переехала – квартиру получили.
Во дворе тихо, а на той стороне дома, на Первомайской, ходит бухой народ. Все орут и хохочут.
Батон закрывает глаза. Я резко трясу его за плечо. Он смотрит на свою сигарету, затягивается.
Малая глядит на часы. Толстая сидит с чугунной мордой, типа, вообще не при делах.
Ба-бах! Начинается салют. Мы задираем головы. В небе рассыпаются огни. Глухо бабахают выстрелы. Еще, еще, еще. Потом много-много огней – и все. Конец.
– Классно было, лучше чем в том году, да? – говорит малая.
– Да, красиво, – отвечает толстая. – Ну, нам пора по домам. Спасибо за сигареты.
– Куда вы так спешите? – говорю я. – Посидели бы еще.
– Твой друг сейчас отключится.
– Не, с ним все нормально. Это он так. – Я опять трясу Батона, он открывает глаза. – Да вайте мы вас хоть проводим.
– Нет, не надо, – говорит малая.
– Что ты ломаешься? Давай провожу. А он подругу твою проводит.
Толстая трясет башкой и говорит:
– Не надо меня провожать.
– Ну, как хочешь.
Вчетвером выходим к "Дуньке". Народ прет с Советской прямо по середине Первомайской. Я спрашиваю:
– Ну что, ты домой, Батон?
– Ага.
– Ладно, давай. Только не попадись ментам, а то запрут в вытрезвитель.
Бабы хохочут. Батон, шатаясь, идет в сторону площади Орджоникидзе.
Мы втроем доходим до ГУМа, там толстая поворачивает на Мир-1, а мы с малой – к Дому советов.
Она спрашивает:
– Ты в школе учишься или в училе?
– В школе.
– А в каком классе?
– В десятом. А ты?
– В седьмом. Хорошо тебе – школу заканчиваешь. А мне еще три года. Как это вытерпеть?
– Ага.
– А они тебя хоть раз засекли?
– Не-а.
Мы встаем и идем к пятиэтажке.
– Вот здесь я живу, – говорит Олька.
Около дома – беседка, в ней пацаны поют под гитару "Опять тревогу".
– Который твой подъезд?
– Вон тот.
– Я зайду с тобой?
– Не надо.
– Почему?
– Не надо – и все.
– А телефон свой оставишь?
– Есть на чем записать?
– Не-а.
– Ладно, у меня есть. – Она достает из сумки блокнот и ручку, вырывает листик. Пишет: "3-26-44".
– Ну пока.
– Пока.
Я прусь обратно к остановке. Навстречу – пацаны с бабами и без баб, но никто не залупается: все бухие и добрые.
На остановке – никого. Жду. Автобуса нет минут пятнадцать. Видно, уже и не будет.
Иду пешком. Последний раз шел вот так через весь город тем летом, когда ходил с Ленкой.
Моргают желтые светофоры. В домах светятся окна, но мало. Машин тоже почти нет, тем более прохожих. Один только я иду по городу, и все мне до жопы.
***
Сегодня хоронят цыганского барона – того, которому мы с мужиком отнесли ящик той осенью. Его пописали на День Победы. Пришли двое мужиков – поздно, часов в двенадцать. Он открыл, вышел во двор – поговорить. Один раза три всадил ему нож в живот – цыгану капут. Мужиков никто не видел, и за что пописали – тоже не знают. Может, насчет фарцовки какие дела. Пацаны говорили, что он фарцевал, но точно никто не знает: цыгане хитрожопые, никогда правды не скажут.
На Рабочем цыган мало, есть еще в сто сорок шестом доме – и все. Сам такой здоровый, толстый, его баба и пацан, меня на пару лет младше, в двадцать восьмой школе учится. Зато на похороны понаехало их, наверно, со всей республики. Таких похорон в Могилеве еще не было: машин, может, сорок или пятьдесят, и ни одного "Москвича" или, тем более, "Запорожца". В основном, "шестерки" и "пятерки". Заняли всю улицу, гудят, сигналят. Когда секретарь обкома разбился на своей "Чайке", и то машин было меньше.
Базарим на остановке с Йоганом. Он мне втирает:
– Цыгана за бабки кокнули. Он был должен много денег. Взял – и не отдал.
– Не верю, такого не может быть. Зачем его тогда было писать? Сейчас он уже точно не отдаст.
– Может, они не хотели насмерть. Может, так, попугать.
– Ну, попугали. Теперь цыгане их найдут, и все, пиздец им.
– Ни хера они им не сделают – никто не знает, кто это был.
Подходит пьяный Батон. Здороваемся.
– Пацаны, бухалово есть? Или бабки?
– Ты ничего другого не знаешь – только бухать.
– Ну а хули? – Батон лыбится.
Рядом стоит малый – класс шестой.
– Малый, я обосцался. Ты у меня отсосешь? – спрашивает Батон.
Малый убегает. Мы ржем. Я беру у Йогана две копейки и иду звонить малой. Она дома.
– Привет, это Сергей. Мы на салюте познакомились. Помнишь?
– А, привет.
– Ну как дела?
– Так, нормально.
– Чем занимаешься.
– Ничем особо.
– Может, встретимся сегодня, а?
– Нет, сегодня не могу.
– А завтра?
– Давай.
– Во сколько и где?
– Давай на остановке на площади Ленина, где мы на "одиннадцатый" садились. В семь.
– Хорошо.
– Пока.
– Пока.
***
Олька приходит вся накрашенная, как на салюте, и в тех самых шмотках – мини-юбка, черные колготки и зеленая кофта. Опаздывает на десять минут.
– Привет.
– Ну привет.
– Как дела?
– Как сажа бела. В смысле, это… заебись.
– Ты что, выпила?
– А тебе что? Ты что, мой папа?
– Так просто.
– Просто – бесхвосто.
– Ладно, куда пойдем?
– Не знаю. Ты пригласил – ты и веди куда-нибудь. Что мы тут будем стоять!
Она не говорит, а орет на всю улицу, и все на нее смотрят.
– Ну, пошли тогда в "Пингвин".
– Пошли.
Идем по Пионерской. Олька машет руками во все стороны, громко поет "Белые розы", потом спрашивает:
– Ты "Ласковый май" любишь?
– Не очень.
– А я обожаю. Просто тащусь от Юры Шатунова.
– Скоро они в Могилев приедут, будут на "Спартаке".
– А ты откуда знаешь?
– Пацаны говорили.
– Я пойду. Обязательно пойду. У меня все семь альбомов "Ласкового" есть на кассетах.
– Их всего столько нет.
– Неправда, есть.
– А я говорю – нету.
– А я говорю – есть.
– Ладно, хоть семь, хоть тридцать семь, – мне какая разница? Расскажи лучше, с кем ты так на бухалась?
– А тебе какое дело?
– Нет, ну просто.
– Так, выпили с подругой по пять капель. У нее мамаша из Польши приехала, ликера привезла. Вкусный такой, вишневый.
– Не, я такое не пью. Говно все это. От ликеров только голова потом болит. Вот водочки – это я понимаю.
– Пошли назад, – говорит Олька. – Я что-то не хочу в "Пингвин".
– Почему? Тут два шага осталось.
– Ну, не хочу, и все. Пошли назад.
– Ну пошли.
Я достаю сигареты.
– Курить будешь?
– Да. Только давай где-нибудь сядем во дворе, чтобы никто не видел.
– Тебе что, не все равно, если увидят?
– Нет, представь себе, не все равно.
Заходим во двор, садимся на скамейку спиной к улице. Я подкуриваю Ольке и себе, потом кладу ей руку на плечи. Она отодвигается.
– Что такое?
– Ничего. Руку убери.
– А что я такого сделал?
– Ничего.
– Нет, ну что я такое сделал?
Олька выкидывает сигарету – потянула всего раза два или три.
– Что ты до меня доколупался? – Она начинает орать. – Что тебе надо?! Пошел ты на хуй, понял?! Нет, ты понял? Пошел не хуй, ясно? Не лезь ко мне! Уходи отсюда. Она плачет.
– Что такое?
Олька ничего не говорит, только хныкает. Я придвигаюсь, обнимаю ее. Она кладет голову мне на плечо.
– Ну что такое? Успокойся ты.
Она отодвигается.
– Дай еще сигарету.
Я подкуриваю и даю ей. Она вся красная, некрасивая от плача. Тушь растеклась щекам, сигарета в пальцах трясется.
– Ты мне объяснишь, что случилось?
– Нет.
Мы докуриваем, выбрасываем бычки, поднимаемся и идем к площади Ленина. Она молчит, я тоже. Такая малая, а уже психованная дура.
Доходим до остановки. Надо и мне послать ее на хуй, но я говорю:
– Давай еще встретимся. В пятницу, а?
– Ну давай. Опять на этой остановке, в семь, да?
– Ага. Может, поехать с тобой до Юбилейного?
– Не надо.
– Ну, я пошел.
– Пока.
***
Сегодня большой сбор – пацаны со всех районов будут стелить вьетнамцев. Я не ходил на сборы уже, может, полгода – сейчас за Рабочий лазят одни малолетки, восьмой-девятый класс. А на вьетнамцев пойду – эти козлы стали много на себя брать. Раз приехали к нам, то сидите тихо. А то мало того что все в магазинах разбирают, из-за них ничего не купишь, так еще стали на пацанов за-лупаться на Луполове – около своих общаг. Может, конечно, пацаны и сами на них первые полезли по пьяни, но все равно – что это за дело: на своем районе ни за что получить, да еще от вьетнамцев?
Луполовские пацаны сказали своим "основным", и те пустили по городу базар, что будет сбор на вьетнамцев, чтоб со всех районов приезжали их мочить.
Со мной с Рабочего едут еще три малых с восьмого класса – сходили пару раз в "трест", теперь хотят зарисоваться.
На остановке на Луполово уже целая толпа – большинство луполовские пацаны, но есть и с других районов.
Идем к общаге. Во дворе на скамейке курят два вьетнамца. Луполовские "основные" хватают их, стягивают со скамеек, остальные налетают и гасят ногами. Я не лезу – там и без меня народу хватит.
Другие вьетнамцы смотрят из окон, галдят по-своему, выбегают на улицу. Мы встречаем их около входа. Я бью одному прямого, он падает. Налетают малые и молотят его ногами по ребрам и в живот.
Вьетнамцы сосцали, больше не выскакивают.
Мы орем:
– Едьте на хуй в свой Вьетнам! Вон из Могилева!
Вдруг сзади подваливает целая толпа вьетнамцев с колами. Видно, с другой общаги. Начинается мочилово, но мы в жопе: у нас колов нет, эти суки давят. Все малые, худые, а колами махают – не надо баловаться.
Мы рвем когти. Они – за нами, орут по-своему. Народ на улице охеревает: человек сто или больше пацанов убегают от вьетнамцев с колами.
Они отстают, мы разбегаемся кто куда. Где рабочинские малолетки – не знаю. Сажусь на троллейбус и еду домой один.
После первого урока все классы с восьмого по десятый загоняют в актовый зал. На сцену вылазит директор.
– Нам только что позвонили из гороно, рассказали, что вчера группа хулиганов старшего школьного возраста напала на вьетнамских рабочих возле общежития на проспекте Пушкина. Ну разве это не безобразие? Эти люди приехали за тысячи километров, чтобы работать у нас на заводах, на стройках – везде, где не хватает рабочих рук, а какие-то, извините, сопляки, продемонстрировали им такое вот "гостеприимство". Я не знаю, был ли там кто-либо из вас, ребята. Надеюсь, что нет. Но, в любом случае, хотел бы вас предупредить о недопустимости подобного поведения. Эти подонки позорят наш город, позорят нашу страну. Но должен заметить, что наши вьетнамские друзья смогли дать достойный отпор хулиганам. Среди них много взрослых, опытных людей, в том числе тех, кто был в армии, воевал за независимость против американцев. И если они проломили некоторым молодчикам черепа, то я считаю, что это справедливо.
Наши бабы поглядывают на меня. В классе я, само собой, никому не говорил, что ездил, но они знают, что со всего класса только я хожу за район. Я делаю чугунную морду – типа, не знаю, о чем вообще базар.
***
Сидим с Олькой на скамейке в ее дворе. Сегодня она трезвая и не выделывается, как тогда. Мы сходили в "Пингвин", поели мороженого с сиропом и шоколадом, потаскались по улице, потом курили на скамейке у фонтанов. После этого пришли в ее двор и сидим уже, может, часа два или три.
Я спрашиваю:
– А у тебя тогда назавтра голова болела? Ну, после ликера?
– Ага, болела. – Олька улыбается. – Я вообще редко пью, только если ликер или шампанское – но чтоб сладкое или полусладкое, не сухое. Водку ненавижу. Раз пацаны дали попробовать, давно еще, в пятом классе, – ы-ы-ы, гадость.
Я обнимаю ее за плечи. Она не реагирует. Сидит, ковыряет туфлей землю. Я лезу к ее губам, она отворачивается.
– Что такое?
– Ничего. Дай лучше сигарету.
Я даю ей "космосину", она подкуривает моей зажигалкой, выпускает дым, смотрит на деревья. Потом тянет еще и достает сигарету изо рта. Я тяну к ней губы. Она не упирается, сама сует язык мне в рот. От нее пахнет помадой, сигаретой и апельсиновой жвачкой. Сосаться не умеет, но старается.
Смотрю на часы – без пяти час ночи. Я говорю:
– Час ночи – троллейбусы не ходят. Опять придется пешком.
– Если хочешь, спи у меня. Мамы нет, она у подруги сегодня ночует, а папе все равно. Пошли, если только не будешь ко мне лезть.
– Не буду, не бойся.
Поднимаемся на третий, она отмыкает квартиру. В прихожей темно.
– Проходи туда – это моя комната.
На ощупь открываю дверь, захожу. Олька – за мной, включает свет.
Письменный стол, две кровати, шкаф.
– А чья вторая кровать?
– У нас раньше моя двоюродная сестра жила – она здесь училась, в культпросвете, кончила и уехала. Вот, ложись здесь.
– А туалет где?
– Выйдешь из комнаты – и направо.
Я нахожу туалет, сцу, смываю, возвращаюсь в комнату. Олька уже под одеялом. В шмотках или нет – не видно.
Она говорит:
– Выключай свет.
Я жму на выключатель, снимаю рубашку, штаны и лезу под одеяло. На улице гремит гром.
– Сейчас будет гроза, – говорит Олька. – Первый гром в этом году.
Окна не занавешены. Блестит молния, потом гремит еще. С шумом начинается дождь.
В комнате за стеной что-то падает. Скрипит дверь, слышно, как включается вода.
– Это папа. Наверно, его гроза разбудила. Блин, если пьяный, то будет сейчас выступать.
– Еб твою мать, – говорит за стеной ее батька. – Дождь еще этот сраный. Олька, ты дома?
– Дома!
– Хоть одна дома, еб твою мать. Одна проблядь где-то блядует, а другая дома, наблядовалась уже. Теперь – да, теперь можно и дома посидеть, на всем готовом. Я, блядь, работаю с утра до вечера, а они, суки, только блядовать умеют – кошки драные.
– Хочешь, я пойду настучу ему по башке?
– Не надо. Он же пьяный – не соображает, что говорит.
– И часто он так?
– Концерты? Так, не очень. Когда напьется и не выспится. Его пьяного никогда нельзя будить.
– Пробляди, суки вонючие! – орет он за стеной. – Я бы вас своими руками задушил, на хер, да воспитание не позволяет. А эти – эти кто? Говно они, вот кто. Пидарасы, бля, чмо сраное – и тоже туда, деловые все стали, просто еб твою мать.
– А что-нибудь можно сделать, чтобы он заткнулся? Он нам спать не даст.
– Бесполезно. Ничего не сделаешь. Не мен тов же на него вызывать?
Он еще бубнит минут пять, потом затыкается.
Я вырубаюсь, а когда просыпаюсь, – уже светло, в окно светит солнце. Я встаю, натягиваю штаны и иду в туалет посцать. Потом – на кухню, пью холодную воду из крана – и назад в Олькину комнату.
Она спит, волосы рассыпались по подушке, а под ними – мордочка, как у дитенка. Вот бабу снял, называется: малолетка еще вообще.
Я беру сигарету, выхожу на балкон. Двор весь зеленый – одни деревья, из-за них и домов толком не видно. Дворник метет тротуар, чирикают птицы. Небо синее, чистое.
Я выкидываю бычок и иду назад в комнату. На столе в стопке тетрадей и книг – Олькин дневник. Она правду сказала, что отличница: за третью четверть все пятерки, а за вторую – одна четверка, по алгебре.
Семь часов, надо ехать на Рабочий – в школу. Сегодня придет фотограф снимать нас на выпускной альбом.
Ольку не бужу – пусть спит. Выхожу из комнаты, обуваю "саламандеры". Замок на двери точно такой, как у нас: черная круглая вертушка, крутится вправо.
На лестнице воняет горелым маслом. Я спускаюсь и выхожу из подъезда.
***
Фотограф – молодой и понтовый. Он в светлых летних "саламандерах", белых джинсах и желтой тенниске "Лакоста".
Сначала фотографируемся в классе. Бабы все в белых передниках, накрашенные, начесанные, пацаны – в белых рубашках. Я тоже одел свою – она у меня еще с того года осталась.
Коноплева приносит из лаборантской модели по физике, и кто хочет, фотографируется с ними. Потом фотограф щелкает нас за партами и около доски, с классной.
– Это мой первый выпуск, – говорит классная фотографу. – В первый раз вот так фотографируюсь с учениками.
– Все когда-нибудь бывает в первый раз, – говорит фотограф и подмигивает бабам, – чтоб классная не видела. – Поначалу тяжело, а потом как понравится… – Он лыбится. – Ну что, пойдем теперь на улицу, продолжим наш фоторепортаж.
Он щелкает нас около турников, потом на площадке – здесь, когда тепло, классы собирают на линейки.
– Теперь давайте по два-три человека, кто с кем хочет, – говорит фотограф.
Я не хочу ни с кем, но чтоб особо не выделяться, фотографируюсь с Сухими и Антоновым – типа, все пацаны класса. Потом подходит Князева, говорит:
– Давай с тобой сфотографируемся.
– Ну давай.
Я обнимаю ее сзади, она кладет мне руку на плечи. Фотограф прицеливается и щелкает.